Однажды Феофан был в Архангельске, и когда возвращался, то не полетел на «кукурузнике», как обычно, а поплыл на теплоходе. Просто не достал билетов. Дело было в конце мая — время предлетнее, горячее, билетов на самолёт всем не хватило.
Феофан ездил в город к сестре Татьяне на день рождения. Поездки эти к сестре начались давно, как только Татьяна вышла в городе замуж, обзавелась своим жильём, перестала прыгать по общагам. День рождения у неё удобный — в конце мая, как раз в небольшое межсезонье: весенние работы закончились, летние не начались. А уж в первых числах июня Феофану надо было «садиться» на тоню Говейку — началась путина на селёдку. Там бывало не до поездок на именины.
В общем, с самолётом он на этот раз «пролетел», не повезло. Но и на теплоходе тоже ведь нормально: вечером, в пять часов, сел, утром, тоже в пять, уже дома. Да ещё море посмотришь, пока плывёшь, берега, официанточки там глазками хлопают, то-сё, жмуры-тужуры, романтикэ… Нормально, чего там.
Если честно, Феофан больше любил на теплоходе, ещё с детства. Выйдешь на вторую палубу, обычно пустую ночью, и смотришь на берег, который далеко-далеко, и всё тянется, пластается там, вдали, неровной, вроде бы однообразной, но почему-то не надоедающей лентой. И висит над ним блёкло-красная, не заходящая за горизонт заря.
Всё повторилось и в этот раз: и нитка берега, и белая ночь с её длинными думами, и заря. Всё было как надо. Но в самом конце получилась накладка: корабль в деревне не пристал.
С моря, с голомени, задул восточный ветер, накатил на берег волну, моторки да карбасы выйти в море не смогли. Феофан и человек шесть односельчан, приехавших вместе с ним, постояли на палубе, хмуро поразглядывали пустое море, по которому не подплывали с берега карбасы, а только толкались друг о дружку шустрые весенние волны, потом разбрелись по своим каютам. Теплоход сердито и протяжно погудел, сипловато взревел изношенным дизелем и почапал дальше. По старым его бортам часто-часто забухали, заколотились встречные, накопившие силы волны.
К вечеру теплоход был в Соловках, конечной точке плавания. С протяжным трёхразовым гудком, возвещающим о своём прибытии, он плавно вошёл в длинную широкую бухту, в дальнем конце которой узкой полоской темнел деревянный причал.
Все пассажиры-неудачники, даже деревенские бабы, не попавшие в свои дома и из-за этого всю дорогу чехвостившие окаянную непогодь-морянку, даже они примолкли сейчас и, сгрудившись по бортам, молча глазели вокруг. Глазеть было на что.
Море, только что бушевавшее, вымотавшее за день души и без того расстроенных пассажиров, резко, как-то внезапно утихомирилось, заласкалось, залоснилось, стало безропотным. Из-за скалистого угора, преградившего путь волнам, высвистывал и гудел где-то над головами, в вышине, ветер, а в бухте будто кто-то разлил масло, такой кроткой была вода.
По сторонам там и сям высыпались корги из воды, словно спины гигантских китов высунулись гранитные каменья, вылизанные за столетия волнами до чёрного блеска. На них полёживали, задрав русалочьи хвосты, жирные нерпы, сонно хлопали глазами, глядя на проходящий мимо теплоход.
— Во обнаглели, заразы! — восхищался какой-то мужик с обветренным лицом, в маленьких слезливых глазах которого так и полыхал охотничий азарт, — видно, промысловик. — Дробовки нету, то б шмальнул! От заразы!..
— Тебе бы шмальнули тогда рублей на тыщу, — охолодил его Феофан.
В глазах у промысловика из-за отсутствия дробовки при виде такого близкого, обнаглевшего зверя стояла форменная тоска, и весь он вытянулся туда, к каменьям, напрягся, как азартная легавая в стойке, и ноздри у него шевелились… Смехота.
А вдали, над бухтой, вырастало нечто удивительное, несообразное с дикими скалами, чахлыми соснами, торчащими среди них, — обычной северной скудностью, какой воспринимается берег с морской стороны.
Там, над дальним углом бухты Благополучия, вставали неожиданно резкие на небесном фоне очертания белых дворцов, соборов, башен, красных крыш куполов. Гвалт на палубе затих. Замолкла даже ребятня, радостная от впечатлений и от того, что скоро ступит на земную твердь.
— Ох, темнеченьки-и! — умилённо всхлипнула какая-то жёнка.
