ДОЛГИ НАША

1

- Трофимко!

- Че, папа?

- Бахилишшами своима шаркашь, ёкэлэмэне, страхи Божьи как. Потише-то не мошь? Зверя всего перепугашь, огудан.

Два охотника идут за добычей.

Они переговариваются вполголоса, стараются аккуратней ступать на лёд, «на мяконьку пяту», как говаривают промысловики.

Да всё равно мало чего путного от всех их предосторожностей выходит: гул от ходьбы раздаётся такой, что, наверно, слышен аж на Зимнем берегу.

Вокруг, по всей ширине раскинувшегося ледяного простора стоит мартовская ночь, морозная и звёздная.

Два зверобоя шагают по подтаявшей днём, но сейчас, ночью, крепкой ледяной корке. Поверхностный снег уже съеден весенним солнышком и ветрами-бокогреями, задувающими, считай, каждый день с летней стороны. А по ночам – так уж заведено Природой – подразмытая теплом белая равнина покрывается хрупкими и звонкими матовыми хрусталиками, которые ломаются под ногами, немилосердно трещат, взрываются, стреляют…

И треск этот и гул чутким морозным воздухом расшвыриваются по сторонам, уносятся и в морскую тёмно-синюю голомень, и к чёрной полосе берега, и в бездонное весеннее небо, густо усеянное звёздными серебряными и жёлтыми крапинами.

На сердцах промысловиков сладким бременем лежит радость предстоящей охоты и привычного для каждого помора азарта, ожидаемых неповторимых его моментов, вековечно сопровождающих древнее зверобойное занятие.

Распахнутый в бездонной выси небесный купол встречает своей твердью летящие с земли хрустящие звуки и, поиграв с ними, позвенев в скоплениях золотых звёздочек, пружинисто отбрасывает назад к бескрайней плоскости ледяного поля. Царящая в пространстве симфония небесных и земных звуков обнимает охотников со всех сторон, и они шагают в ночи, застигнутые морозной музыкой мироздания.

Два помора движутся к своей цели – к открытому, свободному ото льда морю, где их ждёт добыча. Где гоняют на вольном разгуле жирную сайку толстые тюлени - лахтаки и нерпы, где шныряют в морских глубинах залётные ловкие громилы – гренландские тюлени, заскочившие в Белое море для бандитских своих набегов из родного холодного Ледовитого океана, от Баренцевых льдов  на осоловевшую от первого солнышка прибрежную рыбу.

Мужики тянут зверобойную лодку. Сквозь кочетья пропущен гладкий шест-пентур, и они шагают, держась за его концы. В лодке лежат их винтовки, пестери с едой и патронами. Там же мешок с чайником, запасной сухой одеждой, спичками. Ещё в одном дыроватом мешке дрова и растопка. Всё у охотников припасено, ничего не забыто.

Лодка скользит по льду стальным своим наезженным полозом, идёт легко, но всё-таки постукивает на неровностях скользких вытаин, маленько громыхает просохшим, а потому звонким корпусом.

 

2

Её, эту новенькую зверобойную лодочку, Пётр Акимович сшил ещё летом. Было у него на ту пору уже два самостоятельно сшитых карбаска. Один – ядрёненький, для выхода на море, для морских, стало быть, привычных надобностей, стоял, где ему и положено – напротив дома, под навесом, другой – поменьше – круглогодично коротал свои полезные денёчки в лесу, на Долгом озере, родовом месте промысла его семьи. Чего там говорить, оба карбаска были при деле.

Но хорошему хозяину всегда всего мало. Всю жизнь мечтал Пётр Акимович о «путней» зверобойной лодке. В чём, спросите, разница между ею и карбасом? А это для убедительности то же, если сравнить тяжёлое и неповоротливое транспортное судно и лёгкий боевой крейсер – морской охотник, лёгкий, полный боевой мощи. Зверобойная лодка – это разговор особый, предназначена она для погони за тюленями в море. Сделана из лёгкого, утончённого материала, тонкой доски, она легка и изворотлива, очень устойчива на воде. Должна она и за зверем в море поспевать и по льду за охотником бегать. Быстрая лодка – половина удачи!

Такую вот лодочку и сшил Пётр Акимович прошлым летом.

Дело оказалось совсем непростым: опыта совсем у него не было, а всех рукоделистых, натодельных мужиков убила война.

Что было делать? Пётр, до конца не вылечивший тяжёлое ранение ноги, выхрамывал по деревне, как бы ненароком наведывался к старому старичью, древним дедам-плотникам, интересовался, что, да как, какой требуется инструмент? Около сальницы валялись полузамытые в песок две старинные, полусгнившие «зверобойки». Пётр Акимович их только что не обнюхал – всё выглядел, прощупал каждый шпангоут, гвоздик, набой… И в общем-то  понял главное: что да как было задумано, скроено и сделано. Разобрался в секретах.

Зато семь раз отмерил, а потом уж и лодку сшил как надо. На загляденье самому себе и всем.

Перво-наперво пошёл он в лес вырубать кокоры. Никого с собой не взял, хотя сын его Трофимко крепко просился.

Непростое это дело – подыскать годную лесину с подходящей корневиной, да так, чтобы сам изгиб между стволом и главным корнем  образовал очертания будущих носа и кормы, чтобы древесина была цельной без единой щёлочки и сучков.

Требовались две кокорины – кренины, два охлупня под нос и под корму. Пётр Акимович пошёл искать подходящие лесины в молодой ельник, подросший за войну вдоль ездовой дороги на Чевакино озеро. Нашёл их совсем рядом с этой дорогой. Долго откапывал лопатой корневища, щупал руками каждый сантиметрик и решил наконец: подходят!

Посидел рядышком на подгнившем пеньке, скрутил махорочную цигарку и задымил. Сидел, пыхтел привычным дымком и размышлял:

 «А справную лодочку смастерю я из этих вот кокоринок».

Пошумливали над ним лесинья, летели к морю белёсые облака, а Пётр всё посиживал, покуривал и млел в благостных думках. Давние мечты его наконец-то становились на ноги. Пётр сладко щурился, покашливал и с особенной приятностью глотал клейкий махорочный дым.

Потом он поднялся, непонятно для чего постучал обухом топора о стволы выбранных ёлок, удовлетворённо крякнул, закинул топор на плечо и пошёл домой.

Через неделю они с сыном Трофимком завершили лесную работу. Приехали сюда на колхозной телеге, запряжённой на послушной кобыле Карьке и часа за два вырубили утончённые, лёгкие, справные кокоры.

Сам пошив лодки занял неделю. Трофимко был «подносчиком патронов». Помогал, как мог: сращивал вместе с батьком кокоры – мастерил ровный киль, помогал выстругивать и крепить шпангоуты, выравнивал и крепко прижимал набои, пока отец прибивал их тонкими, плоскими гвоздями, изготовлял и выстилал по бокам днища еловые креньки, выстругивал и закреплял поверх набоев ровные баркоты, выделывал и прилаживал кочетья.

Польза от него была большая. Но Пётр Акимович, как без этого, маленько ворчал, поругивал сыночка. Они ползали на коленках по днищу, шаркали по доскам тяжёлой банкой с гвоздями, крепили набои, и отец деланно шумел:

- Чего, Трофимко, шириссе, пакши растопырил ёкэлэмэне, а шшелья наделал промеж досок. Будет нам зверобойка. Потонем, дак…

- Папа, каки-таки шшелья? Ножичка не просунуть нигде.

Трофимко понимал, что это отец так, для острастки говорит, что отец шутит.

Старинное деревенское мужичьё и бабье хаживало вокруг, чмокало губишшами:

- Ты, Петрушка, весь в батька свово, в Акиму. Тоже справной был, дак. Гвось какой забивал дак уж не выташшить было ево. Карбаса таперича, Петруша, в поратой требе. Ожидай таперича заказов…

Лодочка получалась ладная.

 

3

Пётр Акимович крепко любил Трофимку. Судьба не дала ему сына. Жена его Анисьюшка еле-еле разродилась дочкой Татьяной: какие-то нелады образовались у неё по женской части. И фельдшер Бурков запретил ей рожать.

- Помереть можешь, дева, - предупредил он роженицу, - трудности у тя каки-то с проходимостью плода. Всё, остановись.

Пётр Акимович берёг жену от всего худого, и рожать они перестали. Хотя, конечно, сыночка хотелось. Как в деревенском хозяйстве без второго мужика?

Тут-то вот Трофимко и подвернулся. Был он сыном троюродного брата Анисьи, жили в одной деревне. Смальства приноровился прибредать к тёткиному дому. Чаёвничал, уминал шаньги, и страсть как любил судачить с Петром. Умора было глядеть: посиживают вдвоём на берегу, с краю штабеля из брёвен – шестилетний малец и тридцатипятилетний мужик и громко, всерьёз обмусаливают важнейшие проблемы современности. Трофимко при этом спорит, машет ручонками, доказывает чего-то, а Пётр Акимович разговаривает с ним, как с равным, со всей серьёзностью возражает и настаивает на своём.

