Феофан вышел из дому рано. Солнце только-толь­ко привзнялось багровым диском на горизонте и ещё не успело подогреть утреннюю стылость. Но надо было поспешить: охота — дело кропотливое, неожиданное, неизвестно, что может задержать, а по хозяйству дел не­впроворот, за выходные надо многое поспеть.

Когда вышел за околицу и поднялся на угор, остано­вился, присел на бугорок, закурил.

На траве, подсвеченной солнцем, посверкивали красные искорки инея. Посреди озера Середнего, что раскинулось сразу за угором, плавало длинное облако тумана, похожее на белый рваный дым. Сквозь его просветы тускло про­свечивали бесформенные очертания маленького остров­ка с двумя растущими на нём корявыми соснами. Остро­вок казался отсюда, с угора, пароходом, севшим на мель, и оттого чрезмерно и надсадно дымящим.

По бокам дорожки, что вела вниз, к озеру, росли ред­кие и низкие осины. Ветер да холод раздели их донага. Но у каждой кое-где висели на концах веток кучки ог­ненно-красных листьев. Осины долго сопротивляются морозам. Уже совсем засыпая, уже заметённые снегом, они сжимают в своих руках-ветках эти красные лоскутья как доказательства своей стойкости и верности жизни. Стылый воздух был прозрачен и безмолвен, толь­ко будто позванивал слабо и тонко неизвестно в какой стороне.

— Красота, надо же! — сказал Феофан сам себе с не­вольным восхищением. — Жалко, зараза эта не видит.

Заразой он называл Зинку, свою жену. Та ушла от него этой весной, и Феофан теперь, когда восхищался чем-то или же, наоборот, горевал, всегда жалел, что Зин­ки не было рядом. Она умела и восхищаться, и горевать, и Феофану это нравилось.

Он отбросил папиросу, поднял ружьё, лежащее на коленях, поставил его прикладом на землю, вздохнул, поднялся. Но перед тем как тронуться, невольно ещё раз прислушался к распростёртому над землёй утру.

Ему показалось, что висящий где-то в воздухе звон усилился. Феофан стянул с головы кепку, замер, прислу­шиваясь, даже приоткрыл рот. Долго вглядывался в се­верный горизонт, откуда доносился звук.

Наконец увидел.

Далеко, над голыми полями, на белёсом крае утрен­него неба, обозначился пунктир тёмных крохотных то­чек. Там летела стая каких-то крупных птиц.

«Клин-н, клин-н, клин-н!» — звенели в воздухе гул­кие серебряные колокола их прощальной песни.

Всякий раз, когда улетали на юг птицы и оглаша­ли землю своими криками, Феофану казалось, что они осыпали землю печалью и вестью о том, что по их кара­ванным следам летит с северных широт зима. Душа его в такие минуты наливалась неизбывной тоской, звучала в унисон с колокольными песнями птичьих стай, рва­лась улететь куда-то вместе с ними.

Вот и полетели опять… Лебеди…

Над острозубыми ёлками, утыкавшими холмы ок­рестных лесов, в холодном голубоватом небе летели большие белые птицы.

Они казались розовыми потому, что на них пролило краску своих лучей бледноватое солнце раннего сонно­го осеннего утра, потихоньку наползающего на землю с восточной стороны.

На обход всех капканов потребовалось часа полтора. Попало четыре ондатры. Негусто, конечно, всё же уста­новлено восемнадцать капканов на верных местах — все в жилых, посещаемых ондатрами норах. Но осталось взять не так уж много, двенадцать. Это из предписанных ему сорока штук. (Летом Феофан заключил такой дого­вор с архангельской заготконторой.)

У последнего капкана он зашёл на бугорок, привыч­но сел на давно облюбованную кокорину, достал нож и снял с ондатр шкурки, сунул их в целлофановый ме­шок, положил в рюкзак.

Тушки тоже забрал: зимой пригодятся для приман­ки, когда настанет пора ловить куниц.

Феофан был удачливым охотником. Он не сам так считал, так считала деревня, и не кичился он этим, прос­то было приятно, что получается это у него, может быть, маленько получше, чем у других. Кое-кто расспрашивал: что да как, в чём секрет? Да кто его знает, в чём он, его секрет! Феофан не ведал об этом сам, просто он долго наблюдал лесную жизнь, всматривался в неё, изучал её книгу. Вон перед прошлой весной взял в капкан росо­маху. Кто может этим похвастать? Да никто. Ну, может быть, мало кто, очень мало. Росомаха — зверь хитрющий.

Обратный путь с Долгого озера, на котором стоя­ли капканы, до Середнего он шёл по речке, которая их и соединяет. Расстояние короткое — метров восемьсот, но осенью в тенистых её омутах, спрятавшихся меж вы­соких берегов, поросших ивняком, неизменно жили утки. В эту пору большинство их подалось на юг, но то запоздалый какой селезень, то подранок, то утиная пара, не накопившая, видно, жира для длинного перелёта, подолгу засиживалась на этой укромной речке, и Фео­фан всё время шёл с двухстволкой наизготовку. Но утки куда-то попрятались. В одном месте только выпорхнул чирок, короткой свечкой подпрыгнул над водой и сразу скрылся за кустами.

Феофан выстрелить не успел. Так и подошёл к Середнему, не запачкав, как говорится, ствол, не утолив азарта.

И всё же испытать несколько острых мгновений ему довелось.

С дугообразной полосы песка, намытой рекой на самом устье, неожиданно выросшей из-за прибрежного невысокого обрыва, в озеро плюхнулись и тяжело зако­лотили крыльями по воде грузные серо-белые птицы. Что за птицы, он в азарте разбирать и не стал, привычно вскинул к плечу тозовку, ударил раз и второй. Из-за не­близкого расстояния — метров пятьдесят, не меньше, — дробь сильно «раскидало», и она вспенила воду малень­кими бурунчиками, разлетелась широкой, убегающей вдаль полосой.

Ни одна из птиц не упала.

Феофан торопливо выбросил из стволов латунные гильзы прямо на землю: некогда подбирать, когда перед тобой невзятая дичь, судорожно распахнул патронташ, мигом отыскал патроны с «нолевкой» — крупной дро­бью (они были в ячейках с краю, слева, перед двумя «жа­канами»), выцарапал их, загнал в стволы, вскинул опять ружьё…

И очнулся. От него суматошно, помогая для скоро­сти крыльями, отплывала стая лебедей. Взлететь они не могли, потому что ветер дул с его, Феофана, стороны, а для взлёта нужен ветер в грудь. Поэтому лебеди просто отплывали.

«Что же я, озверел совсем?» — подумал он и опустил ружьё. Постоял так маленько, разломил дробовик, вы­нул патроны, сел на траву.

«Промысловик, едри твою! Открыл пальбу! Жрать нечего, что ли? По лебедям канонаду устроил!» — так ру­гал он себя, пока сидел и курил.

На середине озера лебеди сбились в кучу, плавали там и громко переговаривались. Наверно, обсуждали пе­режитый страх и ругали друг друга, что подпустили охот­ника так близко.

«Хорошо хоть не подстрелил никого», — подумал Феофан, когда уходил домой.

Ночью он спал плохо.

Под утро ему приснился лебедь, почему-то серый, с тёмным хвостом и красными лапами. Лебедь открыл грудью дверь, тяжело шатаясь, подошёл к кровати и по­ложил мокрую холодную голову ему на ухо. Феофан вскрикнул и проснулся.

Сон был настолько отчётливым, что он приложил ладонь к уху.

На нём и впрямь ещё сохранился какой-то холодок. Будто действительно от прикосновения лебедя.

— Приснится же хреновина! — ругнулся Феофан, но уснуть больше так и не смог.

Больше чем полгода тому назад, весной, от Феофана Павловского ушла жена Зинаида. Она и раньше за пят­надцатилетний срок совместного их проживания уходи­ла уже не раз. Но то были просто ссоры, у кого их не бы­вает в семейной жизни? Тем более далеко идти не надо: Зинаидина мамаша, то бишь драгоценная тёща его, жила через пять домов по деревенской улице — воду брали из одного колодца.

Феофан подходил утром к тёщиной калитке, покаш­ливал и требовал:

— Зина, выдь!

Зинаида пару минут помалкивала, выдерживала па­узу, мол, поклянчь подольше, поклянчь! Затем выгляды­вала с недовольным видом в окошко.

— Ну что, не обшалелась ещё? — спрашивал её Феофан. Зинаида махала на него рукой, совсем уже незлобно ругалась и возвращалась. На этот раз она не вернулась, и Феофан запил.

Получилось всё до того обидно, что зазывать жену обратно ему и самому не захотелось.

Той весной Феофан построил самолёт.

Он строил его долго, всю зиму. Таскал в сарай фа­неру, алюминиевые трубки, гайки… разобрал мотоцикл. Якобы временно снял мотор, объяснил, что потом по­ставит на место, но Зинаида знала: всё, нету у них боль­ше мотоцикла, раскурочен.

— Да восстановлю я эту хламиду, наездисся, не воз­никай ты, — заверял Феофан.

Но больше всего её раздражали разговоры и возня супруга вокруг самого самолёта.

Каждый вечер после работы на кузнице Феофан ча­сов до десяти-одиннадцати ковырялся в сарае. Доноси­лись оттуда то скрежет, то визг дрели, то тюканье топора. Не говоря уж о выходных.

Надо бы то — другое по хозяйству, а мужик всё там, в сарае.

Перед сном хлебнёт ложку супа — и нет, чтоб о чём деловом-семейном, так нет:

— Зина, скоро в Архангельск полетим! Полетим, а?