Белые дворцы казались золотистыми, потому что на них упали розовые лучи заходящего солнца. В штилевой маслянисто-розовой воде плавали и мерно колыхались отражения золотых куполов…
— Надо же! — не выдержал и Феофан.
Всё это здорово смахивало на картинки, которые встречаются в сказочных книжках или в рисованных мультфильмах. Но в жизни всё оказалось по-другому.
Подзачахнувшая в каютной тесноте, изморённая качкой публика стекла по трапу из теплоходного чрева как только отдали швартовы, протекла по длинному дощатому трапу на причал, и разноцветный поток её наконец выплеснулся на остров, разбился на ручейки, устремился в разных направлениях.
Феофан вошёл в кремль.
Вблизи кремль выглядел совсем по-другому. Лёгкость и воздушность очертания куда-то пропали. Поначалу он остановился у стены. Она была сложена из гранитных валунов несусветной величины: каждый в рост человека, а то и более. Камни были облеплены рыжекрасным мхом, таким же древним, как сами валуны. Феофан подошёл, колупнул мох ногтем, глянул вверх и присвистнул: камни упирались в небо и почти сливались с ним, совсем уже серым к вечеру, опустившимся к земле. Феофан поёжился и вошёл в ворота.
Открывавшийся вид удручил несоответствием увиденного с моря и тем, что было на самом деле. Здания, казавшиеся дворцами, оказались обшарпанными, покоробленными, покосившимися. На белых когда-то стенах скалились обломанными кирпичами красные пробоины, вместо окон зияли дыры, из чёрных бесформенных жерл сипло, со злобным надрывом, высвистывал ветер, будто кто-то, сердитый и властный, выгонял его изнутри. Феофан забрёл в какой-то мрачный двор. Здесь, в огороженном разбитыми стенами закутке, было тихо, но тишина была могильной. Будто стенки древних саркофагов, там и сям выпирали выщербленные крылечки, валялись всюду мусор, битый кирпич, огрызки гнилых деревяшек. Пахло плесенью и свалкой. Феофан побрёл обратно. «Так им и надо, попярам, — сказал про себя Феофан, залезая в сыроватые простыни. — Понастроили тут хоромин, оккупировали природу».
Он ещё долго ворочался, ругал про себя шторм, из-за которого не попал вовремя домой. А ветер всё не унимался и посвистывал где-то в вышине, в антеннах, верхушках мачт.
К утру шторм разгулялся ещё сильнее. Это Феофан понял сразу, как проснулся. Ветер задувал в приоткрытый иллюминатор, старая занавеска от этого трепетала и хлопала, словно флаг. Вышел на палубу, — точно! В донельзя тихой бухте Благополучия и то ершилась рябь. Что уж говорить о море. Там, наверно, рванинушка, не дай-то Бог. Не бывать опять дома, не бывать под тёплым боком Зинаиды.
2
…Плотная лесная грунтовая дорожка, как обещал ему матрос, указавший дорогу, через полчаса привела к озеру. Оно вынырнуло из-за толстых сосен, из-за прибрежных кустов, маленькое, с полкилометра шириной, зарябило пестротой бело-зелёных кувшинок, тёмной синевой гладкой воды.
Удилище рубить не пришлось. Там, где тропинка упиралась в озеро, стоял опёртый об ивовый куст кем-то брошенный длинный берёзовый хлыст. Им пользовался какой-то заботливый рыбачок — не изломал, не бросил на землю или в воду — сохранил для других.
«Благодарствуем тебе, предшественник!» Феофан быстро, с нетерпением, привязал леску (он всегда нервничал перед тем как её привязать и забросить удочку), засеменил по берегу в поисках удобного местечка. Нашёл его в неглубокой лахтице — там, где вытекала маленькая речка и у берега было довольно глубоко. Феофан вымерил глубину, поставил как надо поплавок, наживил червяка поядрёнее, оставил концы подлиннее, как и положено для хорошего окуня, забросил наконец удочку в воду, присел на кокорину и закурил.
И только сейчас увидел резиновую лодочку-одноместку. Она стояла метрах в двадцати, за речкой, у самого берега, под тяжёлой, склонившейся к воде берёзой. В лодочке сидел худенький мужичок с длинными волосьями, в штормовке, в надвинутой на глаза шляпе, и тоже удил. Мужичок увидел, что его заметили и вежливо сказал:
— Здравствуйте.
— Здорово, — фамильярно ответил Феофан. — Как клёв?