Парень рос не по годам смышлёным, рассудительным, сызмальства рассуждал на хозяйские темы со знанием дела.

И Петру втихаря мечталось: вот бы мне такого сынка в дом. Ладной растёт мужичок.

Трофимке, видно по всему, тоже приглянулось бывать в тёткином доме. Уходить из гостей не хотел ни в какую. Когда за ним приходила мать, прятался или на повети, или под лавкой в сенях, или ещё где. Мать искала по углам и донимала угрозами:

- Ну выдь, окаянной, дак тебя хворостиной и ожедерну.

В руках у неё в самом деле была хворостина. Но он не выходил из своих укрытий, и тогда мать грозилась самым страшенным страхом, которого мальчишка по-настоящему побаивался.

- Счас вот батька приведу сюды, дак уж он-то навтыкат, тебе, огудану, ремня-та и задаст! Вот ты дождессе счас!

Трофимко распрекрасно знал, что сама она не ожедернет, жалеет она его, а вот отцовского ремня обоснованно побаивался: бывало уже, получал он этим предметом по одному месту…

Получилось всё как-то само собой. Трофимков батько – знатный колхозник Николай Жарков погиб на зимней рыбодобыче. Ловили на Унской губе в рюжи навагу, он по неосторожности поскользнулся на краешке полыньи и ушёл под воду. Вытащили его, конечно, но он весь сырой, а мороз под тридцать, а до становища, где можно отогреться, километра три по открытому льду… Обогреться негде…

В пути он замёрз.

У матери Трофимки четверо детей. Оставшись без мужа, она начала форменным образом бедствовать. Колхоз, конечно, помогал, да, чего там, семья крепко обнищала, тяжело и с едой, и с одеждой, и с обувкой, а ребятишки растут… Встал вопрос, чтобы кого-то из детей отправить в детский дом.

Вот этого Пётр Акимович перенести не мог. Согласовал вопрос с женой, с мамкой Трофимки и пошёл в сельсовет. Там попросил разрешения усыновить парнишку.

Пока суд, да дело, пока согласовывались где-то документы, Трофимко уже вовсю жил в доме Петра Акимовича.

Обстановка была для него вполне благожелательная, и он скорёхонько совсем освоился. И через малое время кувыркался на снегу в обнимку со свирепым для других хозяйским кобелём Алтаем, и тот на него страшно притворно рычал, оголтело лаял и лизал щёки.

И по утрам мальчишка прыгал с разбегу с высокого крыльца и летел в первый школьный класс, вертя над головой портфель и кричал на всю деревню боевое «урр-ря!».

Пётр Акимович дал ему свою фамилию и своё имя для отчества. Обозначил их в метриках.

Потом настал желанный момент, когда Трофимко встретил Петра, возвращающегося с работы и, пока они вышагивали вдвоём, спросил отчётливо и просто:

- Папа, а можно мне тебя таперича папой называть?

Пётр вдруг как бы споткнулся, клюнул головой вниз и замедлил ход. Спрятал глаза. Он не ответил. Не смог.

Трофимку этот вопрос явно донимал, и он спросил ещё раз. Пётр как-то стушевался, он пробурчал чего-то вроде «можно-можно» и начал отставать. Замахал рукой, указывая сыну, мол, «иди вперёд, иди».

И тот умчался довольный, что решил важный для себя вопрос.

А Пётр Акимович присел на придорожное брёвнышко, спрятал лицо в локти, в колени, и плечи его начали трястись. Он заплакал от великой радости. От того, что у него появился долгожданный сын.

 

4

А потом Трофимко был вместо хвостика у своего обретённого отца. Всё детство и всю юность.

Пётр Акимович сильнейшим образом, всем крестьянским нутром любил лес, рыбалку, да охоту. Удача для него заключалась и в том, что и сынишка его, Трофимко, рос таким же. Из леса не хотел уходить. Семилетним ребёнком совал нос под каждый куст, искал там гнёздышки, да мышинные норки, как собачка какая. А уж, если находил там живность, визгу-то было, визгу-то! Поймал однажды птенчика, спрятал в ладошках и хотел отнести домой.

- Пускай, - сказал, - с нами живёт, мы его с рук кормить будем. Ручная будет птичка и по дому летать.

Сдался только, когда отец убедил его.

- Вот ты, Трофим ребёнок, и он тоже ребёнок. У него батько с маткой тоже имеются. Хорошо им, Трошка, станет, ежели ребёнка их украдут, да невесть куда уташшат? Они же заревут, страхи Божьи как. А ежли тебя, сынок, украдут, я ж помру сразу с горя. Ты это понимашь?

Трофимко всё понял, аргумент его доконал. Он бы тоже без отца жить  не смог. Он сел на землю рядом с кустом, где находилось гнёздышко, опустил голову, долго через приоткрытые ладони разглядывал серые пёрышки птенца, чёрные крапинки глаз, потом вздохнул и положил его под куст, вернул батьке с маткой.

Рос Трофимко, как и все деревенские мальчишки, шустрым и вёртким, любил озорство и игры. Но была за ним странность, необычайная, заметная всем чёрточка – он до бесконечности, до самозабвения был привязан к отцу своему, к Петру.

- Не батько ведь, - судачили женочки, - а бегат за им навроде шшеночка малого. В кажну дырку за им суечче. Штё оно тако-то?

В самом деле, после уроков Трофимко обязательно находил Петра Акимыча в любой точке деревни, где бы тот сегодня ни работал. Обежит всех, повыспрашивает народ, а как найдёт, успокаивается. Отец топориком машет, а сынишка посиживает рядком, трещит чего-то о школьных делах.

Им обоим было хорошо.

Любили они вдвоём ходить в лес, на рыбалку и на охоту.

В конце лета, когда ядрёный, нагулявший мясо окунь собирается в косяки и на закатах и утренних зорях начинает гонять в озёрах стаи рыбной молоди, отец и сын частенько бывали в тех местах. У Трофимки от предвкушения удачного клёва немилосердно гудело всё тело, он прыгал с удочкой по берегу, сучил ногами и всё никак не мог распутать вдруг запутавшуюся леску. Потом черви уползали из его дрожащих пацанячьих пальцев, потом он не мог насадить наживку на крючок, потом не удавалось ему сделать заброс… Он ныл и поскуливал словно щенок какой. Батька ему помогал, наставлял, успокаивал:

- Ты, Трофимко, ето, остынь, ёкэлэмэне. Не к пирогам бабкиным торописсе всяко. Рыбеха куда она денечче? Успешь, быват.

Самым крепким ругательством у Петра Акимовича было это самое «ёкэлэмэне». Все давно к нему привыкли.

А у Трофимки всё никак не получалось забросить, куда ему хотелось. Он дёргал удочку, рвал крючком кувшинки и форменно, по-собачьи скулил.

Пётр обхватив руками живот, посиживал на бережном пригорке и беззвучно, чтобы не вызвать у сына досаду, трясся от хохота.

Радостной для него была эта картина сыновьего азарта.

 

Ближе к ночи они усаживались у костра, хлебали из котелка окунёвую, да ершовую уху, попивали чаёк, заваренный на брусничьих листьях. Ложились на мягкие еловые лапинья и глядели в небо. Молчали, просто глядели.

Там, в высоком-высоком, тёмном августовском небе, из которого совсем уже улетучилась летняя синь, парили между сиреневых, лёгких, рваных облаков вполне уже яркие звёздочки. Они играли друг с другом в прятки и одна за другой ловко ныряли под пологи мягких облачных одеялец. И другие звёздочки не могли их никак найти, как ни пытались.

В азарте игры звёздочки ударялись друг о друга, потом отскакивали, вновь сближались. От этих столкновений осыпалась с их поверхности яркая, мерцающая звёздная пыль, кружилась, искря, в воздухе и плавно оседала на землю. На лес, на озеро, на Трофимку с отцом.

И они лежали в уюте звёздной пыли.

В бережных кустах на озере крякали спросонок встревоженные какими-то звуками утиные выводки, плехала о берег вода, напевно позванивали от лёгкого ветерка подсохшие за лето камышевые стебли и ворочались в пестерьке наловленные за вечер окуни.

Они любили лес. И отец и сын.

 

5

Они дошли до морской кромки часа за два до рассвета. Старались разговаривать шёпотом, не шабаршить сильно по льду стальным килевым полозом и бахилами. Шуметь было нельзя – тюлени могли спать на льду где-нибудь совсем рядом.

- Курнуть бы, батя, чичас. Благодать было бы.

Трофим наклонился к уху отца и нашёптывал такие вот провокации. Сам он никогда не курил и страсть как хотел, чтобы и отец бросил.

- Шуткуй, изгиляйся над батькой, ёкэлэмэне. – Пётр Акимович сокрушённо мотнул головой: курить ему очень уж желалось. И горестно прошептал с гортанным свистом старого курильщика:

- Да нельзя нам, распугам всю живнось. Вот и пошагам взад нагурьи.

Сын только улыбался. Ему всё нравилось на охоте.

