Илья Лукич морщит загоревшее, обветренное лицо и, скобля ногтем воблину, доволь­но покрякивает, ёрзает по табуретке. Всем своим видом выказывает радость оттого, что опять приехал «сусед», как именуюсь у него я, что можно будет снова по вече­рам покалякать, перекинуться в «дурачка», в котором Илья Лукич мастер непревзойдённый. Мы сидим в моём не протопленном ещё доме, попиваем привезённое мною жигулёвское и уже калякаем о том да о сём. Неторопливо судачим и о предстоящем небывалом сено­косе, потому что травы в этом году самолучшие, и о селёдке, которая «куда-то деется», и нынче рыбакам труд­но по ней брать план, и о сыне Ильи Лукича Саньке, который удумал жениться до армии, а теперь вот взяли, и жена его Галинка, должно быть, загуляет.

— Как думаешь, Василий, загулят али нет? — спрашивает меня сосед явно с надеждой, что я утолю его сомнения. Я бы и рад, да не могу поручиться за Галинку, потому что ни разу в жизни не видел её.

— Загуля-я-т! — И Илья Лукич с обречённым видом пригубляет стакан.

Чтобы перевести разговор в русло, более приятное для нас обоих, я интересуюсь:

— А как Мишка, поживает, дядя Илья?

Но это тоже не вызывает у Ильи Лукича обычного возбуждения, хотя речь и идёт о его собаке. Видно, что тема досадная. Он лишь вяло машет рукой:

— Аа-а, никак уж. Решил я его.

Я таращу глаза:

— Как это?

— Как собак решают. Кокнул, да и всё.

Тут я начинаю всерьёз волноваться.

— Да ведь он красавец у тебя был, умница! За что ты его?

— Кобель он был, кобель.

— Ну кто же за это?..

Илья Лукич нервничает, видно, что ему не­охота о Мишке. Но я, наверно, в таком замешательстве от услышанного, что он рассказывает:

— Сам знаешь, какой он был. Ни одной проходу не давал, как время у той подходило. А тут весной при­стал к Зосимкиной Стрелке. Ну а та чистопородная, ты ж знаешь. Как её, это, сибирская западная.— Сосед почмокал губами, помолчал. — Зосимка её на повети закрыл. «Не допушшу, говорит, породу пор­тить». Дак Мишка, дьявол, подкоп под поветью сделал, а до суки добрался…

…Наши с ним отношения развивались далеко не глад­ко. Когда я после долгой отлучки приехал той осенью в деревню и увидал у соседа этого необычного для здеш­них мест пса, целый день ходил вокруг него и востор­гался. Всё-то было у него, что называется, не как у людей:       голова лобастая, короткоухая— волчья, окрас — совершенно белый, а размеры просто поража­ли раза в полтора крупнее любого здешнего кобеля. Белый волк да и только! Только хвост, настоящий «калач» лайки, свидетельство­вал о том, что хозяина его не надо путать с каким-ни­будь там неведомым доселе лесным хищником.

Мишка до­вольно равнодушно, если не сказать наплевательски, отнёсся к моим восторгам, потом, выказывая крайнюю сни­сходительность, пришёл ко мне в гости и с независимым нахальным видом сожрал  кулёк пряников, которые я высыпал перед его симпатичной волчьей мордой.

Дни в отпуске летят как прекрасные мгновения; Что­бы не терять времени попусту, я решил на следующее же утро пройтись по Старым Логам за рябчиками. Встал на зорьке, быстро собрался и вышел за деревню. Уже вошёл в лес, когда услышал за собой топот о промёрзшую за ночь землю: меня догонял Мишка. Хотя и надо было теперь менять дневные планы (какие уж тут рябчики, когда с тобой собака? Встретишь выводок — перегоняет всех сразу), однако я обрадовался. Ведь Мишка сам вы­звался идти со мной, совсем не знакомым для него чело­веком, и тем выказал мне доверие, а может, и уважение. Я должен был это оценить. Решил идти за Бекетов Мох на Брусничные Угоры. Там всегда жили глухари.