Рыбак с рыбаком и должны быть фамильярными. Что, на «вы», что ли? Это же смешно.
— Пока что неважно, но ничего, всё впереди.
«Чего он такой весь из себя вежливый? — подумал про себя Феофан. — Может, дурик какой?» — и решил больше с мужиком не разговаривать. Ну его!
Толкового клёва действительно не было. Восточный ветер — какой может быть клёв! Иногда подёргивали малохольные окуньки. Феофан сидел без движения битый час, а поймал всего шесть штук. Окушки подпрыгивали под кустом, куда их сложил Феофан, отсвечивали коричневатыми брюшками. Окуни были коричневыми потому, что такого же цвета была вода в озере, стоящем на торфяном месте. Какая вода, такая и рыба — давно известно. Нет, надо было менять место. Может, где есть получше. А где тут лучше, кто его знает. Назад не пойдёшь — берег низковат, болотист. Только что подальше, за речушку, там угорышки, берёзы да сосны толстенные, тень, туда надо. Феофан попробовал вицей глубину в речке. Не-е, не достать дна, глубинища жуткая. Как бы перейти-то?
— А тут мостик рядом, сразу за излучиной, — подал вдруг голос тощий мужичонка.
Видно, наблюдал за ним.
«Вот же вежливый, зараза!» — подумал Феофан. Ему не нравилось, если кто-то встревает, когда не просят. Да ещё и подглядывает.
Он действительно быстро нашёл мост. Сделанный из крутобоких, замшелых теперь гранитных валунов, горбатый, крепко сбитый, с круглой аркой посредине, он на тысячелетия врос гранитными своими ногами в берега речушки и был похож на толстого слоника, спрятавшегося в тишине под сенью деревьев.
Лодочка с патлатым мужичонкой оказалась теперь ещё ближе, почти напротив него. Здесь, хоть место и было поинтереснее, клевало тоже неважно, и Феофан поскучнел.
— Эй, — сказал негромко Феофан, — давай перекусим, что ли. — Перекусывать один он не любил.
— Спасибо, не хочется пока, — деликатно отнекивался волосатик.
«Кочевряжится ещё. Не хочется ему, видите ли… Сам тощий, как глиста, хрен с тобой!»
Феофан достал из сумки прихваченные с собой консервы с рыбными тефтелями в томатном соусе, купленные в ларьке около пристани, хлеб, бутылку молока. Расположился средь цветущей брусники, открыл банку, начал есть прямо с ножа. Специально, чтобы позлить волосатика, стал нахваливать еду:
— Вот сделают же продовольствие, а! Самому век так не сделать! Вкуснота же, а?!
Тощий волосатик стал заметно волноваться. Заёрзал в лодке, запереваливался. Есть он, видно, всё же хотел.
— Ладно, не придуривайся, — сказал ему Феофан и поставил на камень банку, взялся за молоко, — плыви сюда, Геракл. Тебе половина и мне половина, как в песне.
— Неудобно как-то, будто я напрашиваюсь, сижу тут перед Вами, когда Вы едите, — продолжал скромничать волосатик, вынимая между тем якорёк — завёрнутый в обрывок толстой сетки камень.
— Не похоже, что напрашиваешься, ломаешься, как девка красная, уговаривать тебя требуется.
Мужичок оказался довольно молодым, на вид лет двадцати пяти. Он снял свою вылинявшую, неопределённого цвета шляпу, положил на пенёк и, хотя по всему было видно, что крепко голоден, есть стал степенно, аккуратно, без суеты. Феофану это понравилось. Вообще в облике парня проглядывала какая-то необычность. Так бывает, когда смотришь на толпу: какие-то люди всегда выделяются. Кто ростом, кто лицом, кто платьем. Был парень худ и низкоросл, но, по всему видать, неслаб телом и неболезнен, просто жилистый — и всё. От таких ребят не знаешь чего ждать — выносливы они и сильны, как медвежата-трёхлетки. Вон Мишка Тюлюбаев, колхозный зоотехник, с виду дохляк, а не дай бог треснет кого — сразу белые тапки надевать можно. Лицо у парня, надо признать, было необычным: продолговатое и не совсем правильное, но выразительное до крайности — писаное лицо. Пухловатые, чётко очерченные губы, совершенно прямой тонкий нос, большие и чистые зелёные глаза, узковатый, но высокий лоб. Волосы, разбитые посредине неровным пробором, были почти до плеч.
«Перебрал он с волосьями-то, — подумал Феофан. — Хипарь какой-нибудь, что ли?»
