Митрохины именины.

Нет рассказчика и весельчака в деревне картинистее дедушки Павлина. И когда где какая собирается «госьба», толковый хозяин, даже если и не состоит с ним в родстве или друзьях, обязательно тем не менее его пригласит. Деду много ведь и не надо: поднеси ему чарочку да усади куда-нибудь на краешек, он и сидит потихонечку, ждёт, когда придёт его час. Дедушко очень обожает быть «в обче- стве» и чувствует себя в такой обстановке как рыба в воде. Пригла­шают деда, конечно, с умыслом: вдруг гости попадутся мрачные, и некому будет их рассмешить. Тогда какие там песни… А «госьба» без песен — это, брат, не шутки. Это прежде всего удар по авто­ритету хозяина дома, неминуемые пересуды на следующее утро: «У Митрохи-то на именинах и не пели!» И пойдёт и поедет, и полу­чится, что докатился Митроха в жизни своей забубённой — дальше некуда. Понимает это Митроха, очень хорошо понимает, и дабы накрепко оградить себя от возможных козней гостей, зазывает он и потчует дедушку Павлина.

Дед знает об этой своей предназначенности, и поэтому ведёт себя за столом не то чтобы важно, а с особым достоинством чело­века, черёд которого ещё не пришёл, но придёт наверняка. И глаза его, мутноватые в такие минуты, светятся блаженной грустью: «И что бы вы тут, мол, без меня-то…» Время деда Павлина настаёт, когда души мужиков начинает потихонечку сдавливать некая сила, и ей требуется какой-то выход, а выходу почти ничего не препятствует, потому как мужики приняли уже крепко. Сразу начинается нечто вроде антракта, за которым должно последо­вать новое действие…

Дедушко Павлин наступление этого «антракта» чувствует нут­ром — за это его ценят. Наступает его час.

— Н-н дак, это в ерманьску, помню… — Он всегда обычно так начинает свои выступления. Дальше может последовать что угодно: байка, анекдот, частушка. Говорит дед негромко, обращаясь к кому- нибудь сидящему напротив, и эти негромкие слова его почему- то неминуемо приковывают внимание — дедушко Павлин бьёт в яблочко.

Замолкают все.

— Чево, Павлин Иванович, про че ты, не расслышалось? — лезет кто-нибудь из дальнего угла с запоздалыми вопросами. Дед Павлин на это неуместное встревание с важностью не реагирует, и мужик, зашиканный и затолканный локтями, умолкает.

— Дак я гурю, Трофимовна, как-так быват, в ерьманьску мог, а чичас сила не берёт?

— Эт он про бабку свою, Анисью, рассказывает,— предпола­гает кто-то.

Разрождается чей-то хохоток.

Дед же с недрогнувшей серьёзностью беседует с Трофимовной.

— Како дело, понимаешь, песни тады мог складывать,— для скром­ности уточняет он.— Ну не длинны, конешно, не народны, а припевки. Получалиси-сь, деинка! Нагольны грамоты за них получал.

Тут уж мало кто выдерживает. Мужицкий хохот, бабий грай.

— Ох темнеченько-о! Тогды грамот-то не было…

Все понимают, что дед начал очередную бухтину, но поддержи­вают её все:

— Дак спой, чего сочинил-то, спой давай, дедушко!

Только тогда дед Павлин начинает улыбаться и приглаживает усы, словно раздвигает улыбку ещё шире.

— Ну-ко, Митроха, куды-т твою раскуды, где гармонь? Чичас вмажу!

Гармонь у запасливого и расторопного Митрохи, продумав­шего заранее сценарий «госьбы», лежит в сенях, но он всплёскивает руками,— мол, вот, едрена корень, кабы знатье! — выбегает из избы на поиски, но возвращается быстро, чтобы не охладить в гостях тягу к песне.