— Я вот шарахну сейчас промежду глаз, ты и полетишь с кровати, змей, — злилась Зинаида. — Лётчик тоже выискался!

Феофан держался миролюбиво, скандального тона не поддерживал.

Ещё Зинаиду раздражало всеобщее внимание, всё сильнее с каждым днём стискивающее их дом.

Куда ни сунься — в магазин ли, на ферму ли, бабы лезут с вопросами: «Как там лётчик-то твой? Не улетел ешшо? Гляди, Зинка, махнёт крылами…»

Кличка Лётчик крепко прилипла к Феофану как только деревня узнала, что он строит самолёт. Его и в гла­за так называли, а он и не обижался, ковырялся в сарае и никого туда не пускал, даже Зинаиду. Её это бесило. А народ, в особенности мужики, на рабочих перекурах да вечером в клубной бильярдной, схожей из-за табачно­го сумерку с крутой парилкой, терзали и мусолили один и тот же вопрос, хотя и по-разному поставленный: что же будет дальше? И сходились все тоже в одном: у Пав­ловского хоть и точно сидит гвоздь в одном месте, отчего ему самому и не сидится, отчего и прыгает он от одного дела к другому, но руки у него растут именно оттуда, от­куда нужно, да и голова работает справно.

Дождались. В один мартовский вечер Феофан загля­нул к своему старому дружку, трактористу Пашке, и по­просил подогнать на следующее утро трактор к его са­раю, да чтоб с пеной-прицепом в виде листа железа. Как вышло — неведомо, но об этом сразу стало известно всей деревне, и на другое утро народ вывалил на морской берег. Туда трактор и привёз Феофанин самолёт.

Впрочем, назвать так это сооружение человеку, ма­ло знакомому с авиацией, было бы сложно, самолёт был необычен: продольные и поперечные алюминиевые трубки, непомерно широкие и размашистые фанерные крылья, внизу, под крыльями, висел мотор с выкован­ной самим Павловским лопастью. Кабины как таковой не было. Спереди, средь трубок, закреплено было фа­нерное сиденье да руль, да ветровое стекло, снятые опять же с вышеупомянутого мотоцикла.

Утреннее солнце восходило над белым льдом, ско­вавшим море почти до самого горизонта. В воздухе ле­тали и искрились острые хрустальные иглы. Морозец разбил, расшершавил снежную поверхность на милли­арды кристалликов, солнце отражалось в них множест­вом разноцветных лучиков, которые стреляли по лицам людей.

Те щурились и глядели из-под ладоней на самолёт и Феофана. Среди толпы была и Зинаида. Самолёт и вся эта возня вокруг него были у неё как кость в гор­ле, она и видеть его не хотела. Но по странной, никем не понятой и не объяснённой пока женской логике всё же пришла. Ей не хотелось, чтобы её суматошный муж куда-то взлетел, — это было бы уже слишком… Ну а слу­чись взлететь… Кто знает, может, прощены бы ему были и расхристанный мотоцикл, и многое  чего другое…

Он завёл мотор, сел в «кабину» и взялся за штурвал. На толпу и не глянул, только прихлопнул правой рукой шапку и втянул голову в плечи. Мотор стучал какое-то время ровно, потом взревел, как остервеневший псина, отчего несколько оробевший передний ряд отпрянул на­зад, и самолёт побежал по льду. Всё скорее, скорее. Двад­цать саженей, пятьдесят… Пора бы взлетать.

Но самолёт не взлетел.

Он добежал до первого же ропака и врезался в него левым крылом. Его резко развернуло, качнуло, правое крыло стукнулось о лёд и отломилось… Феофана отбросило метров на пять, и он зарылся в колючей снежной замяти.

Толпа ахнула и ринулась к нему. Но Павловский встал сам, поднял со снега и нахлобучил на голову шап­ку, ни на кого не глядя, побрёл к дому. Там, не раздева­ясь, бухнулся на кровать и молча слушал Зинаидины причитания и сборы. Она опять уходила. Феофан не стал уговаривать её, зная, что бесполезно. Но вечером пред­принял попытку наладить отношения.

На случай мирного исхода купил «маленькую» и по­топал к тёщиному дому. В дом заходить не стал, звякнул щеколдой на калитке.

— Зина, выдь, — попросил.

Жена на этот раз не заставила себя ждать, через пол­минуты уже была на крылечке: видно, знала, что разго­вор предстоит.

— Уйди, заразина, чтоб духу твоего… — крепко по­высила она голос, и Феофан попытался сразу встрять, чтобы расслабить обстановку.

— Понимаешь ты, элероны у меня не сработали, да и угол у крыльев не так немного рассчитан, высоту не на­брать было…

— Башка у тебя не сработала, а не эти, как их… — Зи­наида мало разбиралась в авиационных терминах и по­этому перешла на более привычные, бытовые. Сделала скорбное лицо и закачала головой:

— Это я сколько годиков с дуриком маюсь, а?! Вер­но говорят, гвоздь у тебя в этой самой!.. Посмешище из меня сделал… Где мотоцикл, зараза, а?

— Он же старый был, Зина, всё равно…

— Лучше бы ты пропил его, чем вот так кокнуть!

— Чем же лучше-то? — удивился такому повороту Феофан.

— Меньше бы люди смеялись.

Зинаида схватила пустое ведро, стоявшее тут же, рядом, на крыльце (видно, припасённое), и кинула им в Феофана. Ведро не долетело, но забренчало на всю де­ревню. Это дурацкое ведро и этот ведёрный гром почему-то оскорбили Феофана больше всего. «Клоунаду устроила, — размышлял он потом, — поленом хоть бы бросила, не так бы обидно было».

— Уйди с глаз! — крикнула жена вслед.

Разговор не получился. И Феофан крепко запил.

Считай, всю неделю над деревней, вдоль морского берега, тянулись серые и белые клинья, шеренги, нитки птичьих стай. Феофан видел их всякий раз, когда шёл на работу в свою кузню, когда возвращался обратно. Вся­кий раз он подолгу стоял и глядел на небо.

Пронзительно, словно горько обиженные маленькие дети, плакали, улетая к югу от моря, расставаясь с ним, полярные гагары.

«Ага-ага», — соглашались друг с другом, покидая родные, но остывающие осенние края гуси-гуменники.

«Кырлы-ган», — потерянно-прощально горланили запоздалые журавли.

«Клин-клини», — меланхолично звенели колокола лебедей.

А на море густой чёрно-белой россыпью плавали ка­зарки, морские утки аулейки и морская чернеть. Они ссорились там из-за корма и не торопились нику­да улететь. Этим самым они обещали долгую осень.

В субботу Феофан опять пошёл на капканы.

Тропинка юлила по неровному, бугристому берегу Середнего озера, то резко вскидывалась вверх, то ныря­ла в холодные мелкие ключи, густо изрезавшие своими прозрачными струями спуск к воде. Он не любил ходить по этой тропинке: поневоле прыгаешь на ней, как

коз­лик, вверх-вниз, с бугорка на бугорок. Обычно он обхо­дил озеро по верхней тропе, идущей по вершине угора, растянувшегося вдоль всего берега. Там, на уторе, рос лес, весёлый, разноцветный, берёзово-еловый. В нём обычно жировали рябчики и всякий раз высвистывали свои немудрёные песенки, очень схожие со свистками пацанвы, вызывающими сверстников из дома на улицу.

На этот раз нашлась причина прошагать низом, вдоль озера. Третьего дня к нему в кузню заглянул со­сед, Витька Шамбаров, просто так зашёл, потрепаться, и наряду с прочими новостями рассказал, что видел на Середнем лебедя.

— Плавает одиношенек под тем берегом, — удив­лялся Витька, — на юг не улетат, чё он, сдурел, чё ли, зима же скоро…

Этот рассказ неизвестно по какой причине задел Феофана, какая-то глубинная струнка тихонько ойкну­ла в нём и после того еле заметно, но неизбывно заныла, заныла. Что-то растревожилось в нём, смутно ещё, не­оформленно легла на душу тень его, Феофана, вины за одинокого лебедя, отбившегося от своей стаи. Ведь он стрелял… Стрелял же!

Стрелял.

Он перестал уже верить Витькиному рассказу, когда всё же увидел лебедя.

Тот плавал на другой боковине озера — там, где лес спускался с высокого угора к самой воде. Угор и лес вырисовали на ней длинную тёмно-коричневую тень, и лебедь, хотя до него было далеко — метров семьсот-во­семьсот, — резко выделялся на ней белым, фигурно вы­резанным пятном. Туловище, длинная прогнутая шея… Точно, лебедь!

— Чё он, сдурел?! — тихо, но с возмущением сказал сам себе Феофан. — Замёрзнуть тут решил? Не улетает…

На Долгом он опять проверил капканы. На этот раз почему-то суетился, нервничал, что ли.

Пойманных ондатр шкерить не стал, «обжёгся» на первой же второпях сделал порезы на шкурке. Осталь­ные пять побросал в рюкзак. Решил всё сделать дома, в бане. Там, в предбаннике, ещё лучше: тепло, электри­чество, готовы пяльцы…

«Странно всё же, что он не улетел вместе со всеми. Может, оголодал да силёнок набирает? Бывает такое… Неужели подранок?!»

Вот эта мысль, старательно загоняемая Феофаном в самые дальние уголки его души, всячески выбиваемая из самого себя с того момента, когда Шамбаров расска­зал об одиноком лебеде, опять выпросталась из своего ухорона, разрослась, раздулась, легла свинцовой тяже­стью на сердце, обвила его мерзкими липкими лапами. Всякое может быть, ведь он стрелял по стае.