С хипарями он ещё так близко не общался, и парень поэтому был интересен.
Когда гость допил молоко, Феофан предложил:
— Давай знакомиться. Феофан, рыбак из Лопшеньги.
Парень вытер ладонь о рубаху и сказал:
— Очень приятно, Сергий, из-под Новгорода, учусь в академии в Ленинграде.
«Художник, наверно, — сообразил Феофан. — Они, эти художники, все хипари длинноволосые, мазепы».
— Серёга, значит, — кивнул Феофан, — так бы и сказал.
— Да нет, Сергей звучит не совсем верно, правильнее будет Сергий: Сергий Радонежский, Сергий Валаамский.
— Так они же попы вроде или, как их там, монахи? Ты же не поп, значит, Серёга.
Парень пожал плечами, сказал смущённо:
— Да, я пока ещё не возведён в духовный сан, но вот учусь, скоро уже…
Феофан крепко изумился:
— На кого учишься, на попа, что ли?
— Да, в Духовной академии…
Вот это да! Феофан какое-то время сидел с открытым ртом.
— Вот, значит, почему волосья-то у тебя такие.
— Ага, — просто ответил Сергий.
3
Вечером они сидели у костра, смотрели на огонь. Блики бегали по их лицам, плясали в воздухе, сновали, как зайцы, по чёрно-серой высоченной стене Соловецкой крепости, громоздящейся совсем рядом, метрах в семидесяти.
Восточный ветер, не шибко сильный, но настойчивый, пластался по земле, бросался на огонь из-за их спин, словно яркими цветными лентами играл огненными языками, раскидывал их в разные стороны. И без того красное, обветренное рыбацкое лицо Феофана отсвечивало сейчас кирпичными тонами и выглядело умилённым. Маленькие прищуренные глазки слезились то ли от блаженства, то ли от дыма, то и дело кидающегося в лицо.
— Слушай, Серёга, чего ты в попы записался, не понимаю? — спрашивал Феофан.
Вопрос в такой его постановке явно не нравился Сергию, он ёжился от таких вопросов и отвечал неопределённо:
— Я ещё не имею чести именоваться попом, этого звания ещё необходимо достичь.
— Да ла-а, достичь, тоже мне, — ехидничал Феофан. Ему почему-то нравилось подтрунивать над беспросветной религиозностью малохольного Сергия. Феофан был вполне подготовлен к этому полученным образованием и насквозь атеистическим колхозным бытом.
Чтобы крепче уесть, он и имя специально коверкал, называл Серёгой. Хотя такое имя явно не подходило.
— Волосья длиннее отрастить да крест на пузу нацепить — вот и поп. Тоже мне сан!
— Прошу вас в таком тоне по вопросам, касающимся православной религии и веры, не говорить!
Сергий поднялся, видно, собрался уходить. Феофан понял: перебрал с атеизмом. Жалко будет, если этот богомолец уйдёт. Забавный парень.
— Ну-ну, я же шутя, что ты, не понимаешь шуток? Шутки-то надо понимать, брат ты мой!
— Это не шутки, а богохульство, мне это неприятно, — с обидой в голосе возразил Сергий.
— Да прости, чего там! — рубанул воздух рукой Феофан. — Не буду больше, честное слово! Ну балбес я, вот и всё.
Сергий поколебался, но всё же присел на свою чурку, и Феофан обрадовался.
— Давай-ка посмотрим лучше, что там у нас с ухой-то, — он засуетился с ложкой над кастрюлей, достал кусок картошины, куснул, оскалив, чтобы не обжечься, крупные редковатые зубы. — О-о! Готово! Давай-ка, Серёга, окуньков, булькай их. Эх ты, благодать!
Потом они ели уху и нахваливали. Феофан хлебал быстро и шумно, скорёхонько навернул миску, налил ещё. Уха шла в охотку. Сергий работал ложкой более степенно, в движениях; его не было суеты. Обстановка разряжалась, и, чтобы совсем закрепить отношения, Феофан размечтался:
— Эх, не хватает сейчас чего-нибудь более градусного, как бы к ушке-то, а? Отняли у народа радость…
— По-моему, правильно сделали, что отняли. Это не радость, а бедствие великое, — вежливо, но довольно определённо заявил Сергий, обжигаясь ухой.