Дед Павлин обращается с гармонью небрежно, как бы нарочно мнёт её и треплет. Наверно, потому, чтобы гости не обращали особо­го внимания на игру, а играет он плохо. Старые, согнутые пальцы не­верно прыгают по ладам, путая их до неузнаваемости самой мелодии. Но небрежность с инструментом скрадывает этот, должно быть, серьёзный недостаток, и гармонь выступает лишь как один из элемен­тов оформления дедушкиного концерта, как неизбежный его атрибут.

Вначале следует обычно неровный перебор с этакой залихватостью и претензией на удаль. Дедушко Павлин вытягивает шею и от­ворачивается от гармошки.

— О-о-ох! Ух та-а!

Вы припевочки мои, ой вы девочки мои!

Ух та-а!

Потом пойдут сами частушки. Одна, другая, третья. Дед и поёт- то, наверно, плохо, но с таким немыслимым задором и расфуфырен- ностью, что бабы начинают сначала повизгивать, покрикивать: «Ох тошнёхонько!», потом пойдут в пляс. Мужики таращат глаза, покря­кивают, довольные: «От даёт Павлин Иванович», но пока ещё сидят.     Дедушко в частушках умеет вставить к месту чьё-нибудь имя. Изло­женная в короткой песенке ситуация становится узнаваемой, и это добавляет веселья. Тематика чередующихся куплетов у деда тоже, видимо, продумана. В кульминации какого-нибудь частушечного сюжета, состоящего из четырёх-пяти песенок, обязательно включа­ется припевка с «перчиком»:

—  Мимо тешшиного дома Я без шуток не хожу…

Но на «госьбах» такие «штучки» проходят на «ура». Дед это понимает и под одобрительный хохот мужиков и визг пляшущих баб продолжает своё сольное выступление. Вот уже в круг вступили и самые «труднозаводимые» мужики. Наяривает и выламывается в неведомых музыкальных выкрутасах гармошка, прыгает на коле­нях у дедушки Павлина. По лицу гармониста течёт пот, он трясёт редкими седыми волосами и хриплым усталым голосом выкрики­вает всё новые куплеты… Гуляет «госьба». Односельчане справляют Митрохины именины.

Я кручусь где- нибудь поблизости и терпеливо жду дедушку: надо проводить его домой. В иной компании бывает у него и «перебор», и тогда одному попадать домой ему трудновато. Да и без этого я бы ждал его. С ним мне всегда хорошо и интересно…

Чтобы убить время, ставлю в проулок чурбачок и кидаю в него комьями земли, ры­скаю глазами: не появит­ся ли в пределах досягае­мости чья-нибудь кошка или даже собака, не очень бы только крупная, чтобы «зафитилить» и по ним — по живой-то мишени ин­тереснее. На деревню спускается потихонь­ку серенький летний вечер. Вот гармошка из последних сил звя­кает, смолкает топот пляски, и я взды­хаю облегчённо: дедушко Пав­лин скоро выйдет. Он никогда не сидит долго после «заводки», устаёт, навер­но, очень.

«Вот кто — й-то с горочки спустился…» — затягивает бас, его тут же подхватывают. Пошли песни. Дед, получивший порцию неми­нуемых восторгов («От отчебучил Павлин Иванович!»), выпива­ет сейчас, должно быть, с важным видом чарочку «на последнюю ногу», крутит усы и потихоньку собирается… Он своё дело сде­лал. Вот-вот выйдет…

И впрямь. В сенях слышатся голоса, возня… Там Митроха, ошалелый от привалившего счастья, от небывалого успеха устро­енной в его доме «госьбы», сыплет дедушке благодарности: «Ува­жил, Павлин Иванович, от уважил, любушка!.. Я завсегда…»

Открывается наконец входная дверь, и дедушко Павлин, весь довольнешенький, раскрасневшийся, появляется на крыльце. Он напяливает кепку и притоптывает ногой, отдышивается. Потом видит меня и, будто моё появление тут крайне неожиданно, вос­клицает:

— Пашко, ты-то откуль взялся?

— Тебя жду, дедушко.