Они подпёрли борта лодки запасёнными чурбачками, залезли вовнутрь, улеглись на её дне и, накрывшись брезентом, в полудрёме пролежали до рассвета.

Посвистывал в лодочных набоях несильный холодный ветер, поддувавший то с одной, то с другой стороны. Ветер не имел направления. Поэтому и облака над ними висели неподвижной тёмно-синей завесой. И луна, почти народившаяся, спряталась за облачной толщей, и лишь изредка её смутные очертания показывались то в одном, то в другом тускловатом просвете.

Трофимко перед рассветом всё же задремал. Его разбудил выстрел.

Звук промчался над ним, ударил о стену прибрежного леса и хлёстким эхом вернулся обратно.

Он выскочил из карбаса с винтовкой в руках, какое-то время вращал головой, таращил глаза по сторонам.

 «Где же отец? Откуда он стрелял? По кому?»

А тот сидел на корточках перед тушей убитого тюленя и разделывал его – снимал шкуру. В правой руке, привыкшей к такой работе, тускло мелькала серебряная полоска острого рыбацкого ножика. Пальцы левой скользили по краю снятой шкуры, тонули в жёстком окровавленном мехе и в толще сала, хранящем тепло только что убитого животного.

- Подь-ко сюды, Трофимко, - замахал он рукой. – Вишь, сын, мы уж с тобой не нагурьи.

Отец убил крупного морского тюленя – лахтака. Был он довольнешенек оттого, что выстрел был удачен и что предстоит, скорее всего, хорошая охота. И лицо его, обветренное, оттого багровое, подзаросшее щетиной, радостно кособочилось.

- Понимашь ты, - выговаривал он, ещё не утихомирив  возбуждения, - я из карбаса-та вымырнул, только ступил к морю, хотел позырить чего да как тут деече, а он, гляди-косе, полеживат на кромочки-то. Вот же, ёкэлэмэне! Меня увидел, хотел в воду мырнуть, ну а я его тут-то голубеюшка и того… Не поспел он…

Он радовался и снимал шкуру.

- Давай –ко ты, Трофимушко, - дал он команду, - пробегись молодым-то делом по льдинке-то етой. Можа каку малявину и выглядишь. А я туто-где юрок сготовлю. Можа ишше пальнём кого.

Трофим взял из лодки бинокль и пошёл вдоль морской кромки. В разных местах издали разглядел ещё шесть штук тюленей. Но все лежали на ровных местах. К ним было не подойти на выстрел. Только поодаль от одной нерпы возвышался над ровной как стол ледяной поверхностью ропак – груда расколотых о камни льдин.

Из-за этой кучи он и подкрался к нерпе…

Сам снял шкуру и приволок её к становищу.

- О-о, уж две шкурки прибавилось. Так мы тебе на дом и настрелям, ёкэлэмэне, - радовался отец. Он вскочил с борта лодки возбуждённый, прихлопнул в ладоши, в прищуренных глазах посверкивали тускловатые, радостные искры…

- Давай-ко, Трофимушко, сполоснём ето дело. Чайку пора приспела глонуть. А как же, чаю не пила – работа не мила. Меня, брат, тошшак пробрал.

Они поставили на лёд «квадратиком» короткие деревянные чурбачки, накрыли их сверху толстым железным листом, вырубленным из старой бензиновой бочки, уложили на него полешки, подложили под них берестинку, и вот уже горит перед ними костерок.

Согрели чаёк и, расположившись на борту лодки, с превеликим желанием перекусили.

- Теперь можа с голодными равнячче, - подытожил Пётр Акимович.

Он раскурил неминучую цыгарку, сидел, оглядывался по сторонам, высматривал что-то на небе, о чём-то, видимо размышлял. Наконец высказал своё решение.

- На ентой льдинке мы ничего боле не убьём. Надоть други места искать.

Они столкнули лодку на воду и поплыли, загребая четыремя вёслами. По тёмно-серой воде, между редкими ослепительно белыми льдинами.

Охота с лодки интереснее. Тюлени, лежащие на льдинах, как только видят её, сползают в воду, и их чёрные головы торчат над поверхностью. Нередко подпускают лодку близко, и тогда становятся лёгкой добычей меткого стрелка. А Пётр Акимович и был таким стрелком.

 

6

На войне, в которой довелось ему поучаствовать, вся  стрелковая рота уважала «Деда Акимыча», как его именовали однополчане, за выдающееся умение стрелять. Именно за это и получил он главную свою награду – боевую медаль.

Петра, почти сорокалетнего, давно отбарабанившего свою воинскую повинность, забрали на фронт не сразу, а когда в смертельном горниле первого военного года погибло на передовой и исчезло в бездонной пасти немецкого плена, считай, всё боеспособное воинство, когда стали забирать всех, кто мог держать в руках винтовку.

Пётр Круглов, старый солдат, воевал умело. Сломя голову под пули и под штыки не лез, но и не особо перед ними прогибался. Бывал в окружении, хаживал в атаки, дважды был ранен, в боях и заслужил высокую солдатскую награду – медаль «За отвагу».

Вот как пришла к нему эта награда.

Однажды их взвод в составе полуроты, будучи на боевом марше, залёг перед немецким дзотом. Из жерла боевой точки без устали вырывался оголтелый пулемётный огонь. Упали первые убитые, застонали раненые. Солдаты залегли.

- Кто пасть ему заткнёт – орден получит! – дал команду комроты.

У Петра был автомат. Из него как завалишь пулемётчика, когда до него метров сто пятьдесят?

Рядом лежал рядовой солдатик, салага совсем. У него в руках была трёхлинейная винтовка, любимое для Петра оружие. Он из этой винтовочки с двухсот метров в голову тюленя попадал на зверобойке. Пётр и крикнул командиру роты:

- Товарищ старший лейтенант, а можно мне орден получить?

- Это кто там такой смелый выискался?

- Младший сержант Круглов.

Комроты примолк секунд на пять, потом сказал уверенно и просто:

- Тебе, Пётр, можно. Давай, сержант, действуй.

Пётр Акимович вытащил винтовку из рук солдатика, спросил:

- Как она бьёт?

- Как это как?

- Прицел куда брать, под обрез, в центр, куда?

Для солдатика это был странный вопрос. Он никогда им не задавался. Просто палил по фашистским мордам и всё. Солдатик был салагой. Его ответ был исчерпывающим:

- Сильно она бьёт, отдача крепко шарахает, прямо назад отбрасывает.

Что тут поделаешь? Пётр стащил с плеч вещевой мешок, поставил его перед собой и положил на него винтовку. Пристукнул цевьём пару раз – сделал надёжный упор.

Передвинул целик на цифру «150», прицелился. Среди накатанных друг на друга брёвен чернело прямоугольное отверстие.

 «Дай-то Бог, чтобы у этого молодого придурка мушка была не сбита».

Пётр прицелился и выстрелил.

Пулемёт заглох.

- Молодец! – заорал комроты, – орден твой, Круглов! Вперёд, ребята!

И рота один за другим начала подниматься в атаку. Командир тоже вскочил.

Но пулемёт заговорил вновь. Опять западали убитые.

Комроты проехал физиономией по травяному бугорку и, выплёвывая землю вместе с кровью, обматерил Петра.

- Из-за тебя люди погибли, - орал он, - стрелок херов, сгною в штрафроте!

А Петру что было делать? Он опять прицелился и выстрелил ещё раз. На этот раз пулемёт умолк окончательно. И рота пошла вперёд, и назначенный населённый пункт был взят.

Потом, после боя, в немецком дзоте нашли двух убитых пулемётчиков. У обоих были дырки во лбу.

Оказалось, что винтовка била исправно.

Круглову же ордена не дали. Почему не дали, никто так и не понял. Зато прислали из штаба дивизии медаль «За отвагу», самую ценную солдатскую медаль.

Но солдаты всё же судачили:

- При всех комроты обещал и не выполнил, засранец! Вот и верь нашему старлею.

А командир пехотной роты старший лейтенант Заводилов, сам получивший за тот бой орден Красной Звезды, похаживал потом вокруг Круглова, бил, что называется, хвостом и время от времени посылал ему фляжки с наркомовским спиртом. И взвод, в котором служил Пётр, был этому всегда чрезвычайно рад.

Но недолго продолжалась эта удача. Через малое время Заводилов погиб в очередном бою. Известно ведь, что командиры пехотных рот и взводов на войне долго не живут. Опасная у них работа на войне.

А Петра чуть ли не силой потом заставляли идти в снайперы.

- Будешь, - говорили ему охотиться на фрицев. Только не в составе роты, а отдельно, самостоятельно.

Ему не хотелось «самостоятельно». Он любил свою пехотную братву, солдатушек, каждый день глядящих в глаза смерти. Людей простых, прямых и отчаянных, как и он сам.

Старший сержант Пётр Акимович Круглов был тяжело ранен в августе 1943 года в боях за освобождение советской Украины и после длительного лечения в госпиталях был признан негодным к дальнейшему прохождению военной службы и отправлен на долечивание к себе на родину.