Занятный фрукт! И когда ели уху, и когда пили чай, заваренный на брусничном листе, у Феофана зудели вопросы, но он не спрашивал пока, остерегался. Но чай размягчает… Сергий после чая маленько осоловел, в полуприщуренных зелёных его глазах засветилась благодать, и он глядел на небо, на звёзды. Там, в вышине, среди звёзд гулял шалый и чистый, прилетающий с моря ветер — «всток», обдувал их, сдувал с них пылинки, а звёзды светили радостно, крупно, помаргивали гранёными краями. Средь звёзд, будто разрубленный пополам медный пятак, надраенный до золотого блеска, ярче всех рдел и покачивался от ветра нарождающийся месяц.
— Серёга, ты не злись, ты мне скажи всё-таки, чего ты вдруг, это, как бы тебе… в богомольцы-то? — Феофан выбрал всё-таки момент, спросил.
— А зачем это вам? — оторвался от звёзд Сергий.
— Понимаешь, интересно, спасу нету! Не встречал таких…
Сергий обхватил колени руками, маленько запокачивался сидя на плоском чурбачке..
— Я людей люблю, понимаете…
— Да и я вроде как, ну и что? — осторожно заспорил Феофан, но сразу же честно признался: — Не всех, конечно…
Феофан вспомнил тут тех, с кем не пошёл бы в разведку.
— А я всех.
— Да всех же нельзя! Такие гады есть! — загорячился Феофан. — Их стрелять надо, а не любить! Вон бригадир наш, к примеру… Вредитель!
— Не вредитель он, просто заблудился.
— Тоже мне, овечка, заблудился в травке, как же! Это принципиальный гад! Всё делает, чтоб людям навредить!
— Он заблудился, потому что потерял в людском мире свою душу. Как только он её найдёт, обретёт покой. Не виноват он в том, что не нашёл пока.
— Это у Мищихина-то душа? Ну вряд ли! — горячо возразил Феофан. Он не верил в наличие этого предмета у Мищихина.
— Душа есть у всякого. Просто человек и душа часто живут в разладе. Когда они обретут единство, наступит гармония и все люди будут счастливы. Люди не виноваты в том, что заблудились, их толкают на это дурные силы. Всякий человек изначально достоин уважения.
— Всякий? — удивился Феофан.
— Всякий.
— Ну ты даёшь… Ладно, тебя лично когда-нибудь обманывали?
— Обманывали. Много раз.
— Например?
— Например, вчера у меня украли все деньги. Теперь не знаю как уехать отсюда.
— Так, тогда вопрос, — Феофан напрягся и спросил звонко — вопрос был важный: — Что бы ты сделал, если бы нашёл сейчас этого вора?
Сергий ответил убеждённо, как будто это само собой разумелось. Видно было, что не притворялся, не выпендривался:
— Я бы попытался его вразумить, показать, что нехорошо это — брать чужие деньги.
— И он бы тебя послушал! — хлопнул себя по коленке Феофан. Он поражался Сергиевой наивности.
— Может, на первый раз и нет, не спорю. Но человеку надо чаще напоминать, что он прежде всего человек, что главное его предназначение — приносить людям добро.
— Чудак ты! — не уставал удивляться Феофан. — Кто так с вором беседует? По сусалам ему, а потом в тюрягу. Там ему место, гаду!
Сергий тряс, протестуя, длинными густыми волосьями и гнул своё.
— Зря вы так. Человека ударить несложно, но надо постараться пробудить в нём совесть.
— Вот чудак, а!
Сергий какое-то время молчал. Он сидел на чурбачке, упёршись локтями в колени, и тихонько, плавно покачивался.
Сощуренные глаза его глядели куда-то в самую дальнюю даль, за горизонт, туда, где простиралась во всю ширь блёклая бледно-розовая заря, — отсвет ненадолго спрятавшегося за морской краешек и готового вот-вот вынырнуть солнышка.
С горечью сказал, видно, давно наболевшее:
— И так уже вон сколько людских судеб да храмов погибло, а совесть человеческая спит…
Феофан махнул рукой в безнадёжности: поздно уже, пора спать.
— Ты где ночуешь-то? — спросил Феофан.
Сергий помялся:
— Да я здесь, на берегу…
Феофан сообразил: за ночлег Серёге нечем платить, и принял решение.
— Простудишься, как пить дать. Пошли ко мне!
Сергий посопротивлялся, но всё же согласился — деваться ему было и впрямь некуда. Они легли на Феофановой койке, расположившись валетом на разболтанных и скрипучих её пружинах, и сразу уснули. Их убаюкали усталость и восточный ветер, сонливо посвистывающий в верхушках мачт.