Стрелял.

Обратный путь его пролёг по той стороне озера Середнего, где он видел лебедя.

Высокий угор, набычившийся справа, не пускает сюда солнце. Здесь холодно, куда холоднее, чем на дру­гом, южном, берегу, и темновато.

Но здесь почти не стаял снег, выпавший три дня назад. Он лежал широкими белыми пластами на земле, рыхлой ватой — на ветках и окрашивал воздух свежим ровным светом.

Лебедя Феофан нигде не нашёл. Не было того ни на воде, ни на берегу. Он прошёл почти уже весь берег, впереди открылось ровное место: покатый луг с жухлой, посеребрённой снегом травой, дальше — маленькая лахта, тоже открытая отсюда, с гнилым чахлым берегом. Там никакого лебедя тоже не было.

Поначалу он обрадовался. На какие-то мгновения упал с плеч груз, давивший эти дни: улетел, слава богу, улетел, не иначе! Феофан сел на корягу, закурил, погля­дел на синюю стынь воды…

Потом поднялся и пошёл назад.

Что-то не отпускало.

Примерно напротив того места, где он видел в воде лебедя, на снегу ступенчатой цепочкой отпечатался след большой птицы. Новёхонький, настолько резко очер­ченный, что Феофан различил на отпечатках перепонок узоры складок, он вёл почему-то на угор.

«Зачем ему туда? Там же зверьё всякое… Сожрут в два счёта…» — недоуменно прикинул для себя Феофан и заторопился туда же, на угор.

По правой стороне следов по снегу пролегла какая- то чёрточка. Он сначала не обратил на неё внимания, по­том разглядел и от нахлынувшей догадки остановился, обомлевший.

Подранок! Это у него крыло волочится!

И тогда он побежал.

Угор был сырой и крутой. Феофан несколько раз поскользнулся, падая на вытянутые руки, по спине хло­пал рюкзак с лежащими в нём ондатрами. Когда забежал на вершину утора, запутался в низком, коряжистом кус­тарнике, снова упал. Какое-то время лежал на земле, отдышивался, положив голову на согнутую руку, потом со­образил, что снегу здесь, на вершине, нет, здесь он стаял, а значит, следов больше нет, они кончились. Он вскочил, побежал вперёд, пробежал метров двести — кругом зем­ля, следов нет, лебедя тоже… Бросился направо, полу- бегом дал по лесу круг, другой . Лебедя не нашёл.

Он остановился, огляделся, стал соображать, что же делать дальше. Решил начать всё сначала, вернулся к тому месту, где оборвался след.

Короткий осенний день затухал. Серым туманом на лес наползали сумерки. Феофана это волновало больше всего. В висках ритмично стучало: «Не успею — опоз­даю, не успею — опоздаю…»

Он понимал, что, если лебедь останется на ночь в лесу, до утра он не доживёт. В этом году развелось лиси­цы как никогда. Жируют напоследок, перед зимой. Ка­кая-нибудь да натолкнётся на следы, найдёт по запаху… Да мало ли. Рыси вон шастают, еноты, волки — прорва этих зубастых. А тут птица беспомощная, с перебитым крылом, не отбиться, не улететь… Чего стоит горло пе­рехватить…

Почему он в лес пошёл, лебедь-то? Раненый, ему на воде только спасение, не в лесу же…

Стоп!

Там же, впереди, Кривое озеро! Далеко до него, правда, с километр, не меньше, но, может, туда лебедь- то двинул?

Остальные мысли приходили в голову уже на бегу.

«Ну да, Кривое, оно же глубже, корма там больше, это точно! Может, из-за этого?»

Кривое уже просвечивало между сосен, когда впере­ди, немного справа, он увидел переваливающееся меж кустов белое пятно. Лебедь шёл, не особенно спеша. Идти ему, видно, сильно мешало волочащееся по земле крыло. Крыло то и дело цеплялось за можжевелины, за высокий черничник, и птица дёргалась, припадала, вы­прастывала крыло, шла снова вперёд.

Заметив человека, лебедь остановился, вытянул шею, замер. Замер и Феофан. Так они стояли с минуту, вглядываясь друг в друга.

Первым не выдержал Феофан. Он сделал шаг вперёд. Лебедь тут же сорвался, замахал здоровым крылом, собравшись, видно, улететь. Но улететь на одном крыле разве можно? Тело его потеряло равновесие, и он зава­лился на правый бок. Но немедленно вскочил и резво побежал к озеру, махая здоровым крылом.

Феофан догнал его лишь перед самой водой. Да и то случайно. Лебедь с маху влетел в густой вересковый куст и запутался в нём, зацепился сломанным крылом. Фео­фана же долго не подпускал, шипя на него, пытаясь дол­бануть клювом в лицо, ущипнуть.

Поняв бесплодность прямых попыток пленить лебе­дя, Феофан отпрянул, отступил на шаг.

Что же делать-то?

— Чего упрямишься-то, змей? — сказал он хрипло и добродушно. — Добра ведь желаю. Брось-ка кусаться- то, а?

Как заворожённый, смотрел Феофан на крыло, вы­вернутое, плашмя раскинутое. Примерно посерёдке его темнело пятно. Посредине чёрное, по бокам красное. Как раз в это пятно и упёрлась толстая ветка, не давав­шая лебедю возможности двигаться, убежать от него, Феофана. Это как раз и был перелом.

Что-то подкатилось к горлу… Феофан то ли вскрик­нул, то ли прохрипел: — Да тебе же больно, дурень ты! Больно ведь!

И пошёл на лебедя.

Он вытянул вперёд правую руку и, не замечая ударов по ней тяжёлого сильного клюва, перехватил левой шею птицы около головы, правой обнял лебедя за туловище, осторожно примял крылья, оторвал его от земли.

Фельдшерица Клавдия Минькова со сна долго не могла сообразить чего от неё хотят. Она была младше Павловского года так на четыре и, в общем-то, всегда, ещё со школы, признавала в нём толкового мужика, за исключением, конечно, некоторых странностей, и по- старому обыкновению называла его на «вы».

Но тут такой поздний звонок, да и пустой вроде бы. Поначалу она попыталась разрешить пустяковый этот вопрос по телефону.

— А Вы выпейте димедролу, Феофан Александро­вич, и ложитесь, голова у Вас обязательно пройдёт. Мо­жет, и не стоит мне к Вам…

— Откуда у меня димедрол, Клава? — голос у Пав­ловского был страдальческий, с подвывом. — Приходи скорей, Христа ради, жар несусветный, голова счас трес­нет.

— Ну, если не димедролу, так чего другого: пенталгину, аскофену, выпейте горячего чаю — и под одея­ло, пройдёт, обещаю..

— Слушай, Клавдия, — возмущался Феофан, — ты эту клятву Герострата, или как там его у вас, принима­ла? Тебя больной вызывает! Больной! А ты кочевряжисся. Давай, быстро дуй сюда, жалобу хошь чтоб накатал? Помру, будешь знать…

— Вот что, Феофан! — взорвалась наконец интеллигентная Клавдия. – Я сейчас Лёню позову, он тебе быстренько голову вылечит. Он тебе покажет «дуй». Ты зачем меня зовёшь, на ночь-то глядя? Что, я не вижу, что притворяешься! Без Зинки заскучал небось…

С Клавдииным мужем, Леонидом, Павловскому ни­как не хотелось связываться: здоровый, бычара… Легенда с больной головой не прошла, надо теперь выпутывать­ся, придумывать что-нибудь понадёжнее. Не скажешь же про лебедя, вовсе сочтёт за дурика.

— Ладно, не пугай своим, оглоблей этой… Видали мы…

— Видали-не видали, а голову он быстро выправит, быстрее пенталгина…

— Да поранился я, понимаешь ты, крепко причём…

Фельдшерица замешкалась, судя по шелесту в мемб­ране, заперебирала в руках трубку — не знала,

видно, что сказать. На этот раз Феофан как будто не врал. Да и то: не зря же, в самом деле, позвонил, мужик-то серьёзный, не гуляка какой.

— Так, а что за ранение? Порез, ушиб? — поинте­ресовалась она уже деловым, серьёзным тоном, каким медики всегда разговаривают с пациентами.

Павловский бухнул так, чтобы ей уже было не отвер­теться, чтобы точно пришла со своими бинтами-ватами.

— Перелом у меня, понимаешь ты, хреновое дело…

— Перелом чего? — забеспокоилась Минькова и часто задышала в трубку.

— Да руку тут… Треснула зараза, как спичка…

— К-ха, да что ж вы сразу-то не… — голос у Клавдии задрожал, перешёл в жалостливый, плачущий. Таким го­лосом женщины разговаривают, когда чувствуют свою вину. — Про голову мне голову морочите.

— Это я от боли, — тихо сказал Павловский. — Пос­мотрел бы я на тебя, Клава, в таком состоянии. Всякая дребедень в голову лезет. Да и пугать не хотел, думал, так придёшь…

—   Да, а диагноз-то разный, одно дело таблетки, другое — шины накладывать.

—  Во-во, шины не забудь, — наказал ей Феофан, — да лекарств побольше…

Клавдия чуть не с порога попыталась оказать Фео­фану первую медицинскую помощь.

Запыхавшаяся, раскрасневшаяся от быстрой ходьбы, быстро скинула с себя пальто, сполоснула руки, вытерла принесённым с собой полотенцем, торопливо подошла к Павловскому.