           

7

И Трофиму Круглову, сыну его, тоже довелось повоевать. Только в самом конце, когда война с немцами уже закончилась и началась другая, тоже кровавая и безжалостная – война с Японией.

Трофим попал на неё совсем мальчишкой. Было ему семнадцать с небольшим. Но в военкомате по его просьбе приписали год: в сорок пятом почти не осталось парней подходящего для войны возраста и комиссариаты изворачивались как могли. Трофимке такое решение было по душе: на войну он рвался давно.

Ему, как и отцу, тоже хватило лиха. Служил он на торпедном катере рулевым, на Тихоокеанском флоте. Хаживал в смертельные атаки. Впрочем, торпедный катер в другие атаки и не ходит.

Подкрадывается это боевое судёнышко к вражескому кораблю на максимально близкое расстояние, выскакивает из-за мыса, или из-за острова, лучше всего со стороны солнца. Или выныривает из тумана и на страшной скорости летит к своей цели. Водяная пыль, брызги расшвыриваются метров на пятьдесят вокруг. Каждая секунда для команды катера сопоставима в момент его атаки с вечностью. Почему? Да потому, что вся команда корабля противника лупит по катеру из всех своих пушек, пулемётов, винтовок, из всего, что может стрелять. Даже скорострельные корабельные зенитки трещат по катеру что есть мочи.

Огонь этот страшенный, проскочить его невредимым удаётся редко кому.

И летит наш маленький кораблик, для лёгкости сшитый из дерева, летит беззащитный с развевающимся русским военно-морским флагом навстречу своей гибели или матросской славе.

Он обязан подойти как можно ближе и наверняка выпустить по врагу две торпеды с обоих бортов. Если не выпустит, или не попадёт во вражеское судно, или необоснованно покинет место боя, командира катера ждёт трибунал.

В одном таком бою катер, где служил Трофим, прорвался через огонь, получив, правда, множество пробоин, ударил торпедами по  японскому фрегату, отчего у того взлетели на воздух оружейные отсеки и уже развернулся, уже удирал, но погибающие японские матросы продолжали стрелять из орудий по потопившему их корабль русскому катеру. Катер вихлял корпусом, уходя от снарядов. Но один из них всё же достал судёнышко…

Спаслись двое: матрос-торпедист Сергей Волокитин и матрос-рулевой Трофим Круглов. Их выбросило за борт взрывной волной.

Они долго бултыхались в воде, держась за деревянные обломки, стараясь быть поближе друг к другу. Слышали, как радостно визжали японские матросы, увидевшие гибель русского катера. Потом эти радостные вопли перешли в предсмертные крики… Потом всё стихло.

А матросов Волокитина и Круглова ранним утром следущего дня разыскал такой же катер, посланный на их поиски, и матросов, продрогших, полумёртвых от страха и усталости, доставил на базу.

Трофим и потом участвовал в боевых рейдах. Домой он вернулся в сорок седьмом году с медалями и с боевым орденом.

Но с тех пор стал он люто бояться воды. И никогда не купался в море.

 

8

Вернувшись с военной службы, Трофим Круглов не долго хаживал в женихах.

Он устроился на работу в лесное хозяйство и был крепко загружен. Очистка леса, вырубка и обустройство просек, учёт хвойных и лиственных пород деревьев, борьба с браконьерами, разметка участков для вырубки – всё это требовало уйму времени и совсем уж не способствовало деликатному и тонкому делу – поиску спутницы жизни. Уйдя по делам в лес, он частенько застревал там, неделями жил в лесных избах, а то и просто ночевал под ёлками, да соснами.

Особенно любил он бывать на озере Долгом, в своей избе. Там стены и углы пахли по-особенному. Эту избу они срубили с отцом перед самой войной. И озеро было ловчивое: рыбы в нём вдосталь, и дичь вокруг водилась. Пара свободных дней – и Трофим убегал из деревни на своё озеро, в свою избу. Там отдыхал душой. Да и отец его, Пётр Акимович, охоч был до рубленной им избушки. Всегда уж ладился побывать там вместе с Трофимом.

Доставали они из пестерька вечерком заветную бутылочку, да и выпивали по одной, потом по другой… Под свежую ушку. Горела на столике свечечка, постреливала фитильком, а отец с сыном вели и вели задушевную беседку.

Деваться, однако, куда? В деревне мужику нельзя без жёнки. Люди не понимают, ежели по-другому. Надлежит создать семью, продолжить род, фамилию. Так полагается.

А Трофимко всё чего-то тянул, да тянул.

Петру Акимовичу, батьке, это дело надоело.

- Че ты, Трофимко кобениссе, ёкэлэмэне? По сторонам зыркашь, да физию свою воротишь? А Танька наша што дурне других? Поглянь-ко на девку-то, огудан. Всё в ей ладно, в Таньке-то нашей. Красава она выходит, ёкэлэмэне. Чем не жёнка тебе!

Татьяна приходилась родной дочерью Петра Акимовича и жены его Анисьи. Единственный их ребёнок. Из голенастого гадкого утёнка с вечной нелепой чёлкой и густыми веснушками, не очень-то её красившими, вытянулась она за войну, оформилась в девичьих формах и невообразимо украсилась прелестями, которыми Матушка Природа одаривает женскую половину человечества в предзамужний период. Соки зрелости переполняли её очаровательное тельце. Красоткой стала, чего там говорить. Трофимко и сам поглядывал на неё мужскими глазами. Да не смел высказать, что крепко нравится она ему.

- Папа, дак ведь она сестра мне, как же мне на сёстры-то? Детство ведь вместе провели.

- Сестра да не совсем, сам ето знашь. Кровинушки единой нету, значит, можно.

Сказал, как отрезал. Считай, что приказал.

И женился Трофим на Татьяне, и зажили они счастливо.

 

9

В самом начале беременности жены как-то за ужином Трофим сказал всей семье:

- Нам бы с Таней дом построить. А то живём у вас как нахлебники каки.

Пётр Акимович крякнул, недобро глянул на сына, отложил в сторону ложку и пошёл к печке курить. Все молчали. Отец глубоко, надрывисто вздохнул, покачал головой и сказал:

- Ты, сын, говори, да не заговаривайся. Куда эт ты от батьки с маткой умильнуть хошь? Али гонит тебя хто? Мы тебе не чужи люди всяко, живи да живи. Можа обида кака?

Трофим тоже прекратил свой ужин, оглядел стол, мать, отца, глянул на жену Татьяну. Та сидела рядышком, потупив взор, изредка поглядывая на мужа:

- Не в ентом дело, папа. Мы же любим вас, родителей, страхи Божьи как. Да ты сам-то посуди, мы рожать собрались с Таней, детки у нас скоро пойдут. Дом-то свой не худо завести, хозяйство своё како-никако. Ты же, папа, понимать должон ето дело. Мужик я, аль нет? Живём, как кусочники каки у вас.

Отец с матерью ничего тогда толком не ответили.

Но наутро, перед уходом на работу Пётр Акимович остановился перед сыном:

- Подумал я, сынок, покумекал. Прав ты, конечно, надо дом свой править.

Трофим не выдержал, от великой радости, что вопрос разрешился, склонил голову и зашмыгал носом. Отец шагнул к нему, приобнял за плечи и повёл к брёвнышку, что лежало у крылечка, усадил. И сказал серьёзно:

- Копейку бы надоть заробить, сын. На дом деньги нужны будут. Доски, столярка, стёкла, рамы, то-сё…

Отец и придумал, где их взять.

- Надо сходить, - сказал он, -  пару-тройку раз на зверобойку и сдать в колхоз шкуры да сало. На их и заработам. В цене они чичас, сам знашь…

 

10

Они шли и шли по воде на своей лодочке, тихонько работая вёслами, выглядывая в бинокль тюленей в воде и на льдинах. Мелкие льдинки расталкивали корпусом лодки, большие глыбины огибали.

Вот ещё две шкуры лежат на льдинах, вывешены на ропаках, чтобы не потерять их потом, заметить издали на обратном пути. Тюленей убил в воде Пётр Акимович. Стрелял, как всегда, по-снайперски, с руки, с дальней дистанции. Ни разу не промахнулся.

Трофим глядел на него и на его стрельбу с радостно вытаращенными глазами. Он не переставал восхищаться отцом, его ладными, осмысленными действиями, его поморской сноровкой.

Впереди показалось широченное ледяное поле. Трофим привстал, вгляделся в очертания кромок и невооружённым глазом разглядел на белом фоне несколько тёмных пятен. Это были тюлени, отдыхающие на лёжках. На этой огромной льдине присутствовало очевидное преимущество перед многими другими: тут и там высились рваные вздыбленные ледяные кучи – ропаки – надёжные укрытия при скрадывании зверя.