4
Феофан вернулся с палубы в кубрик злой, взъерошенный: ещё один день отлучки, да ещё не санкционированной, — это вам не шутки! Мищихин обязательно «стукнет» председателю, тот вспомнит прежние Феофановы прегрешения, приплюсует это… Арифметика получалась хреноватая. Конечно, в такой ветер селёдку в Лопшеньге никто не ловит, и ребята постараются его прикрыть, но гарантий никаких… Хуже нет, когда сидишь вот так, будто со связанными руками, и ничего нельзя сделать.
Сергий собирался уходить.
— Ты куда эт? — возмутился Феофан.
И так всё наперекосяк, ещё и напарника не будет.
— Да я, да мне тут надо… Дела…
Феофан понял, какие могут быть дела, когда ни денег, ни жилья…
— Слушай, — предложил он и напялил на голову кепку, — пойдём-ка в этот самый монастырь, а? В рухлядь эту… Покажешь мне его. Всё равно, от безделья…
Шагая с Сергием по трапу, Феофан не удержался от подкола:
— Только ты на меня дурману этого самого, религиозного, не напускай. Всё равно не поверю.
В монастырских двориках на них пялились пустые, без стёкол и решёток, глазницы оконных дыр. Боковины этих бывших окон были неровными, потому что, когда тупая слоновая сила выламывала решётки, выбились кирпичи… Поэтому чёрные глазницы глядели жутковато. Всюду валялся битый кирпич, окурки, мусор. Пахло сыростью. Стоял сладковатый, застоявшийся запах то ли плесени, то ли гнилого тряпья — могильный запах.
— Красота, Гармония и Любовь — три самые животворящие силы, — рассказывал Сергий. — Именно они порождают созидающий разум, подлинное искусство, одаряют человека талантом, вдохновением. Коварство, насилие, жестокость — бесплодны, обречены на презрение. Но они живучи и часто побеждают красоту.
Наверно, это была уже религиозная пропаганда. Надо было пресекать… Однако перебивать Сергия Феофан не стал. Что-то мешало… А потом опять была белая высокая ночь. Снова мерцал на берегу костёр, разбрасывал по сторонам блёклые ломкие тени. Сергий сидел на берегу на бревне согнувшись, обхватив колени руками. Длинным немигающим взглядом всматривался в жёлтые языки огня и всё рассказывал, рассказывал…
А Феофан молчал. Говорить не хотелось, потому что за сегодняшний день он узнал слишком много нового для себя, и это новое ломало давно устоявшуюся, давно жившую в нём правду.
— Понимаете, — тихо, но доверительно говорил Сергий, — конечно, большинство здешних иноков изначально совсем не были святыми. Они делали много ошибок, например, обижали окрестных мирян тем, что забирали лучшие земли и тони, эксплуатировали чужой труд. Но разве мы можем упрекнуть их в том, что сами они были бездельниками или не стремились к доброте, человеческому состраданию, духовному совершенству? Вместо того чтобы понять их, всмотреться и вслушаться в истоки их веры и Божественного промысла, разглядеть границы их подвижничества, мы посылаем на них проклятья и разрушаем Бога в самиих себе. Стремясь унизить их, мы стираем с земли плоды их подвига, рушим воздвигнутые ими дворцы и при этом разрушаем собственные души. Проклятья в адрес прошлого мстят нам…
Почему мы с маниакальным старанием не замечаем, что здесь, на этих диких северных островах, более четырёх веков жили три великих сестры: Гармония, Красота и Любовь к труду, к жизни? Руками простых русских людей в этом глухом холодном углу был зажжён огонь цивилизации, культуры. Погреться у этого огня приходили с разных концов России тысячи и тысячи простых людей и уносили к себе домой искры его тепла. Там от этих искр возгорались новые огоньки. Бывали здесь Пётр Первый, Ломоносов, Степан Разин, Римский-Корсаков, писатели Пришвин, Максимов, художники Нестеров, Рождественский. Животворящего тепла хватало на всех… Теперь он затоптан, этот костёр, нами затоптан… Те сёстры не живут больше тут… Душа в руинах не живёт… Зачем это сделали, не знаю… Сами себя губим… Варвары мы, честное слово…
Феофан не перебивал. Сергий говорил правду.
5
А с утра знакомый матросик обнадёжил, сказал:
— Прогноз нормальный, если синоптики не врут на этот раз. Кэп дал команду в тринадцать ноль-ноль отчаливать.