Мы шли с Мишкой без дороги через косогорье, по­росшее можжевельником и высоким осинником. Я вды­хал прохладный воздух осеннего леса, напоенного кру­тыми, настоянными запахами, и на сердце лежала ра­дость новой встречи с родными местами. Мишка востор­гался не меньше меня и носился по лесу неустанно. Исто­сковался по охоте, — понимал я собаку, — хозяин-то ружья в руках давно уж не держал. Пёс пустился тем временем в заяд­лый поиск: натыкался на наброды и ходил кругами мяг­кой размашистой рысью, пригнув к земле огромную свою голову и насторожив уши. Иногда с его стороны слыша­лись хлопки взлетающих, крыльев и даже одиночные басовитые Мишкины взлаивания. Сердце моё в такие мгно­вения отбивало в груди ликующую барабанную дробь. Но Мишка смолкал; видно, поднимал с земли тетеревов и рябчиков, а те редко сидят, «под собакой». Лишь перед мхом, когда пошёл негустой сосняк, он залаял впе­реди вязко и задиристо.

Хоть руки и дрожали от напряжения и нетерпения, я сделал подход по всем правилам: тщательно подкрался, высмотрел низом, куда лает Мишка, и, осторожно вы­глянув из-за дерева, долго шарил глазами по высоченной ёлке. Глухаря на ней не было: обычно его огромное чёрное туловище хорошо выделяется на фоне хвои. Но Мишка лаял с остервенением, морда его была устремлена в одну точку. В конце концов я вышел из-за укрытия и, уже обходя осторожно ель, разглядел беличий хвост, сви­сающий с лапины на самой макушке. Стрелять белку не хотелось: едва ли «дошёл» ещё мех, но Мишкины уси­лия надо было как-нибудь вознаградить, и я, отойдя по­дальше от дерева, чтобы не портить сильно шкурку, поднял ружьё…

Всё происшедшее потом запечатлелось в памяти кад­рами комедийного фильма с драматическим финалом. Сначала я увидел, что белка надаёт. Следующий кадр: она почему-то в пасти у Мишки и тот смотрит на меня, весело скаля зубы. Потом я не терпящим возражений тоном кричу ему: «Фу, фу!», но Мишкина пасть делает глотательное движение, и хвост белки исчезает за двумя рядами великолепных, оскаленных в смехе собачьих зу­бов. Затем я страшно злюсь на Мишку и бегаю за ним с хворостиной…

В ту осень я больше не брал его на охоту. Да он и сам не стремился. И когда я с ружьём на плече споза­ранок проходил мимо взвоза, под которым он  обычно спал, Мишка чуть приподнимал голову, сонно открывал глаза и начинал сладко потягиваться, выказывая полное равнодушие. А однажды дал выволочку какой-то деревен­ской собачонке, которая за мной увязалась. Это меня и возмутило и развеселило: «Надо же, ни себе ни дру­гим!..»

— Зосимка подкараулил, да и треснул Мишку сле­гой по загривку. — Дядя Илья скрипит чешуёй, запивает жигулёвским. Остренький кадык его при этом бойко бе­гает по длинной, давно уже не бритой шее, словно пор­шень заборного насоса. — Заболел псина. Лежит на по­вети да стонет, лежит да стонет. Из уха у ево потекло, провонял совсем. Ну, я думаю, куды дальше? Да и Анисья, жёнка моя, востребовала: «Изведи, и всё!» Ну ку­ды дальше? Дальше некуды.

Соседу в тягость разговор о Мишке и, со смаком хлоп­нув о стол очередной пустой бутылкой, он решительно встряхивает плечами.

— Ну чего всё об ем да об ем. Чего было… Давай, сусед, обо што другое покалякаем.

Ни о чём другом мне с дядей Ильёй говорить сейчас не хочется, и я будто не замечаю его решимости.

— А лечить, выхаживать как-нибудь ты его не про­бовал?

Дядя Илья кипятится, похоже, всерьёз.

— Ну, Василий, ну как ты не понимаешь! Он же провонял весь, а Анисья, мать её, пристала как банный лист: «Изведи да изведи!»

