Бабка Евдокия прямо в шлёпанцах побежала к остановившемуся у калитки «газику».

— Ой, робятки, — запричитала она вылезавшему из ма­шины молодому офицеру, — может, не надоть, а? Подись, дом сломает. Куды же мне тады, робятки!

Лейтенант поправил фуражку и солидно сказал:

— Почему сломает? Мы не в первый раз.

Пройти к дому он, однако, не решался. Полная и, видно, крепкая ещё баба загораживала вход во двор. Не зная, как быть в таких случаях, лейтенант спросил:

— А зачем тогда вызывали?

— Никто вас, робятки, и не звал, — ласково, но ре­шительно ответила бабка Евдокия, стараясь говорить ти­ше, чтобы не разбудить зятя. В ней затеплилась надеж­да: может, не услышит, окаянный. Сзади всё же хлёстко стук­нула дощатая дверь веранды, и сапоги зятя загрохотали по настилу.

— Здравствуйте, — сказал он, отстраняя Евдокию и протягивая руку лейтенанту, — Пётр Иванович, будем знакомы. Жду вас с утра, да в последний момент вздрем­нул малость. Сами понимаете, отпуск.

Лейтенант сообразил, что в лице Петра Ивановича приобрёл решающую опору. Обернувшись к машине, он негромко, командирским тоном бросил:

— Петров, Ибрагимов, приготовиться к разведке.

Из «газика» бойко выскочили двое солдат, держа в руках продолговатые ящики зелёного цвета. Разложив эти ящики на земле, они достали из них какие-то трубки и стали всовывать их одну в другую. Получилось два стержня с широкими цилиндрами на концах. На голову солдаты надели наушники. Бабка Евдокия смотрела на эти зловещие, с её точки зрения, приготовления, а в ду­ше шевелилась тревога: сломают! Ох, сломают домишко! Она подошла к зятю и вполголоса попросила:

— Ты уж посмотри за ними, Петенька. Как бы не натворили чего. Им-то не жалко. А куды мне тады?

Зять, подмигивая солдатам и офицеру, нарочито гром­ко возразил:

Ну, Евдокия Терентьевна, ну почему вы так не доверяете советским воинам?

— Мы готовы, — сказал офицер. — Ведите, Пётр Ива­нович, показывайте.

Когда солдаты и зять направились к дому, бабка Ев­докия тронулась было за ними, но лейтенант остановил её:

— Извините, вам нельзя, не положено.

— Как нельзя? — возмутилась Евдокия. — Мой дом, и нельзя?

Она хотела сказать ещё что-то резкое и решитель­ное, но, увидев, как у лейтенанта нахмурились брови, благоразумно замолчала. «Лучше не перечить, — подума­лось ей, — а то специально испортят чего-нибудь. Пона­ехали тут с трубками».

Она ещё потопталась в раздумье у калитки: куда же ей-то податься? Может, пойти пожалиться к соседке Нестеровне? Потом вспомнила, что та угреблась спозаранок в лес за клюквой. Евдокия пошла на речку. Было здесь у неё укромное место, на склоне крутого травянистого берега, между двух старых разлапистых лип. Место это показал ей Фёдор. Здесь они целовались с ним в тёплые летние ночи того далёкого предвоенного года. С тех пор в радость и в печаль приходит сюда Евдокия, чтобы по­говорить с Феденькой, посоветоваться, излить душу Сев под липами на дощечку и глядя на воду, она вернулась мыслями к дому.

Построил его Федя перед самой войной. Построил за малый срок. Он словно торопился, боялся, что не успеет. Времени у него было мало и без того. Работал Фёдор бригадиром в колхозе, днями пропадал на поле, домом занимался до глубокой ночи. Молодая жена его Евдокия вначале помогала, как могла, а потом, когда дитё ждали, Фёдор всю тяжёлую работу по строительству взял на се­бя — один управлюсь…

Евдокия сокрушалась:

— Отдохнул бы, высох весь. Куда торопишься-то?

Федя только улыбался:

— Вот нарожаем с тобой ребятишек с дюжину куда девать будем?

Крышу он крыл уже в начале июня 41-го года. Тогда и перебрались в новый дом. Внутренние работы Федя так и не закончил, ушёл на фронт. Осталась его задум­ка прорубить окошко из светлицы на речку, на зареч­ные дали… Он потому и приберёг напоследок эту работу:  хо­тел смастерить оконце красивее других, с фигурны­ми, резными наличниками.