Тот сидел на стуле рядом со столом в сером шер­стяном свитере и почему-то улыбался. На эту улыбку Минькова внимания не обратила. Она знала, что у боль­ных, а тем более у серьёзно травмированных, это бывает. Своего рода шок.

—  Ну так что с рукой, Феофан Александрович? По­казывайте.

Павловский молчал и всё улыбался.

Клавдия стояла, ничего не понимая, потом в поведе­нии Феофана всё же распознала некое коварство. Она не знала что ей делать дальше.

— Где болит-то? — в её голосе начинало звенеть воз­мущение.

— Вот здесь, — Павловский положил свою костис­тую ладонь на грудь.

Клавдия резко фыркнула, словно ей дали нашатыря, круто развернулась и бросилась одеваться.

— Погоди, Клавушка, погоди Христа ради. Не зря же я тебя позвал, ей-богу, — взмолился сначала Феофан, а потом спокойно, со значением, сказал слова, к кото­рым хочешь не хочешь, а прислушаешься.

—  Понимаешь ты это, птицу красивую кто-то по­ранил… вылечить её надо.

Клавдия остановилась. Повернулась:

— Долго ещё врать-то будешь? Нашёл дуру! Ну, я Лёньке расскажу…

— Не-е, Клава, я серьёзно. Помоги, а? Надо выле­чить… Век не забуду, Клава.

Минькова не знала что и ответить: не поймёшь этого Павловского. Не зря Зинка за чокнутого его держит.

— И где этот фазан твой? — спросила она так, буд­то точно знала: сейчас Павловский опять что-нибудь соврёт.

— Почему эт фазан? — удивился Феофан.

— Ну он же вроде самый красивый, с хвостом…

— Не-е, у меня лебедь…

И Феофан повёл Клавдию на поветь. Включил свет.

Там, в старом обшарпанном курятнике, находилось нечто большое, белое и бесформенное. Клавдия не сразу поняла, что это действительно лебедь, потому что стран­ное существо никак не прореагировало на пришедших людей. Только потом уж разглядела тонкую шею, чёрную бусинку глаза да жёлто-чёрный клюв, уткнутый в пол.

— Че он как мёртвый? — спросила она вполне уже заинтересованно.

Феофан стоял почему-то бледный, растерянный, будто провинившийся ребёнок.

— Не мёртвый он, а раненый, — сказал он тихо. — Я, Клава, и позвал тебя, чтобы вылечила его.

Минькова вздохнула и приказала:

— Дак доставай его, я же не могу прямо тут, в курят­нике…

Феофан болезненно сморщился, вытянул из кар­мана рукавицы-верхоньки, надел их и полез доставать. Лебедь сразу же приподнялся на лапах, запереваливался, вытянул шею, изогнулся, зашипел и сильно клюнул Павловского в левую руку.

— Да не кусайся ты! — охнул тот и, обхватив лебедя за бока, стал вытягивать из курятника.

— Клаша, держи голову Христа ради, заклюёт ведь, змей!

Клавдия помогла. Вдвоём они кое-как затащили ле­бедя на кухню. Тот неистово сопротивлялся, несколь­ко раз больно царапнул Павловскому руку. Тот даже не вскрикнул. Было некогда.

— Принеси мешок! — прошипел Павловский.

— Какой ещё? — Минькова заозиралась, выискивая его глазами. Шею лебедя при этом держала обеими ру­ками.

— Вон, на лавке, чёрный! Да быстрее, Клаша, выры­вается, зараза!

Клавдия бросилась за мешком, отпустила шею… Ле­бедь тут же развернулся и прямёхонько ударил Феофана в лоб.

— Ой! — вскрикнул тот и уткнулся в перья лицом, руки всё же не разжал.

Пока Минькова обернулась с мешком, Павловский получил ещё два прямых тычка клювом в плечо и руку. Клавдия перехватила опять шею.

— А мешок-от зачем?

— Да на голову ему, на голову! Трудно понять, что ли?! Напяливай!

— А ты на меня не кричи! Вытащил ночью, а ещё и орёт, авантюрист! — огрызалась Клавдия, всовывая го­лову птицы в мешок.

— Тебя бы так в лоб долбануть!

С мешком на голове лебедь затих, сжался, лишь вяло ворочал лапами.

Кость была сломана чуть повыше срединного  су­става. Кровь на этом месте запеклась, почернела, перья слиплись.

Она обрезала их по краям перелома, промыла рану перекисью водорода. Лебедь при этом резко задёргался, опять зашипел.

— Не кувыркайся ты, дурень, — уговаривал его Фео­фан, с трудом сдерживая, — лечат ведь.

В качестве шин Минькова хотела использовать ме­таллические пластинки, которые вытащила из сумки. Но Павловский спросил:

— Может, вот эти подойдут?

Рядом, у плиты, лежали гладко выструганные ко­роткие и узкие дощечки, закруглённые с одной стороны вовнутрь.

Клавдия примерила к крылу. Получилось как раз.

— От железа всё же холодит, — пояснил Феофан, — а эти из берёзы и тоже прочные.

— Голова ты, Феофан Александрович, — отдала ему должное фельдшерица.

Она ещё какое-то время поработала над раной: пин­цетом и крохотными щипчиками выковыряла из неё всё лишнее, прилипшее, чем-то ещё раз смазала, наложила с двух сторон деревянные брусочки, туго перебинтова­ла; лебедь тяжело ворочался в руках Феофана, шумно, со свистом, дышал.

— Хорошо, что заражения нет, — сказала она с удов­летворением. — Ну и не должно: сейчас холодно, а он в воде, ополаскивался всё же. Давно его стрелили-то, как считаешь?

— Откуда мне? — опустил глаза Павловский.

— Живодёры вы, охотники! Что сказать, на такую красоту ружьё поднять!

Феофан сидел на полу с лебедем в охапке, как тор­говка на рынке. Вид у него был растерянный и довольно жалкий.

— Клаша, а заживёт у него, как считаешь?

— Должно зажить, если, конечно, сам не помнётся.

— Не-е, я его обратно, в курятник…

Клавдия сноровисто одевалась, торопилась, видно, к своему Лёньке, досыпать.

— Клаша, а ты заходи, а? — канючливо попросил Феофан. — Вдруг чего…

— Зайду, ладно, — сказала Минькова и хлопнула дверью.

Первые три дня к нему в дом никто не заявлялся, хотя Феофану очень хотелось поговорить с кем-нибудь о появившихся новых хлопотах.

Хлопот было достаточно.

Первым делом беспокоило то, что лебедь ничего не ел.

С этой проблемой Феофан прямо-таки извёлся. Предлагал рубленую картошку, червей, хлебные крош­ки, мелкую свежую наважку, только-только пойманную в рюжу, ещё живую. Лебедь сидел в курятнике, нахох­лившийся, недвижимый. Безучастно глядел, как перед самым клювом прыгали в миске мелкие рыбки. Феофан не вытерпел, взял одну, попытался всунуть в клюв. Тот вяло отвернул голову.

— Ну что дурью-то маешься? — шумел Павловский, крутясь вокруг да около курятника. — Силы тебе нужны, помрёшь ведь, вредина!

Позвонил Миньковой, спросил: что да как, почему, мол, такое дело? Та объяснила: «Бывает, реанимацион­ный период, адаптация, пройдёт, мол». Слов мудрёных натрещала… Легче от этого не стало.

Побежал к соседке. Анна Яковлевна была толковой старухой, разбиралась в каких-то травах.

— Помоги, Яковлевна, а? Подохнет, зверюга, жал­ко…

— Вот что, — посоветовала соседка, — размочи-ко, Фанюшка, свежий веник да попотчуй, должно понравитца.

Хрена с два. Даже не понюхал. Ещё больше втянул шею куда-то в перья, скукожился, да и всё.

— Привереда, так твою!.. — нервничал Феофан.

Вечером в гости пришёл Витька Шамбаров, старый

кореш. Без особых разговоров перешёл к делу: достал из нагрудного кармана новенькой фуфайки «малька», поставил на стол, разделся, придвинул к столу табурет­ку, сел.

Павловский строгал обрубком косы лучину, настав­лял самовар. Был он мрачен и неразговорчив.

— Ну дак, присаживайся, что ли, хозяин, — сказал с равнодушностью в голосе, как о чём-то само собой ра­зумеющемся, Шамбаров, откручивая у «малька» головку.

Феофан зажёг пучок лучин, спустил его в самовар, положил сверху пару углей, поставил трубу. Потом мол­ча, привычным движением сграбастал с полки два сто­паря, хлопнул их на стол, присел.

Молча выпили. Шамбаров крякнул, захрустел све­жепросольным огурцом.

— Ты, говорят, Фаня, хозяйством обзавёлся, птицу домашнюю завёл, али что?

Павловский тяжело махнул рукой, уставился в одну точку. Ему, видно, не хотелось выруливать на эту тему.

После второй Виктор вытер рукавом губы и вдруг за­канючил:

— Фань, показал бы, а? Интересно, спасу нету. Это я ж тебе подсказал, что он на озере. Фань, а?..

Павловский не стал упираться. Лебедь волей-нево­лей вошёл в его жизнь, появились проблемы, которые вырастали на душе как нарывы. Вылечить их можно было только общением с людьми. Шамбаров как раз из тех, с кем можно…

Они присели перед курятником на корточки, и Вик­тор заприщелкивал языком.

— От ты, надо же, красавец!