Я понимаю, что мои вопросы о Мишке сейчас некста­ти, что нельзя так с соседом, что можно обо всём узнать и потом, постепенно, когда обживусь, но нервничание Ильи Лукича мне доставляет в эти минуты непо­нятное удовлетворение.

— А чем кончилось-то, дядя Илья?

Вот заталдычил — как да чем, — машет устало ру­кой сосед. — Тем и кончилось, что смастрячил я капронову петельку, да и пошёл за ним…

…В следующий раз, после той осени, когда у нас с Мишкой так и не сложились отношения, я приехал в деревню не один, а со старым приятелем, тоже заядлым охотником. Стояла та нежная ароматная пора входившей в силу осенней поры, когда ушедшее бабье лето почти растрясло уже золото с ещё недавно богатых берёз, и только на нагретых за лето солнечных склонах угоров догорали последние пожары обожжённых морозами ря­бин и осин.

Мишка словно забыл о прошлогоднем разладе, и мы, выйдя на следующее утро из дома, увидели его у крыль­ца. Морда у Мишки выражала самое искреннее к нам расположение и радушие, хвост приветливо летал из сто­роны в сторону. Он, улыбаясь, поднялся с земли, отрях­нулся и нетерпеливо запританцовывал, будто высказывал всем видом: ну и спать же вы, ребята, заждался я…

— Не-е-е! — сразу заволновался мой напарник, ещё

в городе наслышавшийся от меня о Мишкиной бесцере­монности.

Я его поддержал, хотя и был почему-то обрадован перспективой восстановления отношений с этой всё рав­но уважаемой мною собакой, но встал вопрос уязвлённой в прошлый раз чести. Надо же выдержать характер, нельзя же так — сразу в объятия.

— Нет уж, Миня, повремени, не выдержал ты испытания, — сказал я Мишке и в знак неколебимости своего решения подтолкнул его в соседскую, домашнюю для него сторону.

Гордость знающего себе цену кобеля не позволила Мишке сразу же побежать нам вслед, и мы оставили его у крыльца, хмурого, опешившего от неласковой встречи. На выходе из деревни приятель мой не удержался, по­жалел:

— Это мы зря, наверное. Кобель-то вроде справный.

Я промолчал, потому что думал так же, и с надеж­дой оглянулся.

Мишка, поняв, что я его увидел, сразу активно за­махал хвостом и опустил голову. Он, видимо, унял свою гордость и теперь бежал следом, надеясь на нашу отход­чивость. Мы для порядка решили быть непреклонными и погрозили Мишке кулаками, мол, и не надейся, бес­полезно, мол… Он же помчался вдруг галопом куда-то в сторону, и мы, довольные, не могли не заметить, что бежит он, огибая нас по окружности, радиус которой чу­точку превышает возможный бросок камня или палки. Вот он обогнул нас, вот бежит по мосту через речку, которая отделяет деревню от леса, вот сидит перед ле­сом, глядит на нас, задирая от радости морду, взлаи­вает.

— Ну и нахал! — восхищённо отмечает мой напар­ник.

— Сукин ты сын, — сказал и я Мишке. Но предательская радостная интонация моей ругани была немедленно обнаружена умной собакой. Мишка поднял улыбающуюся пасть, залился счастливым лаем и вместе с ним исчез в лесу.

Та охота была похожа на сказку. В самом начале ле­са, в первых, что называется, деревьях, Мишка облаял первую белку. Повёл он себя при этом до невероятно­сти галантно. После выстрела сел перед ней и терпеливо ждал, когда будет снята шкурка и ему преподнесено за­конное мясо. На нас взглядывал при этом возбужденно-­весело и озорно. Потом, не успели пройти и полкиломет­ра по прибрежной, заросшей сосняком кошке, как  Мишка залаял снова, потом ещё и ещё… Ошалевший приятель мой носился туда и сюда с вытаращенными глазами, с ружьём наперевес и только выдыхал: «Ну и собака! От ты, надо же!» А перед самым озером Чевакиным, где обычно кормятся тетерева и глухари, Мишка запринюхивался к земле, начал ходить по кустам кругами и на­конец, в сотне, метров от нас, затаившихся, дрожащих от азарта, с гулкими частыми хлопками поднялся глу­харь. Мишка бросился за ним. В таких случаях главное: далеко ли птица улетит, сумеет ли собака «усадить» её на дерево и облаять. Это чудо, конечно, но глухаря мы взяли тоже. Мишка сработал красиво и, как говорится, выложил дичь на блюдечке. Напарник мой целовал его в нос и растроганно причитал:

— Ну, псина, ну, разбойник! Я ж тебя теперь всю жизнь помнить буду.