Я знаю, что для него сцена эта желанна, и он всегда со ста­ранием разыгрывает своё удивление, хотя ему приятно, конеч­но, что я его жду всякий раз. Потому что дедушко Павлин меня любит, как люблю его и я.

— Дак поздно ведь уже. Батько-то ремнём не ожедернет?

— Не-е,— отвечаю уверенно,— не ожедернет! Счас ведь ка­никулы, а я сказал, что пошёл к вам в гости.

Наши с дедушкой Павлином дома стоят рядом. Он живёт там с бабушкой Анисьей Петровной, и я в гости к ним бегаю часто.

По дороге дед долго ещё отходит от своего триумфа и возбуждённо, разгорячённо восклицает:

— Показал, едрена корень, как надо-то! А то расселись, как молчуны каки!

Особенно радует дедушку реакция гостей на его выступ­ления.

— А Степан-то Матвеич мне и… — слышь, Пашко? — Степан- то Матвеич мне говорит: «Ты, говорит, Павлин Иванович, молодых-то ишшо всех обыграешь. Куды, говорит, до тебя молодым-то!»

Идём мы с дедушкой Павлином вдоль деревни по самому бере­гу моря. Мелкие волны легонько шлёпают о твёрдый песок и си­лятся добежать до наших ног. Я бы не прочь, конечно, поиграть с волнами, но сейчас нельзя, я веду дедушку подальше от воды. Ему опасно в сырость, у него ноги старые. Он положил руку на моё плечо и тихонько на него опирается, чтобы я знал, что не зря дожидался, что я его помощник.

Напротив наших домов дедушко говорит:

— Давай, Паша, посидим манешенько. Чего-то в тягость по песку ходить стало.

И мы садимся на брёвнышко и глядим на море. Над нами раскинул бескрайние сероватые крылья дивный вечер пер­вой половины северного лета, долгий и тихий. Ленивый, лег­кокрылый, чуточку знобкий ветер шелестит по матовой воде, будто гладит её поверхность, отчего море, дремотное, разо­млевшее за день, довольно урчит на мелких прибойных камуш­ках. Мы сидим и смотрим, как прямо перед нами из моря вы­лезает и стряхивает брызги огромная безрогая спелая луна. Вот она уже висит над водой, безмятежная, умытая, ядрёная, и багрово отсвечивает, как начищенный медный таз. Дедушко Павлин всматривается в луну внимательно, словно в зеркало, блаженно щурит маленькие свои старческие глаза и поглажи­вает ус.

— От уже благодать-то, Павлушко,— шепчет он умилённо.— Эк расфорсилась тишинка.

Воздух напоен запахами выброшенных морем на берег водо­рослей, ракушек, звёзд, солью и горечью воды — запахами моря. Дедушко вдыхает его глубоко, как затяжки любимых им цига­рок. Вдруг я слышу, как он всхлипывает.

— Ты чево это, дедушко?

— Помирать надо скоро, Павлушко, а мне рано вроде, не на­гляделся ишшо.

Такого дедушко ещё не говорил, и мне становится немного жутковато. Как могу, я успокаиваю его, но дедушко Павлин всё плачет и вытирает лицо рукавом. Потом он гладит мои волосы скрюченной своей ладонью и приговаривает:

-От красотишша-а!..

На подходе к дому дедушко наконец становится прежним и подмигивает мне заговорщически:

— Ты, Пашко, в разведку хаживал?

— Хаживал,— отвечаю.

— Тогда слушай боево поручение: выяснить надо настрое­нье Анисьи Петровны. А то как бы нам с тобой по костылям не схлопотать.

Я вытягиваюсь в струнку: «Есть выяснить настроение!» Бое­вая задача мне по душе. Дедушко прячется за поветью, а я смело поднимаюсь по крыльцу, стучу, как подобает, в дверь и захожу в избу. Анисья Петровна греет самовар.

— Здравствуйте,— говорю и как ни в чём не бывало интере­суюсь:     —А где дедушко-то?