Лебедь сидел в прежней позе, недвижный, нахохлен­ный. Перед ним, как всегда, — миска с наважкой и хлеб­ным мякишем.Шамбаров стал вдруг возмущаться:

— Что ж ты, Фаня, его в курятнике-то держишь? Ему же простор требуется, такой птице. Кто же жрать в такой тесноте будет? Ты бы стал?

— Крыло у него заживает. Снова поломать может, если выпустить.

— Связать крылья-то, да и всё, вот и не поломает.

Это была идея. Феофан даже улыбнулся.

— Слушай, — сказал он Шамбарову, — ты когда это (он звонко щёлкнул себя по кадыку)… у тебя мысли свет-лыи-и. Тебе надо каждый день по маленькой, как мини­мум Эйнштейном сделаесся, али там Кулибиным.

Шамбаров, довольный, гыкнул, что-то пробурчал. Они прикинули, чем бы лучше связать лебедю крылья. Верёвкой нельзя — резать будет. Решили: куском сетки. Феофан сбегал на подволоку. Поковырялся там, выбрал дырявую пинагорью сетку из обычного прядена, приме­рил, какой нужен кусок, отрезал.

Из этого куска они сделали своего рода рубашку, ко­торая плотно прижала крылья к туловищу. Сверху Фео­фан сшил «рубашку» капроновой ниткой. Получилось, кажется, неплохо.

Лебедя после этого поднял на руки и перенёс на серёдку повети. Поставил рядом с кучей клеверного сена. Тот сначала, как обычно, присел, затем вдруг припод­нялся, сделал несколько тяжёлых, переваливающихся шагов и присел снова, но голову на этот раз не втянул, так и остался сидеть с вытянутой шеей. Феофана это обрадовало: всё же лебедь немного ожил. Миску с едой сразу же вынули из курятника и приставили поближе к нему. Шамбаров, заметив перемену в настроении при­ятеля, хлопнул в ладоши, засуетился:

—  Фаня, продолжим, а? За первые шаги… Топ, топ, топает малыш…

Когда сели опять за стол и опорожнили «малька», Феофан склонил голову и произнёс то, что наболело, что надо было когда-то кому-то высказать.

— Ты понимаешь, какое дело, — это ведь я его… Ну, поранил-то. Стрелил по стае, одного, видно, зацепил. Стая улетела к теплу, а он не смог.

Шамбаров занимался привычным делом: придви­нул поближе стопку, нарезал огурец, наколол кусок на вилку.

— А мот и не ты, откуль знать? Ты ж не видел: по­пал — не попал.

— Да я, кто ещё… — тихо сказал Феофан. — Из-за меня он…

Шамбаров понял: успокаивать бесполезно, и сказал первое, что пришло в голову:

— Вообще-то, Фаня, за это по головке не погладят, штраф, как минимум… Если ты, конечно, всем звонить про это будешь.

Феофан тяжело взглотнул, будто справился с чем- то, крепко и громоздко сидевшим в горле.

— А и отвечу, Витя, что сделаешь… Сам виноват: никто дробовку мне к плечу не прикладывал… Сам всё…

Он горько поморщился:

— Вылечить бы его только да на крыло поставить. С души бы камень. Пусть летит на все четыре… со свои­ми…

Было ясно: Феофану тошно. Надо было его расшеве­лить, что ли… Виктор схватил стопку, чокнул её о прия­телеву, тряхнул головой, раскинул, какую мог, широкую улыбку.

— Да ла-а, че ты, Фанька! Вот хандреж надумал! Делов-то: в дичь пальнул! Не охотник, что ли?!

Но Феофан расшевеливался слабо.

Разговор, как Виктор ни старался, толком не полу­чался. Ну что делать? Шамбаров засобирался домой.

Перед уходом решил заскочить на поветь по делу. Там, за нею, дальше по проходу был туалет.

Феофан услышал за стеной крики, шум и выскочил из кухни.

— Уйди, зараза! — кричал Шамбаров. — Отстань ты, ну!

Он стоял на проходе, прижавшись спиной к стене. Перед ним в боевой стойке вытянулся лебедь. Тело его было напряжено, голова задрана на прямой шее вперёд и вверх. Шамбаров держал в руках сапог и отмахивался голенищем.

— Счас, подожди! — крикнул Феофан. Он открыл дверь на кухню, нащупал рукой выключатель и потушил на повети свет.

— Теперь смывайся!

Шамбарова не надо было упрашивать. Вылетел на кухню как оглашённый, захлопнул за собой дверь.

— Во даёт, зверюга! Во даёт! Два раза клюнул. Чуть глаза не выстегнул! — Он был бледен, глаза сверкали.

Феофан прижал к животу руки, перегнулся через них и хохотал что есть моченьки.

— А как… как получилось-то? — спрашивал он сквозь смех.

— Как да как! — разъяснял Шамбаров. — Когда вперёд шёл, вижу — разлёгся у прохода. Отойди, говорю, так перетак, мешаешь, мол, и ногой его маленько отодви­нул. А он ка-ак набросился, змей! — Виктор растопырил пальцы, сделав из них хищные когти, чтобы нагляднее продемонстрировать, какой опасности он подвергал­ся. — Два раза клюнул, падла!

— А куда, ку-куда он тебя? — Павловский формен­ным образом зашёлся в хохоте. Вот-вот упадёт на пол и закатается.

— В живот, подпрыгнул, и в живот, представляешь? А ещё куда, не скажу — неудобно.

Феофан в безудержном хохоте, весь содрогаясь, еле доплёлся до стула, плюхнулся.

— А, а сапог-от, Витя, когда успел сдёрнуть?

— Когда приспичит, Фань, не только сапог сдёрнешь, а и чего другое…

Кое-как просмеявшись, Павловский стал провожать приятеля.

Не удержался от подначки:

— Ты, Витя, в туалет-то сходил бы всё же.

Шамбаров вздрогнул и сказал со всей серьёзностью:

— Не-е, я лучше в другом месте.

Феофан сидел на крыльце и вдыхал в себя осень.

В такие минуты ему хотелось, чтобы кто-то посидел с ним рядом, поглядел на всё это… Красиво же…

Позвал как-то Зинку, та послала его, как обычно, сказала, что только и дела ей как до его закидонов.

А что же жилец-то?! Он тут рассиживает, посматри­вает да покуривает, а тот, бедняга, там в темноте, на по­вети. Ох ты ж, боже мой!

Несправедливость!

Так, а не удерёт он, если выпустить на волю?

Удрать не удерёт, но попытку сделает, это уж точно! С характером,

стервец!.. Но надо пробовать, не век же сидеть взаперти. Скоро зима, пусть тоже поглядит на осень.

И Феофан пошёл на поветь. Там, уже наученный горьким опытом, он набросил на голову лебедя лёгкую тряпку, отчего тот сразу же затих, поднял на руки и бережно перенёс  на огород.

— Эй, Фаня, ты чего, новую скотинку завёл?

За забором стоит и смотрит на лебедя из- под козырька-ладони колхозный радиомеханик Автоном Кириллович Петров, шестидесятипятилетний мужик, донельзя словоохотливый и шебутной. С ним в беседу вступать нельзя — заговорит до полусмерти.

— Пасёшь? — начинает словесный разгон Петров и улыбается. На давненько бритом лице выстраиваются косыми резкими лучами глубокие морщины.

— Угу, — не поддаётся Павловский и смотрит на облака.

— Мда, — Петров, видно, размышляет: с какого же боку подступиться? — А где же ты, Фаня, её приобрёл-то?

— Да так вот случилось… — больше Феофан ровным счётом ничего не разъясняет, и Автоному это крепко действует на нервы.

Он переминается с ноги на ногу, ищет про себя вари­анты прояснения ситуации и находит один.

— На меня ведь, Фаня, на самого рысь скакнул в тридцать шестом годе. От беда…

Тут Павловский начинает хлопать себя по карманам, вроде бы ищет курево, как видно, не находит, привстаёт и кричит, перебивает сто раз слышанный рассказ-бай­ку про то, как Петров голыми руками победил хищную зверюгу.

— Закурить не найдётся, Кирилыч?

Тот понимает, что благодарной аудитории здесь ему не найти, и уходит.

Прошли две бабы-доярки, поздоровались, долго стояли у забора, глядели, обсудили здесь же все свои проблемы.

Потом подвалила ребятня, повисла гроздьями на из­городи, навела треску, засыпала расспросами.

— Что за птица? Как зовут? Почему крылья связаны? Будет ли летать?

Лебедь на детвору вальяжно пошикивал.

Вечером пришёл Шамбаров.

Привычно разделся, как обычно, хлопнул на стол «что полагается», при этом возбуждённо крякнул. Спо­лоснул руки и, вытирая их, вгляделся в Феофана.

Старый друг сидел в странной позе, никак не прили­чествующей моменту.

Он читал книгу.

— Фанька, ты что эт? — спросил Виктор, крепко изумившийся тому, что тот никак не отреагировал на всегда их обоих волновавшую ситуацию.

— Мте-мте, — промямлил Феофан и ничего не от­ветил. Он был занят.

Шамбаров сам достал из шкафчика что попалось под руку — картошку в мундире, масло, селёдку пряного по­сола, отрезал хлеба, снял с полки два стопаря, всё дело­вито расставил на столе.

— Пододвигайся, — отдал он привычное распоря­жение.

Павловский махнул рукой и не двинулся с места. На­крытый стол почему-то его не притягивал.

Виктор решил: разохотится, куда денется. Налил в обе стопки, поднял свою, смачно звякнул о другую, предназначавшуюся для друга, и после того, как выпил, закатил глаза, страстно втянул носом воздух,

приставив к нему краюшку хлеба, аппетитно закусил селёдочкой, запостанывал как бы от удовольствия.