Осенью родилась Люська, и для Евдокии настали са­мые тяжёлые дни: впереди зима — а у неё и в подполе пусто, и денег ни гроша. Все силушки на дом этот про­клятущий ушли. Если бы не добрые люди не выдю­жить бы ей с грудной на руках.

В первые месяцы от Фёдора приходили письма. В них он утешал жену, обещал: скоро одолеют немца и он вернётся. Ещё мечтал он, что новое окно в светлице прорубит. Потом началась оккупация, и письма перестали прихо­дить.

Село, в котором жила Евдокия, стояло вдали от боль­ших дорог, наверно, поэтому немцы бывали здесь редко. Делами заправляли полицаи и старосты. Иногда приходи­ли партизаны и вышибали полицаев из деревни. Однаж­ды партизаны остались заночевать, тут-то и налетели ка­ратели. Они били по домам из миномётов и пушек пря­мой наводкой. Евдокия помнит, как лежала на полу, за­крыв телом плачущую дочь, и причитала: «Пронеси, Гос­поди, пронеси, Господи…» Кругом гремели взрывы. От сильного удара в стену содрогнулся весь дом. «Вот и всё», — подумала Евдокия и крепко прижала к себе Люську. Однако ничего не случилось. Потом и миномёты стихли.

Мину первыми увидели немцы, обшаривающие после обстрела деревню в поисках не успевших уйти в лес пар­тизан. Евдокия услышала за стеной гогот, затем в дом ворвался здоровенный фриц и, что-то гортанно выкрики­вая, потащил её на улицу. Там её подтолкнули к стене и показали на торчащий из паза хвостовик мины. Один из фрицев многозначительно задрал подбородок, пощёлкал ко стене ногтем и предупредил: «Бах-бах».  Остальные хохотали, выходя за калитку и оживлённо обсуждая что-то. «Повезло тебе, дура»,— сказал на прощанье по­лицай.

Вбежав в комнату, Евдокия первым делом осторожно отодвинула от стены, в которую попала мина, кровать, стол, лавку. Потом подвела к ней двухлетнюю дочь и не­сколько раз повторила:

— Не трогай эту стеночку, Люся. Будет бабах!

В ту ночь она так и не заснула. Всё ей казалось, взорвётся эта чёртова железяка и убьёт их с Люсень­кой. А ещё ей было жаль нового дома, построенного ру­ками дорогого сердцу Феденьки, в котором они не успели нажиться-нарадоваться. Спозаранок, пока совсем не рассвело, Евдокия выскочила на улицу и, полузажмурившись от страха, каждую секунду ожидая взрыва, затыкала тряпьём торчащие из стены железки: вдруг ребятишки увидят и начнут выковыривать. Получилось неплохо. Пройдёшь рядом и не заметишь — болтаются тряпки, да и всё.

С тех пор для Евдокии началась вдвойне тяжёлая жизнь. Где бы она ни находилась: полоскала ли бельё на речке, работала ли в поле, косила ли сено, всё ей ду­малось, не случилось бы какой беды дома. И ещё ей ка­залось, что если кто-нибудь ударит по стене, то мина обязательно взорвётся. В этом она почему-то не сомне­валась. И однажды едва не лишилась рассудка, когда, зайдя в избу с полными вёдрами воды, увидела, как Люська разбегалась на слабых своих, босых ножонках и била ручками в стену, победно восклицая при этом «бы-бых!». Больше она дочку дома одну не оставляла.

Ещё был случай уже в самом конце войны. Евдокия стряпала на кухне, когда услышала резкие удары в «ту» стену. Не помня себя, она выбежала на улицу и увидела двух мальчишек, деловито кидающих снежки в фанерный щит, повешенный на гвоздь. Вспоминая сей­час этот случай, Евдокия улыбнулась: кто же тогда боль­ше испугался? Она или мальчишки, на которых неиз­вестно почему вдруг набросилась баба с искажённым от ужаса лицом.

Федя с войны не вернулся. О том, что он «геройски погиб в тяжёлых боях под Сталинградом», Евдокия узна­ла из письма, полученного из райвоенкомата. Так, вдвоём с маленькой Люськой, да ещё, пожалуй, с миной, с которой волей-неволей тоже пришлось уживаться в од­ном доме, и мыкала своё послевоенное горе Евдокия. К злополучной стене она не прикасалась все эти годы. Запрещала и Люське это делать, не объясняя, впрочем, почему: разболтает по деревне, а это всё рав­но добром не кончится — хоть мужики, хоть солдаты начнут ковырять, сами погибнут да и дом порушат. А так сидит эта проклятая мина в стене и сидит, есть не просит.