— Леший унёс куды-то, к Митрохе вроде,— отвечает она сер­дито.— Третий раз самовар калю. Ну придёт, дак…

— Да нету его у Митрохи,— подливаю я масла в огонь.— Может, в другом месте где сидит.

— Как эт не у Митрохи? К ему, сказал…— начинает беспо­коиться Анисья Петровна и садится на стул. Глаза её растрево­жились.— Быват, уж лежит где-нибудь, да! Не молодой уж. Вот беда-то, беда-то! — начинает всплёскивать она руками.

— Ну ладно,— говорю я важно,— пойду сейчас искать. Может, и найду где.

— Сходи уж, батюшко, подсоби… Я-то тоже чичас обряжусь да пойду. Не пропал ли дедко-то?

Под её оханье я выхожу на крыльцо и окликаю дедушку. «Об­становка нормальная»,— докладываю ему.

Анисья Петровна встречает нас восторженно, хохочет и ра­достно ругает:

— Вот лиходеи! Старой да малой. Омманули бабку!

Потом мы втроём пьём чай с творожными шаньгами, и дедуш­ко, причмокивая и фыркая, возбуждённо рассказывает снова, как он «уел» молодёжь на «госьбе».

— Петь, понимаешь ты, не хотят! Расселись!

Когда я собираюсь домой и прощаюсь со стариками, дедушко Павлин напутствует:

— Ежели батько за ремень возьмётся, скажи, что у меня был.

Я обещаю так и сделать и выскакиваю опять в немного пас­мурный и свежий летний вечер.

Как я хотел стать знаменитым

Дедушко Павлин называет меня теперь своим крёстным отцом. Называет, конечно, больше в шутку, но мне это страш­но нравится, тем более что сам дедушко уверяет, что имя это я вполне заслужил. Он даже говорит, что, будь его воля, он бы обязательно меня наградил медалью или же почётной грамо­той. Я бы и сам не против, но дедушко Павлин просто дедуш­ка, а никакой не начальник, даже не председатель сельсовета, поэтому награждение меня ни грамотой, ни медалью не состо­ялось. Жаль. Зато как компенсацию за это я получил право на­зываться крёстным дедушки Павлина, и мой друг Колька Гуля­ев завидует мне до крайности.

Получилось всё из-за младшей сестры дедушки Павлина, тётки Анны.

Выйдя на пенсию, она вознамерилась вдруг заниматься рыбал­кой и увлеклась этим, видно, очень сильно. То и дело видал я её с удочкой на Белой реке, что течёт рядом с деревней. Бабы и му­жики над ней посмеивались, да и сам Павлин Иванович тоже, но она чуть не каждый вечер шла домой через главную улицу посёлка и гордо несла на кукане десяток-другой тощих ершей и окунь­ков. Обликом и осанкой напоминала она в такие минуты укроти­тельницу самых кровожадных хищных зверей. В конце концов, блюда из ершей, видимо, надоели мужу тётки Анны — старому усатому деревенскому фельдшеру, но больше у неё ничего не кле­вало, да и не водилось другой рыбы в мелководной Белой реке. Вот тогда-то и обратился ко мне Павлин Иванович.

— Сестра-то моя совсем ошалела на старости лет,— посето­вал он.— Пристала: подъязков, грит, хочу поудить. От ядрёна ко­рень! Ты уж отвёл бы её куда-нибудь. Лешой с ей-то!

Забот у меня, конечно, хватало и без тётки Анны, да и, откро­венно говоря, не было желания с ней валандаться, но ведь сам дедушко попросил, и я сказал:

— Хорошо, пускай собирается.

Тётка Анна примчалась на другое же утро с самого ранья. Вы­спаться не дала… В руке кривое удилище из длинной берёзовой вицы, глаза горят. Я, как и подобает многоопытному рыбаку, со скептическим, даже чуть презрительным посвистыванием прове­рил её снасти, указал, что крючок слишком мал, что удилище не выдержит настоящей рыбы и что вообще надо накопать ещё червей (пусть знает, что приходить в такую рань к порядочному человеку и опытному рыбаку бестактно). И тётка Анна, охая над собственной непредусмотри­тельностью, помчалась устранять указанные недостатки. Я же тем временем понежился ещё в постели и только съел завтрак, как увидел в окошко тётку Анну. Что? Она уже всё сделала? Я выско­чил на крыльцо. Удилище было заменено, оно лежало на изгороди, длинное, лёгкое и, как видно, прочное.