Феофан, будто его ничего не касалось, сидел и мол­чал, читая свою книгу.

Шамбаров смотрел на него так, как глядят на не­мощных, хромых, уродцев и других обиженных жизнью людей — безнадёжно и печально.

— Ты, Фаня, случаем того, не шизанулся? — он вертанул у виска большим пальцем. — Не поплохело тебе?

— Витя, ты извини, я тут занялся… Давай в дру­гой раз.

Ну наконец-то заговорил, залепетал… Теперь пойдёт… Шамбаров с готовностью поднял бутылку, плеснул себе, поднял, глянул на друга радостно:

— Ну, давай, Фанька, давай, поднимай своё… А то ты будто не в себе, жутко смотреть.

— Не, я правда не буду, Витя, прости уж… Дело тут… Ты давай один, а? — в глазах Феофана мольба.

Так, наверное, смотрят мухи, когда на них нападает паук. Шамбарову стало не по себе.

— Что я, алкаш распоследний, по-твоему, один буду глотать, да? — обиделся он.

Он помолчал, недоумевая, что же делать дальше. Раньше такого не бывало…

— Что, правда не будешь? — спросил неуверенно.

— Не буду, — уверенно ответил Павловский и мах­нул рукой.

— Во даёт! — вздохнул Шамбаров, встал и начал одеваться. Вечер не получился. — Эхма!

— Чего хоть читаешь-то? — спросил перед уходом.

Феофан закрыл книгу. На обложке было написано:

«Жизнь утиных».

— Тебе-то эт зачем? — искренне удивился Виктор.

Павловский оживился, глаза заблестели.

— Так у меня-то кто? Лебедь! А он и есть из утиных. Семейство такое… Насчитывает около 180 видов. И ле­беди там, и гуси, и селезни, много всяких… Интересно, спасу нет!

— Да знаю я этих селезней, стрелял навалом, — Виктор шваркнул по воздуху кепкой, — подумаешь…

— Да нет, ты послушай, одних лебедей десять ви­дов: шипун, беляк, кликун, черношеий, малый… Мне же надо знать, как своего-то обихаживать.

— Не-е, ты точно тронулся, к бабке не ходи! Ну лад­но, сиди тут со своими селезнями, покеда.

Шамбаров хлопнул дверью, ушёл, обиделся.

Феофан остался читать.

Снова тихонько айкнула на веранде входная дверь, запоскрипывали по половицам чьи-то негромкие шаги. В сенях шаги стихли. Кто-то пришёл, но заходить в избу медлил. Феофану такое поведение людей никогда не нравилось. Он любил, когда всё открыто и честно: при­шли, значит, заходи, не скребись под дверью.

— Заходите, дверь открыта, — поторопил он неиз­вестного гостя.

Дверь тут же распахнулась. На пороге стояла Зинаи­да, его супруга, ушедшая от него этой весной.

— Не понукай, не запряг покудова, — сказала она одну из своих излюбленных фраз и зашла. Остановилась, не зная, видно, что делать, что говорить дальше.

У Феофана отлегло от сердца: пришла наконец-то! Зинаиду давно он ждал. Пришла! Значит, теперь всё пойдёт по-старому.

«Слава те осподи», — сказал Феофан про себя.

— Проходи, Зина, проходи да раздевайся. В ногах правды нет, — проговорил он миролюбиво, но в то же время сдержанно, чтобы не демонстрировать до поры до времени свою радость. Это уже будет суета, а Зинаида суе­ты не любит.

— Чё, всё пьянствуешь, галюзина? — сказала жена вторую из любимых фраз и села на деревянный диван: не на табуретку же садиться хозяйке, обладающей всеми законными полномочиями.

— Не, Зина, что ты, это дело я бросил — некогда…

— Ой-ой, некогда ему, — хмыкнула супруга, — дуру из меня он делает, видали? А что это, водица святая у тебя на столе-то?

Феофан внутренне поёжился: вот припёрся Витька некстати.

Действительно, водка на столе… Как тут от­вертишься.

— Ей-богу, в рот не взял, — сказал он чистосердеч­но, и Зинаида как будто поверила. Разве соврёшь ей, коли насквозь видит?.. Бесполезно, проверено тыщи раз.

— Ладно, посмотрим-поглядим, чего из тебя дальше попрёт. Время у нас имеется, посмотрим… — Она встала, поправила куртку, пошла уверенной и валкой походкой по избе. Когда проходила мимо, Феофан почувствовал запах духов. Зинаида душилась редко, только в самых торжественных случаях. Значит, готовилась перед тем, как идти к нему. Хорош-шо-о!

— Ну-ко, порасскажи, дорогой супружничек, как ты без меня жил да поживал, с какими зазнобами кувыр­кался? — пропела Зинаида с той интонацией, с какой обычно начинала крупную ссору.

Феофан не счёл нужным на это отвечать, промолчал. Иначе пришлось бы доказывать, что не верблюд.

Жена тем временем внимательно проинспектиро­вала комнату, не нашла, вероятно, следов присутствия соперниц, присела к столу, оглядела Феофана прямым и твёрдым взглядом.

С её мужем, этим чудаком и довольно безвольным, на её взгляд, человеком, что-то происходило. Вот сейчас, к примеру: сидит трезвый, держит в руках какую-то кни­гу, взгляд не отводит. Зинаиду это даже обеспокоило.

— Овец-то всех небось заморил? — спросила она так, будто разговаривала с последним разгильдяем. Хотя знала, конечно, — с овцами всё в порядке.

— Целы твои овцы, чего там, даже приплод имеет­ся, — заулыбался Феофан.

— Так-та-ак… — Зинаида побарабанила пальцами по столу, не зная, наверно, к чему бы ещё прицепиться, не зря же она столько

времени у матери прожила. При­цепиться было не к чему, это точно. Что такое с мужи­ком? Неужели из-за лебедя всё? Ведь даже пить бросил…

— Ну ладно, — сказала она небрежно, — посмот­рим, что ты за фрукт такой стал. Книжки вон читаешь, ворону какую-то завёл… В деревне про неё звону…

Феофан поднял голову, глаза его посветлели.

— Не ворону, Зина, а лебедя!

— А что, большая разница?

— Да есть маленько…

— Ну и где подобрал ты его, дохляка этого?

— Ранил я его, Зина, теперь вот вылечить хочу.

— Хым, — сказала жена с едкостью, — сначала ка­лечит, потом лечит. Только ты так и можешь, все у тебя через одно место.

Феофан сморщился и отвернулся, вздохнул:

— Да вот, дёрнуло меня, по глупости как-то вы­шло… Зинаида обрадовалась: разговор пошёл так, как ей хотелось.

— А у тебя всё так и выходит, по глупости. Вспом­нить, что ли?

Феофан не ответил, только рукой махнул — и всё.

— Ладно, — сказала жена, — леший с тобой! Всё рав­но тебя не изменишь теперь. — В голосе её звучали при­миренческие нотки. — Иди показывай, что ли, своего калеку.

Феофану Павловскому эта зима принесла не хо­лод — его он как-то и не замечал совсем, — а необычную, насыщенную жизнь, наполненную неведомыми раньше ощущениями. В ней было многое, в этой жизни: радость познания нового, не испытанные прежде заботы, в ней было больше светлых дней.

А главное, с ним в эту зиму жили два существа, ко­торых он любил: жена его Зинаида и лебедь. Появился интерес, даже азарт к жизни.

В кузницу к нему в последнее время всё чаще ста­ли захаживать мужики. Кто с поводом, кто без, а больше так, почесать язык. Феофан рассказывал мужикам мно­го интересного. Садились в круг, закуривали, и Павловс­кий задавал вопрос:

— А вот, хоть к примеру, мужики, где, вы думаете, лебеди зимуют?

— Твой-то знаем где, — усмехались мужики.

Феофану это нравилось, но он забирал глубже, что­бы мужиков же и просветить.

— Да не, ну куда они на юг-то летят? Все же видали: летят, летят, а куда, и не знаем.

Мужики посмеивались, предполагали:

— В Крым, наверно, — туда все летят. Вон у меня жёнка, замучила, хочу, говорит, в Крым, зараза…

Феофан веселье поддерживал, но разъяснял всё тол­ком, как полагается человеку сведущему:

— Лебеди, ребята, зимуют в Северной Африке, на­пример в Алжире, Тунисе, Марокко. Собирается их там мильоны. Там корма много и тепло.

— Вот где с дробовкой-то посидеть, — мечтал Вась­ка Небоженков, азартный, почище вязкого гончака, охотник. — На заряд штук пять положишь, не меньше, если они в такой куче там сидят. Мильон целый.

— Так тебя и пустили в Африку, — сомневались му­жики. — Там, считай, одни миллионеры и охотятся. Ты что, миллионер?

— Не, не скопил ещё деньжат, но…

— Вот и сиди со своей пукалкой, африканец, — зу­боскалили над Небоженковым.

Васька и сидел. Курили дальше.

— Ты своего-то как назвал? — спрашивали у Фео­фана в который уж раз.

И Павловский охотно отвечал:

— Да Сваней, — и радостно посмеивался.

Кое-кто недоумевал: что за имя такое? Ну Ваня — понятно. Но Сваня? На этот вопрос отвечать было осо­бенно приятно, и Феофан оживлялся.