На лодке подплывать бесполезно: тюлени уйдут со льда в воду, как только увидят её вдали. Они подошли к краю глыбы, выдернули лодку на лёд и решили разделиться. Отец пойдёт  по левому краю, сын – по правому. Каждый будет охотиться самостоятельно, чтобы не мешать друг другу. Так больше шансов на успех.                                                                  

Пётр Акимович выглядел в бинокль крупного тюленя, лежащего на самой ледяной кромке. Судя по цвету шкуры это был не лахтак, который почти всегда чёрный. Светло-серый оттенок волоса, покрытый сверху и с боков нарядным тёмным пятном, говорил о том, что там, впереди, греет бока о тусклое солнышко гость из Ледовитого океана – громадный гренландский тюлень, называемый у поморов лысуном, самец утельги.

- Эх ты, удача! – подумал охотник. – Не упустить бы ево. Осторожен, окаянной.

Трофимко уже утопал в свою сторону. Пётр Акимович забрал из лодки гарпун-кутило, привычно намотал крупными, длинными кольцами на левое плечо  верёвку, привязанную к деревянной гарпунной ручке, конец верёвки закрепил крепким узлом к кожаному поясу.

И пошёл потихоньку туда, к лысуну.

Как никогда он волновался. Лысун – редкая добыча в этих местах. Тюлень этот здесь не живёт. Только редкий зверь, отбившийся от стаи, от мест лёжек заплывает сюда в погоне за косяками сайки, наваги и трески.

А громадный он какой! А сала сколько! И шкура у него дорогая не в пример нерпе.

Пётр Акимович шёл как бы мимо лысуна. Потихоньку шёл, внаклонку, чтобы не спугнуть резкими движениями, шагал в отдалении, метрах в ста. Пока между ним и лысуном не возник ледяной ропак.

Тюлень скрылся из виду.

Добытчик остановился, выпрямился и перевёл дух, отдышался. Теперь надо идти прямо к зверю, укрываясь за ледяной кучей. Идти ровно-ровно, прямо к ропаку. Иначе тюлень разглядит опасное для него движение и соскользнёт в воду.

Десять метров пройдено, двадцать… Вот и сам ропак, вздыбившиеся кверху расколотые глыбины. Охотник перед ним опустился на колени – так ему проще будет действовать дальше. Он прислонил к льдине винтовку, отдышался – нельзя стрелять без ровного дыхания. Теперь бы не закашляться: привычка курить может подвести. На тюленя он пока не глядел, он знал, что тот лежит там, где и был. Совсем близко, метрах в сорока.

Стараясь не щёлкать металлом о металл, снял предохранитель, выставил вперёд ствол, аккуратно, бесшумно положил цевьё на выступавший сбоку острый ледяной краешек, приладил приклад к плечу и только тогда вместе со своей изготовленной винтовкой перенёс колени и всё тело вправо.

Перед ним отчётливым, гигантским, пёстрым пятном, словно на картинке из детской книжки, выделялся на ледяной кромке огромный тюлень. Был он окружён сиянием ослепительно-белого, с лёгкой голубизной блестящего льда. За ним тяжёлой, тускло мерцающей синей массой распростёрлось бескрайнее пространство морской воды, ощерившееся плавающими в ней льдинами со сколотыми краями. Сам тюлень на этом фоне виделся яркой, светло-серой живой глыбой, которую природа сверху украсила затейливой, похожей на лиру чёрной татуировкой.

Вблизи этот громадный океанский тюлень выглядел невероятно величаво, казался монументальным олицетворением дивного чуда жизни.

 « Экой ты баской», - подумал Пётр Акимович, и что-то вроде жалости шевельнулось в его душе.

Он опустил голову на вытянутую вперёд руку. Стрелять по чудесной картине ему не хотелось. Полежал с закрытыми глазами. Потом всё же отрешился от нахлынувшего чувства:

« Старось приходит видно, вот она и жалось»…

Заботы о доме для сына и для дочки перебороли чувство жалости. И Пётр Акимович прицелился.

А тюлень спал. Ему мирно дремалось под тихо и ровно греющим солнышком начала весны. На этой дремотной льдине, где для него не существовало никаких врагов.

Пётр Акимович выстрелил ему в бок.

Он был уверен, что разрывной пули из такой сильной винтовки, как трёхлинейка вполне достаточно одного меткого выстрела в туловище для любого морского зверя.

Тюлень от выстрела свалился в воду.

Пётр Акимович подбежал к краю льдины и увидел, что лысун, тяжело ворочаясь, плавает на поверхности метрах в полутора от краешка льда.

 «Хватит ему», - подумал промысловик и спокойно отмотал изрядную часть верёвки со своего плеча. Привычная работа на зверобойной охоте: чтобы достать из воды раненого или убитого тюленя, в него швыряется гарпун-кутило и туша за верёвку подтаскивается к охотнику.

Он так и сделал. И вот из бока лысуна уже торчит метко и сильно всаженный гарпун, сам тюлень перестал уже двигаться, и туша потихоньку, медленно подтаскивается к льдине.

 «Хорошо пулька моя прошла, метно», - удовлетворённо размышлял Пётр Акимович.

Теперь пора звать на подмогу сына. Без него с эдакой тяжестью не справиться, не вытащить на лёд одному. Он повернулся в ту сторону, где тот должен был быть. Увидал его сразу, на другом краю льдины метрах в двухстах, замахал рукой, закричал:

- Подь-ко сюды, Трофимушко, подь-ко, паря-я!

И Трофимко зашагал к отцу быстрой походкой, с радостным лицом.

 «Вот же, батя, вот же добытчик,- напевало его сердце, - как выстрел, дак и удача сразу! Всю-то жись вот так!»

Он поскользнулся.

Подвела лужица, засыпанная снегом. Вернее, гладкий лёд, сковавший её ночью и не успевший растаять до сей поры.

Торопясь к отцу, Трофим ненароком ступил на этот лёд, и ноги его поехали вперёд, а тело – назад. Он упал на спину и довольно сильно ударился затылком о ледяную поверхность.

Лежал он без сознания, наверно, какие-то секунды, а, когда очнулся и открыл глаза, то не увидел отца в том месте, где он раньше был…

Может, он в другой точке, может, потерялся ориентир?

Трофим лихорадочно рыскал глазами по очертаниям льдины, но отца нигде не разглядел. Вон тот ропак, к которому он шёл, но отца там не было…

Страшная догадка молнией пронзила всё тело, перехватила дыхание: если отца нет на льду, значит он в воде!

Трофим поднялся на карачки и так, на четвереньках, прыгнул к винтовке, отброшенной в момент падения. Схватил её и что было сил побежал к ледяной кромке.

 

12

 «Ну, чего торчать на ногах без толку? Трофимке шагать по льду ишше минуток семь, не меньше». – Пётр Акимович привычными движениями полез за куревом. В одном кармане бумажка для цигарки, в другом – кисет с махрой…

Он терпеть не мог всякие там вошедшие в моду папироски, да сигаретки. Трубочки, с неизвестно откуда взятой табачиной. То ли мусор какой, то ли взаправду табак? Хрена с два разберёшь. А курить их? Пару раз дых, да пых – вот тебе и вся трубочка. Стыдоба одна… А тут, товарищи дорогие, жирная махра, проверенная, так сказать, в боях. Сам отмерил сколько надо, сам отсыпал из пригоршни, сам скрутил толстенную цыгарку… А запах-то какой, братцы вы мои! Густой, ядрёный, привычный. Считай, родной и близкий, свой, деревенский запах. В бытность на войне, Пётр Акимович доставал из кармана кисет, и на него веяло родным домом. Будто по деревенской улице прошёлся.

Ласковыми, мягкими движениями пальцев он уже крутил эту самую цыгарку, поглядывал на приближающегося сына, когда неожиданный, сильный удар сбил его с ног. Его швырнуло назад, и он упал навзничь, спиной рухнул в воду. Охотника сдёрнул со льда лысун, вдруг оживший, бьющийся в предсмертных судорогах. Подвела верёвка, накрученная вокруг плеча.

Оказавшись в воде, он не почувствовал страха и даже какой-либо опасности. Не успел почувствовать. Зато нахлынул лютый холод ледяной воды, мгновенно пропитавшей одежду, и стальными пластинами легли вдоль и поперёк тела страшные судороги, сковавшие, сделавшие неподвижными мышцы. Его окружила глубина, в которой невозможно было дышать, и соль. Во рту, в носу, в глазах…

Он вынырнул. Голова его какое-то время, голая, без шапки, качалась и крутилась над водой.

Лысун тянул его вниз, в глубину, под воду. Пётр Акимович сделал попытку превозмочь паралич судорог, закаменивших тело, и нечеловеческая попытка эта почти удалась. Правой рукой он начал раскрутку верёвки, намотанной на левом плече, попытался сбросить её, освободиться от страшной силы, тянущей вниз, в глубину. Это дало возможность ещё какое-то время побыть на плаву, не тонуть. Но тяжесть огромного тюленя была непреодолима. Он не успевал раскручивать верёвку, сдавившую петлями руку и плечо, не успевал…

И тогда он понял, что погибает.

 «Где же сын-то мой, где Трофимко? Помогет мне всяко уж, не может не помочь. – соображал промысловик в предгибельных попытках не уйти под воду. – Не бросит же батька своего на беду на таку».

И эта надежда какое-то время тоже поддерживала его на поверхности.