— А червей накопала, тётя Аня?

Она открыла банку. Там кишел целый клубок навозников. «Вот даёт бабуся!» — подумал я восхищённо, и уже тогда зато­ропился тоже.

Путь на Верхнюю реку, куда мы направились, был в общем-то недлинный: километра три через лес, до Переднего озера. Из него и вытекает река. Там, на ровных сенокосьях, вода тихая, глу­бокая, с травянистыми омутами. Подъязок водится в тех краях и в ведрую погоду клюёт исправно.

Только вышли из посёлка и перед заходом в лес поднялись на угор, я сглупил — похвастал тётке Анне, что недели две назад вы­удил на Верхней реке аж семнадцать штук!

— Во подъязины были! — отмерил на торце удилища неверо­ятные размеры тех рыбин.

Тётка Анна, не шибко-то избалованная дарами Белой реки с её ершами, приняла мой рассказ, конечно, на веру и раскочегарила по лесу так, что я чуть от неё не отстал.

Откуда и прыть-то такая взялась! Однако, как прибыли на место, я взял опять бразды правления в свои руки и уже коман­довал тёткой Анной как учитель. Показал ей, как поприманистее, жирнее делать наживку, как осторожно надо подходить к омутку и заранее выбирать удобное место, чтобы не было сверху сучьев: на них обычно не обращаешь внимания, а как клюнет, рванёшь удилище, а оно и застревает. Рыба на леске повисит-повисит, потрепещется, пока «ширишься»,— обязательно спрыгнет.

— Вот тогда, тётя, прыгай за им в речку-то, имай,— преду­предил я тётку Анну.

Она слушала меня вроде внимательно, а сама аж зубами сту­кала от нетерпения. Умора!

С погодой нам повезло. Стояло безветренное, тихое, чуть сы­роватое и тёплое утро. Клёв должен быть хорошим. От речки до­носились чавкающие звуки. Там погуливали в водорослях и хва­тали садящуюся на воду мошкару подъязки. От каждого вспле­ска тётка Анна вздрагивала.

Вот и первые забросы. Я чуть не упал от изумления и — что там говорить! — зависти, когда моя подопечная уже через пару минут выволокла подъязка. Он запрыгал на траве, красноплавни­ковый, серебряный и ядрёный. Тётка Анна бросилась его хватать, потом, видно, поскользнулась и упала на рыбу животом. Надо бы посмеяться, да мне-то не до смеха. Я-то, опытный, «стреляный» рыбак, ничего не поймал!

Через полчаса рыбалки мы подошли к старой осине, упавшей поперёк реки. Тут обычно рыбаки переходят на другой берег, по­тому что дальше идут сплошняком кусты и удить невозможно. Радостный, что не ударил в грязь лицом (в сумке, висевшей на боку, стучали упругими хвостами три подъязка — не меньше, чем у тётки Анны), я привычно перебежал по осине на другой берег.

Тётка Анна шла сзади, но я в азарте рыбалки не обратил внима­ния на неё — велико ли дело перебежать речку. Стал уже красть­ся к кусту, за которым прятался уютный омуток, когда услышал сзади короткое «Ох!» и громоподобный всплеск… Оглянувшись, увидел лишь руки тётки Анны, торчащие из реки, да ещё уплы­вающее от неё удилище…

В одну секунду взбежал я снова на осину и прыгнул вниз. И вот тут началась борьба с тёткой Анной. Оказалось, что она-совсем не умела плавать, и вместо того, чтобы помогать мне вытаски­вать себя из воды, обхватила вдруг меня за плечи, прижала к себе и всей тяжестью грузного своего тела потянула ко дну. Я увидел лишь её широко раскрытые от неожиданного купания и страха, ничего не видящие глаза. Хорошо ещё, что успел глотнуть не­много воздуха и, достав ногами дно, сильно от него оттолкнулся.