Люська росла проворной, сообразительной, но долго не могла взять в толк: отчего мать так бережёт стену? Потом успокоилась, отстала, наверно, решила: прихоть это материнская.

В деревне дочь жить не захотела, закончила семь классов — и в город. Поступила в торговый техникум. Евдокия загоревала, когда Люська уехала из деревни, чего уж хорошего, когда человек уходит из родных сво­их мест. Но училась дочь с охоткой, приезжала на каж­дые каникулы, письма писала. В общем, не забывала мать. Однажды она тронула сердце Евдокии тем, что на­писала: «Как вы там живёте, мои мама и минуша?» Ев­докия долго не могла понять, кто же такая «минуша», вроде и имён-то таких в деревне не водится, потом со­образила: да ведь мина же это! Вот Люська! Вот хитрунья! Значит, знала, а молчала. Не захотела, значит, матери волнение доставлять. И ещё больше зауважала она дочь.

С годами Евдокия привыкла к мине, хотя, конечно, как и прежде, боялась. А однажды поймала себя на мыс­ли, что все думы о ней сами по себе облекаются в не­кую теплоту и задушевность, потому что связывают они её с ушедшей в безвозвратность молодостью, с той далёкой порой, в которой жили она и Федя, были вместе…

Жить понемногу становилось легче. Люся закончила техникум, устроилась работать товароведом в универмаг. Помогать ей отпала необходимость. Да чего там помогать, Люся сама теперь стала регулярно слать из города хоть не большие, но всё же денежки, а на праздники уж всегда — нате вам! — платочки, да сарафанчики разные, баловала маму.  Появился какой-ни­какой достаток. Всё, казалось, входило в свою колею.

И тут дочка вышла замуж.

Вскоре Пётр, муж её, нагрянул к тёще в гости — на природу, видишь ты, ему захотелось. Дочь-то не смог­ла приехать: отпуск в другом месяце,— а он тут как тут. Ну, первый день туда-сюда, удочки, речка, знакомство с соседом, а на другой день пришёл от соседа выпивший, и занесло его, окаянного, прямо на эту стену. Уцепился он руками за брёвна и лбом в них тычется. Сразу, бедо­лага, протрезвел, когда Евдокия его с бранью от этой стены к противоположной отбросила. Ни слова, правда, не сказал, но наутро стал допытываться:

— Почему это вы, мама, не дали мне вчера к сте­ночке прислониться? У вас ведь, мама, не музей тут.

Евдокия промолчала, но интерес его взял… Зять нашёл мину за считанные минуты. Зато как нашёл, вбе­жал в дом весь бледный, глаза выпучены.

— Я, — говорит, — не собираюсь жить в заминирован­ном помещении! Тем более в мирное время. И вам, ма­ма, не советую.

Как ни просила его Евдокия никуда не сообщать, не помогло. Вызвал вот сапёров.

Сидела теперь Терентьевна на берегу реки, и сердце её ныло: «Сломают дом, окаянные, сломают». Раздав­шийся взрыв на какое-то время будто парализовал её. Евдокия несколько секунд остолбенело смотрела на во­ду, потом вскочила и что было мочи заспешила к дому. Ноги совсем её не слушались, они путались в траве, скользили, спотыкались. Евдокия не почувствовала, как потеряла шлёпанцы, как слетел с головы платок. Запы­хавшаяся, вконец растерянная, она вбежала на обрыв…

…Дом стоял на месте. Машины не было. Там, где она останавливалась, мирно копались в земле куры, мимо них лениво брела собака. Терентьевна только теперь по­няла, что взрыв был совсем в другой стороне — за по­лями, у леса. Усталая, она переступила порог и услыша­ла в светлице стук молотка. Сидя на корточках, Пётр старательно обрабатывал стамеской края широкого четырёхугольного отверстия, выпиленного в стене в том месте, где раньше сидела мина.

— Посмотрите, мама, какой красивый вид из окна будет, — сказал он подошедшей Евдокии. — Из светлицы будем любоваться с тобой. Ты сама — то глянь, мама, на красоту — луга, цветы, лес! А речка-то, речка-то!

Он ещё что-то возбуждённо и весело говорил, работая стамеской.

Евдокия сидела позади него на стуле, положив руки на колени. По щекам её текли слёзы. Губы тряслись и шептали: «Феденька, Феденька…»

Потом она поднесла к лицу край передника и зарыдала.