Но силы наконец оставили его. Тяжела была намокшая зимняя одежда, и неимоверно тяжёл был груз, тянущий его вниз, на морское дно.

Последнее, что увидел Пётр Акимович в своей жизни, уже уходя под воду, уже из-под воды, – это лицо своего сына Трофимки, подбегавшего к краю льдины. На нём, на этом лице, было выражение смертельного ужаса. И вытаращенные глаза и маска отчаяния и бессилия.

Он ушёл на дно с распахнутым в крике ртом.  Не успев высказать своему сыну какие-то очень важные предсмертные слова.

 

13

Трофим опоздал. Последнее, что он увидел, были уходящие под воду ноги отца.

И прыгнуть в воду и вытащить отца из полыньи ему не довелось.

Спасти его не успел. Самого близкого в мире человека.

Трофим не мог стоять. Он сел на лёд, потом лёг. Лежал и глядел на небо. И ничего там не видел. Как ворвавшийся в избу шторм и всё в ней сломавший, сорвавший двери, нахлынуло на него осознание: отец погиб из-за него, из-за того, он, Трофим, не пособил ему в смертельную минуту! Не пришёл на помощь человеку, бывшему для него самым родным из всех живущих на Земле людей.

Трофим не хотел, не мог себя оправдывать.

Он не успел! Но почему же так медленно шагал, когда отец позвал его? Отцу было трудно одному, он не зря обратился к сыну за помощью. А он, его сын, в ответ на эту просьбу вышагивал лёгкой походкой бездельника.

Он поскользнулся и упал! Но почему он был так небрежен, почему не глядел под ноги в ответственный момент? Когда надо было спешить! Почему долго нежился на льду, когда надо было вскочить и бежать?

Он бы прыгнул в воду и спас тонущего своего отца. Перерезал бы проклятущую, погубившую его верёвку. Просто подставил бы плечо, протянул руку. Вместе они бы справились, подплыли бы вместе к льдине, ведь она была совсем рядом.

А он подло опоздал. Не успел. И отец погиб из-за него.       

Пришедшие к нему мысли ошеломили его.

И разрушили его желание жить.

Трофимко перешёл в лодку, оттолкнулся от льда веслом и растянулся на досках, прикрывающих дно. Он решил больше не вставать и не выходить из лодки к людям. Сама мысль о том, что придётся жить с осознанием своей вины показалась ему невыносимой. Он понимал, что такой тяжеленный груз ему не вынести, груз этот раздавит его.

Трофимко решил умереть здесь, где погиб его отец.

 

14

Прошли сутки. Потом ещё половина суток. Он лежал на дне лодки и в самом деле умирал, потому, что за всё это время ничего ни пил, ни ел и оттого, что лёжа без движения на морозе, совершенно окоченел.

Его нашла жена Татьяна.

Беременная на шестом месяце, она не смогла больше ждать со зверобойки отца и мужа и пошла их искать.

Уже к вечеру отыскала она во льдах лодочку, которая качалась около кромки большой льдины.

На дне лодки лежал её муж с белым, как снег, лицом, со льдинками под глазами.

Она долго оттирала рукавицами почти уж бездыханное тело мужа. При это истерически, во весь свой звонкий голос, кричала что-то бессвязное, и ругательное, и ласкательное. Упрашивала его, чтобы не помирал «окаянной», да «родимой».

Он и не помер. Он с трудом разлепил свои веки и прошептал жене:

- Ты откуль взялась, Таня? Зачем пришла?

Татьяна сильно обрадовалась, что муженёк-то её живой, и заголосила вперемежку со слезами:

- Трофимушко-о! Че ты в карбаси-то полежывашь, голубеюшко ты мо-ой? Че домой-то не иде-ешь? Помрёшь ведь туто-где-е.

- Я и хочу, Таня, помереть, - зашевелил губами Трофим, - не хочче боле жить мне, не хочче.

А Татьяна и радовалась и волновалась бесконечно, очень было жаль ей своего мужа, хотелось, чтобы Трофимушко воспрял побыстрее, очнулся от какой-то беды, вдруг со страшной тяжестью обрушившейся на него. Она не знала какой, и выла, и выла. Её плач разбудил бы любого.

- Ошалел совсем уж, глу-у-пой какой! А жёнку-то свою тебе не жалко-о! Помрёшь, шалько, дак и я вослед. Не понимашь чел-и-и? Жёнка-та, поглянь, вон у тя кака красава любяшша. Подитко-се поишши другу таку. Найдёшь равзе? Не в жи-ись!

Она кричала и продолжала с силой разглаживать тело супруга.

- Вон он полеживат, кабуди дела ему нету-у. Кабуди ушкуй в берлоги.  А маленькой скоро появичче, ты об ем-то подумал, шалевато-ой? А-а, в умах не води-ишь. Родичче, дак че у меня, у матки, спроси-ит? Где мой батько-о? А батько вон, оглупел совсем… Полежива-ат… Че отвечу сыночку-то свому-у?..

Трофим молчал, и Татьяна, не переставая реветь раненой медведицей, сквозь всхлипы спросила его:

- А где папа-то мой?

Муж ничего не ответил, горько сморщил лицо и отвернулся. Закрыл глаза.

Татьяна поняла, что произошло что-то совсем уж бедовое, завыла с причитаниями, так, как издревле воют поморки над покойниками.

Потом она долго пыталась растормошить мужа, чтобы тот наконец поднялся и пошёл вместе с ней в деревню. Но он подняться не смог или не захотел. Татьяна сбросила фуфайку, кофту и легла на него всем телом. Она отогревала мужа своим теплом, отогревала, и растирала тело его сильными своими руками и растирала… Когда уже поплыли надо льдом сиреневатые сумерки, она своей шерстяной кофтой обернула грудь и живот Трофима и накрыла его, чем только можно было накрыть: досками, рюкзаками, брезентом. Она набросила на свои плечи старенькую фуфайку, закрепила конец лодочной верёвки за ледяной ропак, чтобы лодку не угнал куда-нибудь ветер, и побежала домой.

Перед этим горячо расцеловала мужа и пообещала:

- Не горюй тут, Трофимушко, я чичас возвернусь.

Уже ночью она ворвалась в дом председателя колхоза, растормошила его спящего и рассказала ему, перепуганному то страшное, что случилось с её мужем и с отцом.

- Да, дева, надоть коня запрягать, да ехать. Не помер бы мужик-от, справной он, Трофим. Мороз промежду льдов-то чичас, всяко знам, - всполошился председатель.

Сам он староват уже был для ночных походов, но оделся и отвёл Татьяну к бригадиру Михаилу Серухину. Тот организовал всё остальное, сам запряг колхозную лошадку и, сев вместе с Татьяной в сани, поехал спасать Трофима Круглова.

 

15

Дома Трофим с неделю лежал на спине и глядел в потолок. Ни с кем не разговаривал.

Потом он ушёл в запой.

Из дома никуда не выходил, не удивлял людей своим беспамятством. А лишь бродил по передней комнате, где стояла его кровать, да посиживал у окошка, из которого виднелась морская даль. Долго вглядывался в неё воспалёнными, невыспавшимися, пьяными глазами и напевал какую-то бессвязную, бестолковую мелодию. Трофим, наверно, и сам не знал, какую.

И всё время пил и пил брагу, которую в деревне, в разных домах ему доставала Татьяна. Татьяна не перечила в этом мужу, подспудным женским чутьём понимала она, что с её Трофимушкой произошла какая-то беда, что ему сейчас это нужно.

Трофим сидел нетвёрдо, иногда соскальзывал на пол и лежал на полу и протяжно стонал. Потом на четвереньках добирался до кровати, притулялся на её краешке и плакал с лёгким подвыванием и кулаками вытирал глаза.

А Татьяна  ходила со своим пузом по деревне сама не своя. Люди жалели её и Трофима жалели, останавливали её и интересовались:

- Каков он, Трофимушко-то, можа спомога кака треба тебе, Таня? Скажи, дева, дак помогем всяко уж. Мужика-та жа-алко ведь!

Татьяна растопыривала руки и не знала, чего и сказать. Не понимала она, чего тут можно сделать.

Дней через девять к Трофиму пришёл старый друг отца Созон Степанович Новожилов, придвинул стульчик. Налил себе и Трофиму по стакану браги, завёл разговор.

- Вся деревня сказыват, чижало тебе чичас, парнишко. Мы двоем с тобой туто-где, ты скажи-ко мне, што у тебя, да как, облегчи душу свою. Вот и полегчат тебе, паря. А у мня на рте замок висит, сам ето знашь. Никому ни гугу. Ежли сам, конечно, не попросишь.

Трофим выглотал тот стакан и вдруг разрыдался. И посреди рыданий поведал, что произошло.

- Опоздал я, Степаныч, на евонную гибель! Предал я отца свово. Мог бы поспеть, а сам опоздал. Бессовесна рожа у мня, вот што. Из-за того и пьянствую, не знаю, как и жить дальше-то… Можа и не надо уж… Всё он стоит перед глазами, как под воду уходит… Батько мой… Думашь, легко мне чичас?.. Стра-ашно мне, да и жалко ево…

Он пристукнул донышком стакана о табуретку.