Ветер как будто и в самом деле приутих, но не настолько, чтобы радоваться: дальние, лежащие в голомени за бухтой скалы осыпались рваной белой пеной, там вовсю гулял взводень. Но ничего не оставалось делать, надо было верить этим вечным путаникам-синоптикам, не всегда же они пальцем в небо да по принципу о-бе-эс — «одна бабушка сказала».
Феофан первым делом купил билет до Архангельска Сергию. Тот пучил глаза, махал руками и отнекивался, но Феофан был твёрд, знал — делает доброе дело, с размахом шутил и маленько паясничал:
— Да-а, ла, чё там, пошлёшь ведь потом мне обратно кровные мои, в непомерных трудах заработанные, куда денесся. Чё тебе, на паперти тут сидеть теперь с протянутой шляпой?
В общем, купил билет — и всё. Сергий обрадовался сразу, побежал в какой-то дом, где лежали его вещи, а Феофан направился туда, куда ему хотелось зайти ещё раз. По дороге, на Соборной площади, увидел жиденькую цветастую кучу людей, сгрудившихся, слушающих кого-то.
«Экскурсия», — догадался Феофан и подошёл.
Экскурсию вела маленькая полненькая женщина лет сорока, чёрненькая, волосы в кудряшках, носик остренький, очки…
«Ну и страхолюдина, — подумал Феофан с полной, в общем, равнодушностью. — Мымра».
Вела она себя и свою экскурсию суконно строго, как часто ведут себя некрасивые женщины, чтобы показать свою никому не нужную независимость, рассказывала о соборном ансамбле. Пустые, скучные слова…
— Ладно, — вклинился в экскурсию Феофан, — скажите нам, как отапливались все эти хоромины?
Гид замялась, но ответила бойко — подготовленная мадам.
— Как обычно, печами голландского типа. Как все такого рода постройки на Севере.
«Ни хрена не знает, зараза! — возмутился про себя Феофан. — Дурит народ! Голландского типа… Сама ты голландского типа!» — и уел экскурсовода громко, принародно:
— Весь этот, как вы говорите, ансамбль соборный отапливался от одной печки, которая располагалась под Успенской церковью, вон там, — Феофан был хорошо подготовлен Сергием. — Монахи это изобрели сами. В наше время эту систему сломали зачем-то. Вам бы это надо знать, как экскурсоводу. Гид смешалась, открыла рот и замолчала на какое-то время. За всю её экскурсоводческую биографию такой наглец среди туристов не попадался.
— Ладно, — примирительно сказал Феофан, — вопрос последний: сколько было колоколов в той вон колокольне и кто их отлил?
Экскурсовод напряглась, втянула шейку в толстые плечики и стреляла на Феофана увеличенными в очках глазами откровенной ненавистью. Ответа она не знала, но, умудрённая опытом, вывернулась:
— Что же, пожалуйста, расскажите нам, это интересно.
— Товарищи, — обратился Феофан к публике, приободрившейся, явно заинтересовавшейся его персоной, — в монастырской звоннице было сорок колоколов, это очень много, и один звончее другого. А медь да олово на самый крупный колокол послал лично Борис Годунов, царь то есть. Отлили его сами монахи и назвали «Борисович», по царёву имени. Весил он двадцать тонн, как Царь-колокол московский, — это Феофан маленько для красоты рассказа приврал. — Звонкий был, на всё Белое море гудел.
— А куда делись колокола-то? — расспрашивала публика.
— Куда-куда, на нужды народного хозяйства, на оборону нашей страны. Переплавили их…
— И «Борисовича» переплавили?
— Нет, с «Борисовичем» у них промашка получилась. Погрузили его на баржу, только в море с Соловков вывезли, он проломил доски и ушёл на дно… Не дался «Борисович», лежит где-то…
Народ облегчённо вздохнул: не дался «Борисович»!
Феофан пошёл дальше. Он нашёл то, что искал, в самом дальнем углу, в полуподвале приземистого и мрачноватого двухэтажного здания, грязно-жёлтого, с выщербленными стенами. Здание похоже было на маленькую крепость, потому что имело двухметровые стены и глубокие узкие окна-бойницы. На толстенных полукруглых дверях висела табличка «Реставрационные мастерские». Феофан толкнул дверь. На верстаке стояла бутылка портвейна, почти что выпитая, рядом, на верстаке же, сидел мужик с иссиня-чёрной бородой и в длинном, посыпанном стружкой халате. В правой руке он держал стакан, левой ухватился за край верстака. Посреди мастерской на низенькой табуретке сидел другой мужик, тоже в халате и с бородой (только посветлее), и тесал топором чурку. Попадал он по ней не всегда, частенько промахивался, и топор втыкался в пол, мужик при этом матюгался.