— На европейских языках, ребята, почти, можно сказать, на всех, я проверял, лебедь называется «сван». Почему? Хрен его знает почему! Но сван — и всё! Хоть тресни. Ну что, назвать Сван? — Феофан тут разводил руками и делал пренебрежительно-недоумевающее лицо. — Так это всем уж приелось в Европе. А Сваня — всё же больше по-нашему, по-русски. Правильно, мужики?

Мужики соглашались и изумлялись полиглотству и европейской широте познаний Феофана Павловского, родного их односельчанина.

По вечерам с женой было то же самое. Зинаида при­выкла к Сване, привязалась к нему, как к собаке, и её ин­тересовало всё.

— Фань, — просила она растолковать, — почему эт у лебедей ноги сзади? Так же ходить тяжело. Вон как пе­реваливается… Что, нельзя посерёдке было отрастить?

— Понимаешь, — терпеливо разъяснял Феофан, — это чтобы в полёте ноги не мешали, не тормозили полёт. Вишь, как они далеко летают. Сколько сил-то нужно! А ходьба это же не главное. Плавать тоже легче, когда ноги сзади.

Что-то в этих объяснениях Зинаиду устраивало, что- то нет

— Слышь, Фань, — интересовалась она, — а правда, что у лебедей так: если подругу в полёте убьют, то и друг её тоже на зем­лю сиганёт, разобьётся, значит?

Феофан ничего тут не придумывал, аргументировал данными науки.

— Последние изыскания учёных, — констатировал он, — свидетельствуют, что это не так.

Зинаида не верила.

— Много они понимают, твои учёные! Сидят там, зады

протирают, кабинетчики… Наш бы Сван точно си­ганул.

Феофан не спорил.

Он к лебедю относился так же, как и жена. С уваже­нием.

Стоял февраль, весёлый хлестатый месяц.

— А летать-то он не разучится у нас? — начала вдруг волноваться Зинаида как-то вечером. — Весна уже вот- вот, а он вдруг не заможет?

— Чего эт, не заможет? — не соглашался Феофан. — Что он у нас, рахитный какой? Заможет, по всем статьям. Завтра проверим.

На другой день прямо с утра он выгнал Сваню с по­вети и пошёл с ним на море. Здесь больше года назад сломалась об лёд его мечта взлететь.

С востока поддувал знобкий неровный ветерок.

Зинаида на лёд не пошла, остановилась у бани, стала смотреть.

— Ну, давай, Сваня, не подведи хоть ты.

Феофан обхватил лебедя, поднял на вытянутые руки

и побежал против ветра, будто запуская змея.

Пробежал метров десять и подбросил Сваню в воз­дух. Тот расправил крылья, часто ими замахал и стал па­дать. У самого льда всё же выправился, какое-то время летел над самым льдом, начал потихоньку набирать вы­соту и вдруг как-то резко взмыл вверх. Сделал малень­кий круг, потом побольше.

— А-а-а! — завизжала Зинаида от великой радости.

— Уря-а-а! — закричал Феофан, сорвал с головы шапку, замахал ею над головой.

Сваня летал недолго. Наверно, ему было холодно там, в вышине.

Он вскоре длинно спланировал и сел на лёд метрах в ста пятидесяти.

— Сваньк-сваньк! — начали приманивать его Зина­ида и Феофан.

Но он пошёл к ним не сразу. Некоторое время сидел неподвижно. Видимо, отходил от восторга полёта, кото­рого так давно не испытывал.

— Сванюшка-а!

Лебедь потихоньку заковылял к хозяевам. Шёл он враскачку, но степенно и твёрдо, как ходят победители. Голову нёс гордо на вытянутой вертикально шее. Таким гордым он ещё не бывал.

— А я те што, Зинка, а?! А ты всё: крыло-о сломает­ся, да не смо-ожет он! Эт Сванька-то и не сможет?!

Рот у Феофана маленько кривился. Он наелся своей радости вдосталь, через край, радость его распирала.

Феофан в этот момент похож был на человека, кото­рый крепко верил во что-то светлое, сильно нужное всем. Верил, когда остальные уже разуверились, наломался, намучился в этой вере, наспорился с другими и с самим собой, а потом всё же победил, хлопнул об землю шапку и заявил всему миру: «Ну что, так, мол, и перетак, гово­рил же я…»

И никто не возразил ему: человек выстрадал свою правду.

Зиму прогоняют три ветра: южный, западный да ше- лонник. Тёплые, порывисто-сильные, уверенные в сво­ей побеждающей мощи, они осеняют покрытую снегом землю благодатью южных краёв, размывают мертвенную стылость зимы, ломают и растапливают морской лёд, прогоняют его от берега. И море, освобождённое, рас­пахнутое, шуршит и рокочет острыми молодыми валка­ми, будоражит людей густотой и яркостью обретённых вновь красок.

И повсюду — в полыньях, в любом синем лоскуте воды, свободном от льда, — плавают серые меланхолич­ные гаги и их бравые красавцы мужья гагуны, бело-чёрные, громадные, с туго набитыми зобами, и драчливые.

И вот уже прилетели с юга первые птицы. Запели на амбарах, на рыбацких вешалах пересмешники-скворцы, по не оттаявшему ещё до конца песку морского бере­га забегали красноногие и долговязые кулики-сороки, изысканно-нарядные, словно столичные франты.В оттепель по высокому небу проплыли самые пер­вые гусиные караваны. С Юга на Север прилетела Весна.

В морской воде рядом с берегом плавал лебедь.

— Сванька, Сванька! — кричала ему ребятня и ки­дала хлебные крошки.

Лебедь играл с ребятишками, хлопал окрепшими крыльями, шумно плескался и ловил крошки на лету. Феофан сидел на бревне поодаль, покуривал папироску и глядел на ребятишек и на море.

С приходом весны у него появилась большая забота. Надо было решать: как быть дальше с воспитанником?

Зинаида говорит: нельзя ему на волю, ручной он, где-нибудь подлетит к человеку, а люди разные. Что правда, то правда.

С другой стороны, дикая птица — не курица же, не пристало ей в навозе червяков ковырять. Ей нужен про­стор и воля, перелёты на юг и на север, нужна подруга, чтобы где-то на самых дальних потаённых озёрах по­строить своё гнездо и продолжить лебединый род… Так назначено самой природой, и не Феофану с Зинаидой переиначивать.

На другой день с самого утра Феофан пошёл на Дол­гое ставить капканы на ондатру. Первый раз в этом сезо­не. Сваню взял с собой.

— Ты только покорми его там, — всё утро напоми­нала Зинаида.

— Сам наестся, — усмехнулся Феофан, — што он, маленький?

Но корма прихватил.

Сваню они укладывали вместе. Кое-как поместили в корзину-«нагрузку», глубокую и новую. Сваня огры­зался, не хотел туда лезть, отрывисто гагакал и отводил шею, будто прицеливался долбануть хозяев в их физио­номии, растопыривал крылья

— Вот ты у меня поупираиссе! — шумел на него Фео­фан. — Враз мешок на голову…

Но всё обошлось, и Сваня сидел в «нагрузке», ук­рытый марлей, торчала наружу только голова — точь-в- точь гусак, которого повезли на базар.

Зинаида ни с того ни с сего обрядилась вдруг прово­жать, дошла до калитки, там погладила Сваню по голове. Стала вдруг печальной.

— Ты чего эт? — удивился Феофан.

Жена махнула рукой, провела пальцами по глазам, будто убрала чего-то, что мешало.

— В лес ведь несёшь, а там неизвестно… Жалко его…

Феофан чуть было не взъерепенился: как на помин­ках, куда же нести-то? Около дома лебеди не летают и не гнездятся.

Не стал всё же заводиться, вздохнул да пошёл.

На озере Середнем стоял ещё лёд. Ходить по нему было, конечно, уже нельзя, потому что был он тёмен, ноздреват, пробит промоинами, а от берега метра на два- три и вовсе оттаял. Но лежал по всему озеру, кроме разве что одного места — устья реки, впадающей на другом, противоположном от деревни, конце. Там разбухшая от половодных стоков Верхотинка раскромсала озёрный лёд, выдолбила в нём просторную полынью. Там и вы­пустил Сваню.

Освободившись от корзины и марлевых пут, Сваня вытянул шею, резко и возбуждённо крикнул «Ганн!», за­махал крыльями и побежал к полынье, с лёту бухнулся вводу.

Быстро поплыл вдоль ледяной кромки. Затем в вос­торге задрал кверху клюв, приподнялся над водой, шум­но заколотил крыльями себя по бокам.

— Клин-клин-клин-н-н! — разнёсся над озером Середним ликующий его крик. Феофан сидел на кочке, приминал пожухлую про­шлогоднюю траву, курил и то ли глубоко вдыхал табач­ный дым, то ли вздыхал.

— Вот даёт, крикун, мать его! — приговаривал он, щурясь.

Что-то волновало его. И было в этом волнении что- то нехорошее, тяжёлое.

На душе, кроме восприятия новой, радостной для него весны, законного удовлетворения, что смог он всё же поднять  Сваню на крыло, поправить свою ошибку, лежала и ворочалась смутная тревога.

Скоро он понял, что тревогу эту приносит память о недавнем его поступке, худом, постыдном до конца его дней.

Надо же! Он сидел как раз на том самом месте, от­куда стрелял. Стрелял по нему, по Сване. Прошлой осе­нью. Вон оно что…

Феофан рывком поднялся, отошёл быстрым шагом от проклятого места.

Покрутился, попримеривался перед тем, как сесть снова. Как собака, когда ложится на снег.