- Я таперича жить не желаю, Степаныч, вот оно как…

А Созон Новожилов, мудрый помор, старый зверобойщик посидел, помолчал с хмурым видом, скрипнул остатними зубьями и задал на первый взгляд бестолковый вопрос:

- Скоро ли ты, Троша поспешал к батьку-ту?

Трофим аж взвился весь:

- В том и дело-то, Созон Степаныч, што не бежал я к ему, к отцу моему, а, считай, полз на карачках. В том-то и дело! Время потерял!

Новожилов такого ответа как-будто и ждал:

-  Вот уж не поверю ни в жись, што ты, Троха, батька свово не уважал. И никто в деревни не поверит в ето. Сказывай мне, как корешу батькову: из-за чего опоздал?

Он плеснул себе ещё. Трофиму не налил. Тот сидел и помалкивал, только голову пьяную закручинил. Приподнял её наконец, горько признался:

- Упал я, головой стукнулся об лёд.

А Созон Степанович залпом выглотнул брагу, обильно крякнул и вытер локтем рот.

- Вот ето, Трофимко, и требовалось услышать. Ты же самолучший мужик, едри тя, герой – штаны с дырой. Чего же ты, дурья головушка, себя так клянёшь, коли не виноват совсем? А вот ежели чичас, по разумению, так сказать, торопилси  бы ты к батьку, коли така беда?

Трофим выпрямил голову, блеснул глазами над набрякшими от долгой пьянки подглазниками, высказался твёрдо, словно давал сейчас смертельную клятву перед Партией и Родиной:

- Я, дядя Созон, счас бы быстрей любого козла запрыгал бы, коли знатье...

И с хрустом стиснул кулаки.

Новожилов хряпнул ещё стакан браги, тряхнул тяжёлой шевелюрой, подытожил:

- Вишь вот, Трофим, верно решенье не сразу приходит. Так быват.

А Трофим закручинился вдруг, сидел с опущенной пьяной головой. Заботили его какие-то тягостные думы.

- Все-равно, - сказал он, - не прав я был. Не снимаю я вины своей.

Новожилов посидел ещё, покачался на стуле.

- Ну, вот што, брат ты мой, Трофимушко, я тебе скажу. Прекрашшай ты пьянку свою. Себя не позорь и людей не смеши. Выходи в деревню, к народу, работа тебя ждёт. Хватит уже дурака-та ломать.

Перед уходом сказал:

- А не вижу я тут твоей вины, парнишко. Не знаю, как бы я сам прыгал на твоём-то мести. Когда беды нету ишше, чего скакать?

И ушёл.

 

16

Трофим стал выходить на работу. Начал опять привыкать к жизни, к людям. Спасал его лес.

В нём проходило его время. Вот уже народился сыночек Петенька, и рос, драгоценный камушек,  и уж топал ножками по лужайке около дома. И уже второй раз понесла жена Татьяна очередную прибавку для семьи…

Лес всегда казался Трофиму со стороны непреодолимой стеной, куда для людей нет входа. Но когда он приближался к этой стене, лес всегда распахивал перед ним свои двери, и Трофим входил в них, словно в таинственный храм, наполненный всяческими загадками, чудными делами.

Кроны деревьев смыкались над ним, и в раскинувшемся над головой зелёном пологе всё время стоял какой-то звон, весёлый шум. Там жили и звенели неугомонные птицы, скакали с дерева на дерево белки и куницы, пошумливали от ветра листва и хвоя.

Внизу, под деревьями, властвовал другой мир, особенный, населённый всякими зверушками, змейками, лягушками, ящерками. Царство деревьев прерывалось озёрами и реками, в которых жило множество разнообразных рыб.

Трофим, проработавший уже много времени в лесничестве, не переставал удивляться этой другой жизни, так не похожей на жизнь людей. Он страсть как любил посиживать где-нибудь на бугорке или пенёчке и разглядывать этот, свой Лес.

Всё в жизни ладилось. Создалась у него семья, и жили они в новом, построенном им доме. Жили-поживали рядом с ним бесконечно любимые люди – ненаглядная жёнушка Татьяна и родная кровинушка – сыночек Петенька, как две капельки воды схожий с ним, с Трофимом.

И, как душевная память о благостных годах, когда рядом с ними был отец Пётр Акимович, жила в их доме жена его, Танина и Трофимова мама, Анисья Николаевна, а теперь бесценная бабушка Петеньки, заботливая его нянюшка и потакальщица детских его причуд и шалостей.

Только вот незадача: как воткнутая в душу заноза, как неминучая сердечная болезнь не покидала его зловредная мысль о том, есть и его вина в гибели отца. И мысль эта паскудная, зловредная острой бритвой полосовала сердце, не давала спокойно жить.

И в шёпоте листьев, и в шуме ветра, и в рокоте ручья слышал он отцовский голос, повсюду стояло перед ним его лицо и его глаза, уходившие под воду, заглядывающие прямо в душу.

Вина его, сыновья вина, неразрывно, неотвязно жила рядом с ним. И дремала с ним рядом на подушке, и нашёптывала по ночам тяжёлые, страшные сны.

 

17

Лес и избавил его от тяжёлой этой болезни. Через страдания и испытания, но спас.

Ходил Тимофей на озеро на своё, на Долгое, поздней осенью. Ходил, чтобы по перволёдку поставить там рюжу. Знамо дело: в первый лёд - самолучшая рыбалка. Да и снегу в лесу пока не навалило горы непролазные, можно выбирать любой путь.

Когда шёл на лыжах вперёд – надо же – дорогу ему пересёк заяц. Летел он пулей, прыжки метров по пять. Срывая с плеча свою «двадцатку», Трофим понял: зайчишка от кого-то убегает. И впрямь, следом за ним вывалила из леса странная зверюга – ни волк, ни медведь, ни собака, а что-то среднее между ними, тёмно-коричневое и дикое. Зверюга просто-таки летела над снегом.

Трофим только и успел сообразить: это росомаха! Страшный зверь, которого в лесу боятся все, даже медведи.

Конечно, было бы у него хотя бы несколько секунд на принятие решения, он бы ни за что не выстрелил. Это похоже на безумие - стрелять не из винтовки, а из дробовика по самому опасному зверю, да ещё мелкой дробью, да без прицеливания, навскидку, что называется «влёт»! Но у него было только мгновение, и он сделал этот выстрел. Машинально, без подготовки, наобум! Он поступил так, как бы это сделал всякий охотник. Но поступил необдуманно. Он сделал ошибку.

Росомаха как-будто и не заметила ничего. Промчалась мимо, да и всё.

Трофим всё же подошёл к тому месту, куда легла дробь. Вот они – чёрточки на снегу от дробинок. Прошёл по следу маленько вперёд…

Вот на снегу выбитые его зарядом волоски росомахиной шерсти. Тёмно-коричневые, длинные…

Вот и кровь.

Вдоль следа бегущего зверя краснели на снегу капельки ярко-красного цвета.

 «Подранил я её или же кокнул? – поразмышлял Трофим и прошёл по следам ещё метров пятьдесят. Нет, махи оставались длинными и ровными. – Подранил, значит, только, зацепил… Пусь её… Надоть на озеро попадать, дни коротки таперича».

И он ушёл. 

                                                                   

18

На озере, пока вырубал во льду иорданы, пока путался со снастью, загонял её под лёд, день и закончился, последний свет уплыл за солнцем за тёмный лес. Быстро наползла темень конца ноября.

В избе привычными спорыми движениями растопил печку – благо в печном простенке сухие, давно наготовленные дрова, перекусил, глотнул горячего чайку и улёгся на нары.

И вот спит Трофим-поспит на постельке своей лесной, и снится ему вполночи, а может и взаправду, слышит он явственно, что поскрипывает лавочка, стоящая вдоль стола. А потом и дыхание расслышал и вздохи лёгкие. Трофим глаза не открыл, не глянул в ту сторону: очень уж жутковато было ему слышать все эти звуки. Он ещё подумал:

 «Вот кто-то пришёл ко мне. А как в избу-то зашёл? Изба ведь на крючке зашшелнута?»

И услышал он голос, спокойный, ровный, будто даже какой-то сонный, очень знакомый голос:

- Это я пришёл к тебе, Трофимушко, батько твой. Не пужайся ты меня Христа ради, я ведь с добром к тебе, сам ето знашь.

Потом минуту было молчание, только поскрипывала лавочка. Трофим лежал, отвернувшись к стене, боясь пошевельнуться.

- Порато ты меня тревожишь, сынок, што расстраиваиссе сильно. Зачем ты так переживашь-то? Я ведь сам виноват, што потонул. Не надо мне было тугим узлом себя привязывать к кутилу. Вот отвязать-то и не поспел… Крепко дёрнул меня лысун… Прости меня, сынок, што эстолько беды навёл я на тебя, да на семью… Поспешал ты ко мне, я ето знаю, Трофимушко. Да и опоздал ты взаправду. Нет вины твоей никакой, успокойсе ты Христа ради, сыночик…

Опять молчание, и снова лавочкин скрип.