Тётка Анна оторвалась от меня на несколько мгновений, но как только мы вынырнули, вновь на меня бросилась и стала хватать за одежду цепкими пальцами, при этом кричала что-то бессвязное и страшное.

Я понимал, что если она уцепится, мы вновь пойдём ко дну, и я отбивался от её рук всеми силами. Мне тоже стало жутко и захотелось бросить тётку и выбраться на берег, который был совсем рядом. Но бросать было нельзя, невозможно… и я борол­ся с руками тётки Анны, которые хотели утянуть меня на дно, и кричал ей что-то ругательное…

Пока мы так барахтались, течение занесло нас в глубокий и тихий омут, где мы только что удили подъязков. Силёнки со­всем уж покинули меня, и я с трудом держался на воде, тётку же Анну вдруг развернуло как-то боком, и она, потеряв меня из виду, вскрикнула протяжно и дико, и голова её скрылась. Я едва успел поймать капюшон её лёгонькой брезентовой куртки. Как доплыл до берега и вытащил тётку Анну на песок, я в подробно­стях не помню. Остались какие-то мучительные и бесформенные обрывки воспоминаний: как выкатывал её из воды, вперевалку, словно тяжеленную чурку, как ритмически давил коленками на её спину, пониже лопаток, как начала она кашлять…

Потом я, наверно, уснул и проспал довольно долго, потому что, когда проснулся, солнце стояло уже над лесом, а тётка Анна сидела рядом и гладила меня по совсем уже сухой голове. Никог­да бы раньше не поверил, что смогу вот так вот посреди дня закемарить на несколько часов, да ещё на рыбалке!

Удить мы тогда больше не стали, не захотелось почему-то, а поднялись и пошли потихоньку домой.

Но это всё не главное. Самое основное, что тётка Анна всю дорогу твердила мне, что я настоящий пионер, что я, мол, совер­шил подвиг, и что она обязательно сообщит обо мне в «Пионер­скую правду». Тут она попала в самую точку. Тогда меня толь­ко приняли в пионеры, «Пионерскую правду» я любил страшно и читал её до последней точки, особенно нравились заметки под рубрикой «Так поступают пионеры». Читал их и думал: «Вот бы мне чего-нибудь совершить такое, чтобы и про меня написали в газете: он поступил как настоящий пионер». А тут тётка Анна подвернулась, и всё, кажется, получилось, как и у тех ребят, о ко­торых уже написали…

Всё то лето и всю осень с трепетом открывал я страницы «Пи­онерской правды», думал: ну сегодня нет про меня, но завтра-то уж будет точно. Ложась в постель, мечтал, что о том, как я вы­тащил тётку Анну из Верхней реки, прочитает вся страна, и я стану самым знаменитым пионером в деревне, а может, и в целом Приморском районе, и меня будут уважать взрослые и ставить в пример…

Ещё я рассуждал: напечатают или нет мою фотографию? О том, что для этого надо по меньшей мере сфотографировать­ся, и не думалось.

В общем, не написала обо мне «Пионерская правда» под рубри­кой «Так поступают пионеры». Я решил, что тётка Анна не сооб­щила туда ничего, но не стал спрашивать у неё, так это или не так.

А может, в газете постановили, что поступок такого-то пио­нера из такой-то деревни не является столь уж важным, чтобы о нём писать на всю страну. Сам я больше склонялся к послед­нему, потому что тётка Анна хоть и зануда, но в общем хорошая и добрая. Так я и не стал знаменитым.

Но зато дедушко Павлин называет меня теперь своим крёстным отцом. Говорит, что так полагается, если спасают от неми­нуемой гибели твоего родственника.

«А ты,— говорит,— Паша, спас мою родную сестру Анну Ива­новну».

И мой друг Колька Гуляев страшно мне завидует.