Капканы он так и не поставил. Долго просидел перед полыньёй, где булькался в воде Сваня. Идти никуда не хотелось…

Перед уходом высыпал на край полыньи еду, кото­рую принёс: хлебные крошки, варёную рыбу, мелкие ра­кушки, собранные на морском берегу.

В полынью к Сване подсаживались утки, и он не-

щадно гонял их, покрикивал, давал понять, что здесь он хозяин.

Домой Феофан ушёл один.

В лесу пели дрозды.

Небо тут и там прошили строчки гусиных стай, попадающих на Север.

Вот-вот прилетят и лебеди. И заберут с собой Сваню.

На другой день была суббота, было открытие охоты.

Феофан подготовился с вечера: набил патроны — за­рядил их «четвёркой» — самой универсальной дробью, снял с гвоздя ружьё, дунул в стволы, затем щёлкнул кур­ками и нацелился в стену.

Всё это он проделал почти машинально, потому что так было уже много-много раз, каждый год, перед каж­дой охотой осенью и весной.

А утром, уходя в лес, ружьё не взял.

Зинаида кухарничала у печки, гремела противнями, возмущалась: делов дома — спасу нету, а он воздухом идёт ды­шать! Дробовки и той не берёт. Че без дробовки-то? Капканы же надо проверить, мешать только будет.

Жена удивлялась:

— А ты разве выставил их? Рюкзак-от полон имя. С имя ведь и вернулся вчерась-от.

Феофан вяло врал, вынужден был:

— Выставил, да не всё, всё не успел.

— Пирогов хоть возьми, охотничек.

Пироги он взял, а капканы вытряхнул, спрятал на повети в сено, чтоб Зинаида не уличила.

Он пошёл к Сване.

С утра немного подморозило, и земля была твёрдой. Каблуки ударялись о неё, как о деревяшку, не оставляли на ней вмятин.

Лишь на жёлтой прошлогодней траве, забрызганной поверху заледеневшими крохотными каплями инея, ос­тавались от сапог тёмные борозды.

В лесу бухнуло несколько дуплетов. Самые азартные ранние местные мужики уже испытали охотничью удачу.

Вдоль озера незадолго до Феофана прошли двое. Один в сапогах примерно такого же, как у него, размера. Другой — в необычайно больших. Феофан поставил ногу в его след. Сапог «утонул» в нём, просто потерялся: номера на три переплёвывает, не меньше.

«Кто из наших такие сапожищи напялил? — думал Феофан. — В деревне и мужиков столь крупных нет».

Он знал, что деревенские не тронут Сваню. Лебедя знали все. И всё же сегодня день особенный, мало ли кто сорвётся, обознается, всяко бывает… Лучше побыть у него, хотя бы с утра.

Он увидел лебедя издалека. Толком, конечно, не раз­глядел, высмотрел только белое пятно на тёмно-синей воде полыньи. Но это он, кто ещё… Не улетел, значит, не прибился к какой-нибудь стае, здесь Сванька, слава богу, здесь. Можно ещё побыть с ним, посидеть рядом да покормить.

Был он уже на подходе, когда хлопнул выстрел.

Феофан и не понял сразу, где, потому что зашёл как раз в вымоину: спереди крохотный обрывчик, спра­ва кусты. Показалось: где-то на угоре в лесу, но совсем близко. Вскочил на обрывчик, сразу и глянул направо, на угор, да что увидишь — лес там, и всё. По рябчикам, что ли, кто-то саданул?

Потом уже посмотрел вперёд.

У полыньи, на бережной кромке стоял какой-то дол­говязый и толстый мужик, держал ружьё и целился ку­да-то в полынью. Перед ним колотилась в воде большая белая птица.

— Ты чё это? — спросил мужика Феофан, но тот не услышал его и не оглянулся: стоял он далеко, метрах в семидесяти, а Феофан и не говорил ничего, только вы­дохнул свои слова. Не мог в первую секунду ничего ска­зать. Потом очнулся.

— Сто-о-ой! — заорал он с визгом, с надрывом, вы­ложился в этом гортанном крике весь, даже задохнул­ся — не хватило воздуха. Крик потонул в хлопке другого выстрела. Дробь сте­ганула по воде, по телу птицы, она перестала биться, за­стыла, распластав большие крылья.

Феофан забыл себя.

— Свала-ачь, — прохрипел он, дёрнулся к старой огороде, рванул кол, тот сразу не поддался, Феофан его обломил…

Мужик повернулся теперь к нему, с испугом и недо­умением глядел, как приближался, бежал с колом напе­ревес, с искажённым лицом, кто-то страшно злой. Но приготовиться успел.

Удар кола пришёлся по ружью, которое верзила вы­ставил над головой на руках. Второй замах был корот­ким: Феофану хотелось скорее искромсать, уничтожить того, кто на его глазах убил Сваню. Он ткнул мужика колом в грудь, отчего тот страшно и дико вскрикнул, от­прянул назад, в воду.

Больше ударить не удалось. На Феофана навалился кто-то сзади, обхватил руки, повис тяжёлым кулём. Фео­фан рванулся, пнул того, заднего, каблуком, напавший охнул, матернулся, ослабил руки…

Но верзила шагнул к нему, выбросил вперёд при­клад, ткнул им в лицо… Перед глазами у Павловского поплыли красные круги…

Феофан очнулся от нестерпимой боли в голове. В неё будто насыпали угольев, и они жгли, жгли. Особенно пылал лоб. Лицо покрыла какая-то жёсткая пелена.

Он, со стоном и кряхтя, поднялся с земли, проковы­лял к воде, забрёл в неё и смыл с лица запёкшуюся кровь. Потрогал лоб. Даже на ощупь было понятно, что тот был рассажен от волос до носа и крепко саднил. Те двое не­знакомых мужиков куда-то исчезли. Убитого ими Свани тоже не было. В полынье плавали лишь белые перья и качались, как крохотные детские кораблики.

Феофан застонал…

Он добрёл до дому еле-еле. Шёл и шатался, в голове стоял горячий неотвязный шум. Ничего и никого не ви­дел и не слышал. Только у самой околицы остановил его крик, летевший с неба:

— Килл-клин-клин-н…

Развернувшись на звук и глянув в небо, он увидел низко летящий белый клин, подсвеченный розоватым светом высоко стоящего солнца, сел на землю и запла­кал, уткнув в колени голову.

Зинаиде он сказал, что ударился о камень, посколь­знулся и ударился. Больше не сказал ничего.

Жена вызвала фельдшерицу Минькову, и та обра­ботала рану, наложила швы. Феофан лежал теперь на кровати лицом вверх, перебинтованный, а Зинаида, пе­режившая какой-никакой испуг, крепко его пилила. Фе­офан лежал и молчал.

А потом, уже вечером, пришла сельсоветская пред­седательша Валентина Кашутина, крепко почему-то сердитая, посмотрела на Павловского, видно, немного смягчилась, но пообещала твёрдо:

— Придётся с тобой крепко разбираться, Феофан Александрович.

— Что такое? — заволновалась Зинаида.

— Человека он чуть не убил, вот что. Даже двух.

Зинаида прямо задохнулась.

— Как двух? Когда?

— Сегодня утром, двоих охотников из Северодвин­ска, гостили у нас…

Феофан лежал и молчал, отвернувшись к стене, а Зи­наида всё допытывалась:

— А за что он их, Валя?

— Они его задержали при факте браконьерства, а он на них и напал с ружьём. Стукнул одного стволом в грудь, синяк страшный…

— Ничего не понимаю, — Зинаида опустилась на табуретку, — какого такого браконьерства? Ондатра эта, дак у него же разрешение…

— Какая ондатра, Зина, он лебедя застрелил на перелёте. Лебедя! У меня в сельсовете и лежит, принесли как доказательство.

— Ты что, с ума сошёл? — спросила Зинаида мужа.

Феофан не ответил, только скрипнул зубами.

— Ой, — сообразила Зинаида, — а как он мог убить? Он ведь без ружья в лес-то ходил.

— Как это без ружья? На охоту и без ружья?

— Не брал сегодня, ей-богу! — Зинаида хлопнула ладонями себя по коленям. — Вот и люди подтвердят, кто видел. Ты разберись-ко, Валя.

Но Кашутину сомнение не тронуло. Она встала и перед уходом сказала:

— Товарищи жалко что уехали, но сказали, что, в случае чего, все письменно подтвердят, хотя пока не будут в суд… Люди благородные, власть, так сказать… Кому я больше верить должна? Им или Фаньке вашему? Будем прорабатывать!

Через два дня Феофан поднялся и первым делом по­хоронил Сваню на берегу, напротив своего дома. Еле вы­просил в сельсовете.

На могиле лебедя Феофан поставил маленький бе­лый столбик, на котором аккуратно вырезал одно только слово — «Сваня».

Через неделю его вызвали в сельсовет на заседание исполкома и проработали. Ругали вяло, но единодушно. Встрял только Пётр Григорьевич, бухгалтер.

— Нет доказательств вины товарища Павловско­го, — сказал он, — ружья при нём не было, это зафикси­ровано. Может, зря ругаем?

Председательша Кашутина так взъелась, что бухгал­тер, наверно, не возрадовался.

— Я тебе, Пётр Григорьевич, не говорила разве, от кого поступил сигнал? Тебе отдельно надо объяснять, как дитю малому? Они же власть наша государственная! Власть!  Власти надо подчиняться и доверять ей, а не разводить тут демагогию. Никому не позволю её охаивать!

Бухгалтер больше не возражал. Феофан Павловский опять крепко запил, и Зинаида, жена его, снова от него ушла