- А прыгнул бы ты, Трофимушко, потонул бы ты, я ето знаю. Хто бы внучка мово ростил нонеча, Петрушу, в мою честь названного? Хто? Он бы заболел, да и помер без тебя, без батька. И ето извесно… Скоро у тебя с Танькой дочка народитца, Дарьюшка. Как без тебя?

Потом будто кто-то поднялся с лавочки и, легко пришаркивая, пошёл к двери. И у двери сказал:

- А я поглядываю на вас, на детей своих, да и радуюсь…

Дверь слабенько стукнула, и всё стихло.

Трофим лежал на спине и ошалело, растопыренными глазами глядел в потолок. Приблазнился ему отец, или же в самом деле приходил он к нему? Потом долго сидел на краешке лежанки, пил из кружки холодный чай, осоловело глядел на качающийся фителек горящей свечки и размышлял:

 «Конешно, приснилось, не может же в самом деле, едрена бабка… А чего тогда, будто взаправду всё? А голос-то батьков, как его-то перепуташь?»

Он проверил дверной крючок. Дверь была на запоре.

 

19

Спозаранку, когда с восточной стороны сквозь вершины ёлок только-только начал пробрызгивать тускловатый небесный свет, Трофим уже был на озере, «тряс» свою рюжу. За ночь в снасть забежало четырнадцать окуньков и маленькая щучка. Маловато, конечно, чего там говорить, да и то понятно: не летняя пора, откуда теперь, в предзимнюю глухомань, бывать богатому улову? Но и на том спасибо – хватит на уху и на малую жареху. Ему главное – накормить свежей ушкой беременную жёнушку, ей витаминки требуются, да попотчевать рыбкой сыночка Петеньку. Пускай парнишечка вырастает на свежей рыбке. Глядишь, сам потом рыбачком и сделается.

И когда занимался рюжей, и потом, на обратном пути, Трофим неизбывно размышлял о ночном происшествии. Что это было? Сон, или на самом деле отец к нему приходил? Он не видел его, но этот разговор? Этот неподражаемый отцовский голос? Не могло же ему  померещиться. Или могло?..

Стоял в лесу лёгкий морозец. Вовсю на восточной стороне занялось уже солнышко, приподнялось над острыми, тёмными уголками  стоящих в бесконечном ряду ёлок, оттого на снегу лежали длинные серые тени, пересекали его путь.

Идти было легко. Лёгкий морозец, прохладный, свежий воздух, пропитанный запахом недавно выпавшего снега, бодрили дыхание, проторённая вчера лыжня обеспечивала хорошее скольжение, и шагал Трофим быстро.

Новое, совсем недавно приобретённое, пусть пока и не полное чувство внутренней свободы распирало грудь. Отец простил его! Отец не держит зла на него! Так отрадно это было понимать. Трофим так ждал этого момента, так ждал! Почему-то он поверил в то, что Пётр Акимович приходил к нему в самом деле, и в самом деле беседовал с ним. Наверно, он со своего небесного жилища разглядел, как он страдает, и пришёл поддержать, успокоить.

 «Батько мой, как же люблю-то я тебя!» - плакала Трофимова душа, плакал он и сам. Шагал на лыжах и рукавицей вытирал мокрые щёки.

И всё же не мог Трофим, никак не получалось у него до конца простить самого себя. По-деревенски, по-крестьянски понимал он, что надо бы как-то искупить вину. Но это возможно, когда есть перед кем виниться. Когда стоит перед тобой тот, кому ты навредил, или же обидел, и ты говоришь ему: «Прости ты меня, Христа ради». И человек этот может тебе или в морду дать, или же просто тебя отпустить. Это понятно – это прощение. А когда нет его,  как быть тогда? Не перед кем на колени встать…    

Искупления нет… Вроде бы прощён уже, а душа не спокойна. Отец извинил его, а вот сам себя он простить никак не может…

 «Што тут поделашь? Как быть-то тут?»

Трофим скользил по нахоженной лыжне и с беспокойным сердцем размышлял. Он понимал: надо перешагнуть какую-то преграду, некий порог, перенести трудности, чтобы душа его очистилась окончательно перед дорогим для него человеком, перед отцом. По выработанной веками древней поморской привычке он изучил истину: надёжный результат приходит только после перенесённых испытаний.

Дорогу пересекли его собственные наброды на снегу. Здесь он сворачивал с лыжни, изучал следы убежавшей от него росомахи. Подраненной им росомахи! Вот эта последняя мысль заставила скорёхонько скинуть с плеча ружьё, переломить его, проверить заряд. Вытащил патрон с мелкой дробью, заряженной на рябчика, вставил в ствол патрон с картечью. Известно каждому охотнику: не приведи, Господи, вступить с этим зверем в единоборство! После медведя росомаха самая сильная, хитрая и коварная в лесу. Обходят стороной её все. Да и сам косолапый уйдёт с её дороги – в сватке с медведем она не победит, но изорвёт тело так своими когтями-крючьями, что долго придётся тому потом зализывать рваные раны.

Трофим остановился на самом росомахином следе, рядом с разлапистой ёлкой, широченной и густой. Поглядел вдаль, туда, куда умчалась вчерашняя зверюга.

 «А ну, покажись-ко мне, страшилина, укокаю тебя чичас. Положу в тебя второй заряд»…

Из-под ёлки послышалось какое-то шуршание. Лёгкое, будто ветер маленько вздыбил сухие листья. Трофим скосил туда глаза и чуть не лишился сознания: оттуда, из-под лапиньев показалась коричневая морда и оскаленная пасть. И длинные, крючковатые, жёлтые клыки…

Он не успел выстрелить, потому что на него обрушилась молния, мгновенная, просто блеснувшая в воздухе коричневым огнём. Пока сдёргивал с плеча ружьё, пока поднимал ствол,  оттягивал курок… Времени ему не хватило.

Росомаха повалила Трофима на снег и стала рвать его тело. Единственно, чего Трофим успел сделать – дотянуться до спускового крючка ружья и нажать его.

Шарахнул выстрел. Он спугнул зверя. Лесные хищники смертельно боятся ружейных выстрелов. Они знают, что этот звук означает гибель.

Росомаха оторвалась от Трофима и бросилась в лес.

Трофим долго лежал на снегу, не шевелясь. Первое время от перенесённого шока, от боли он не мог двигаться. Только стонал и чувствовал, как из порванного в нескольких местах тела струится кровь.

Потом он потерял сознание.

 

20

Сколько он так пролежал, неведомо. Он пришёл в себя оттого, что кто-то заставлял его подняться. Этот «кто-то» тормошил его и приподнимал над снегом сильными руками. Так всегда делал отец в раннем Трофимкином детстве, когда будил его, сонного, не могущего никак разорвать ресницы всё ещё спящих глаз. Он брал его сильными руками за подмышки, поднимал над постелью и ставил на пол. Ласково тряс вихры и приговаривал:

- А ну-ко, в школу собирайсе, солдат. Ать, два! Ать, два!

Вот и сейчас некая сила подняла Трофима, поставила на ноги и подтолкнула вперёд.  Хотел бы посмотреть он: кто же это, но у него не было сил оглядываться. Он стонал и делал слабые движения вперёд. Первые шаги его были длиной в несколько сантиметров. Ему хотелось лечь в снег, потому, что из-за навалившейся вялости желание было одно: упасть и не подниматься больше. Силы оставили его.

Но мозг работал чётко и правильно. Он подсказывал Трофиму: если остановишься и ляжешь, больше уже не поднимешься! Тебе нельзя останавливаться!

Он понял это и согласился. И решил, что будет идти вперёд, к дому, пока держат ноги, пока не потеряет способность двигаться. Надо идти, сколько хватит сил! Идти, даже если сил уже совсем не осталось! Так веками поступали поморы, терпящие бедствие в море, замерзающие или изголодавшиеся в лесу.

Израненный, еле передвигающий ноги, он шагал и шагал к своим мигающим ему вдали маячкам, туда, где жили его милая жёнушка Татьяна, сыночек Петенька и не родившаяся ещё дочка Дарьюшка.

И он дошёл! Дошагал, допередвигал ноги!

На озере, в километре от деревни его встретила жена. Она шла ему навстречу и тянула за собой на верёвке большие санки. Хотя висели уже над деревней и над озером сизые вечерние сумерки, ранние в эту пору, она разглядела мужа далеко-далеко и побежала ему навстречу. Ах, какие же они чуткие, эти любящие женщины, какие предусмотрительные! Как догадалась она, что надо взять с собой санки? Что без них никак будет не обойтись?

Она бережно уложила Трофима на них, положила ему под голову рюкзак, расцеловала лицо и повезла в деревню.

Тянула она драгоценные эти саночки и тихонько опять выла. От жалости к своему Трофимушке и от великой радости, что он живой.

У поморок плач этот - вполне обычное дело. И горе и радость. И встреча и прощание. И надежда. И любовь.