— Привет ударникам умственного труда! — провозгласил Феофан с порога.
— Не с этого начинаешь, — вяло ответил мужик с верстака и допил портвейн. После этого сильно икнул.
— Намёк понял, исправлюсь, — пообещал Феофан и представился: — Павловский, корреспондент газеты «Северный комсомолец», — вытащил блокнот из кармана.
Чернобородый молча задвинул недопитую бутылку куда-то за спину, за верстак, при этом чуть не сполз со своего сиденья, но быстро выправился, расхорохорился, забубнил:
— Комсомол — это хорошо… Гтов я за ним, здрав штаны, бежать, за комсомолом…
Светлобородый никак не отреагировал, только спросил:
— Материал критический или хвалебный нужен? — Видно, неплохо разбирался в журналистике, уже сталкивался с ней при каких-то обстоятельствах.
— Сейчас вот интервью возьму — и посмотрим.
— У кого брать будете, у меня или у него? — спросил мужик с верстака и снова неожиданно икнул, будто ойкнул. — Если что, я готов, меня зовут Павел Константинович, напарника — Евгений Александрович.
Феофан оценил: потрезвее, похоже, был светлобородый, и начал с него.
— Скажите, чем вы тут занимаетесь?
— Вообще или сейчас? — попросил уточнить Евгений Александрович и смазал по чурочке.
— Для начала вообще.
— Мы реставрируем Соловецкий монастырь, — твёрдо ответил интервьюируемый и по-газетному добавил: — Наша задача его восстановить.
— Та-ак, — сказал Феофан, — и много вас тут, реставраторов?
— Двое мастеров нас, я да Павел Константинович.
— И всё?
— Студенты ещё помогают, приезжают иногда…
— Скоро всё восстановите?
— Трудно сказать, дело творческое…
— Та-ак, а сейчас чем занимаетесь?
— Лемешины тешем из осины, лемех, так сказать, для головок церквей.
— Много в день вытёсываете?
— По-разному, дело творческое…
Топор опять не попал по чурочке, воткнулся в пол. Евгений Александрович качнулся на табуретке.
«Вот работнички! — со злостью размышлял Феофан, возвращаясь на теплоход. — Эти нареставрируют, сто лет так будут восстанавливать Соловки…»
6
На лопшеньгский рейд стали под вечер. Солнце, разогретое за день, раскалённое, прожигало себе путь к горизонту. От берега к теплоходу спешили — стучали разноцветные дорки.
Феофану не хотелось расставаться с Сергием, он привык к этому волосатому, незаметному с виду парню с чисто детской душой.
— Поехали ко мне, Серёга, а? Вместе жить будем, рыбу ловить, места у меня хватит… Бабу подберём, детей нарожаешь… Помором настоящим сделаесся…
Говорил он так несколько развязно и паясничал, чтобы скрыть тягость прощания. Он знал, что не поедет к нему Сергий, совсем не потому не поедет, что отвергает простого рыбака Фаню и их нелёгкий рыбацкий труд, а лишь потому, что у него своя жизнь. А жаль, что не будет в Лопшеньге Сергия, — мало таких… Почти и нет-то…
Сергий просил приезжать в гости. В голубых глазах его стояла искренняя печаль. И пока Феофан мог из убегающей от теплохода дорки разглядеть его лицо, видел, как Сергий всё время то ли говорил, то ли шептал ему что-то вослед. И махал рукой. А Феофан стоял в лодке, кричал вполголоса то ли ему, то ли себе:
— Понял я тебя, поня-ал!
Ночью, после вечерней нервотрёпки, устроенной бригадиром Мищихиным, Феофану приснилось, что колокол «Борисович», лёжа на морском дне, не молчит, а монотонно издаёт тихий погребальный звон. Вода над колоколом будто бы покрыта толстым-толстым льдом, а на том льду сидят, прижавшись друг к другу, три уставшие и озябшие сестры — Красота, Гармония и Любовь, постаревшие и седые, и слушают колокольный звон, плачут над «Борисовичем». И Феофан бежит и бежит к ним из дальнего далека, с какого-то крайнего морского утла, бежит медленно, постоянно спотыкается о торосы и падает. Он несёт за пазухой горящую свечку, чтобы отогреть, чтобы выручить бедных этих старух.