Мишка держался солидно, но восторги в свой адрес принимал с видимым удовлетворением.

Потом мы, уставшие, сидели на берегу у костра, гля­дели на воду и слушали лес. У того берега озера в высокой прибрежной траве маленьких лахт плескались и ссорились из-за корма утки. Мишка, устроившись у самой воды, прислушивал­ся к их возне и иногда взлаивал для острастки. Кря­канье прекращалось ненадолго, скоро начиналось снова. Мишку это забавляло, и он опять негромко лаял.

Солнце начинало прятаться за высокие раззолоченные берёзы, что росли на угоре над ручьём. С другой сторо­ны горизонта ранний осенний вечер потихоньку, украд­кой разливал но небу мутноватый фиолет сумерек…

— …Мишка-то, слышь, на повети лежал. Ну я к ему, это, с верёвкой и ступаюсь. — Илья Лукич поряд­ком уж захмелел, зарумянился и рассказывал теперь с азартом. — А он голову как взнял, да и глянул, Вася, так, не дай Осподи. Ну я назад. «Анисья, говорю, растудыт-твою, или сама иди вешай, или дай хлебнуть для за­дору. Тебе, говорю, надо-то, не мне. Мне-то чего, пусь, мол, и живёт, коли желат. Ты же всё гундишь, что. ко­рову вонь пугат!» Налила, куды ей деваться, — Илья Лукич хохотнул. — А уж хлебнул, тогда дело спорей пошло.

Потом сосед скуксил морщины на щеках и огорчённо хлопнул пятернёй по колену.

— А вот как глядел, сукин сын, всё помнится! Буди и собака, а тоже видит, что смерть пришла…

— Вот зараза, чуть палец не отгрызла. Дядя Илья, выноси дробовку, счас вмажу ей. Ох, связался я!..

Серёга Щеколдин, колхозный тракторист, как пуля выскочил из-под дома и теперь, обматывая палец тряпи­цей, ругался почём зря и проклинал собаку. Пропадала обещанная Илье Лукичем поллитровка.

— Не-е, Серёга, стрелять опасно, дом спалишь! А промажешь? Подумал?

— Это я-то промажу? — уязвлялся Серёга и кипя­тился ещё больше.

— Дак темнота же,— смягчал ситуацию Илья Лукич и предупреждал: — Она тебе тагды неизвестно че­го откусить может. Давай уж, Сергеюшко, подрядись-ко снова. А в холодильнике сам знашь, чего стоит.

Сопротивляться последнему аргументу Серёга не в си­лах. Он запахивает старенькую пыльную фуфайку, по­правляет уши поношенной ушанки, которой не жалко, если изгрызёт собака, в правую руку берёт опять длин­ную лыжную палку, в левую — фонарик и опасливо под­ходит к дыре, ведущей в поддом. Оттуда сразу доносится злобный хрипящий лай, Серёга съёживается, как перед броском на амбразуру, и, поправив на боку холщовый мешок, ныряет на четвереньках в дыру. Лай под домом стервенеет.

Илья Лукич стоит у крыльца и удручённо по­ругивается. Напасть какая-то. Егорушкина Венка не могла найти другого места ощениться, как у него под полом, растуды-т её в хвост. Что, ей своего дома мало? Почему именно его выбрала? Сначала и не заметил, ну бегает собака около дома и бегает, леший бы с ней. По­том уж жена ночью расслышала возню под полом у печ­ки и писк какой-то. Думали, померещилось. А как на­утро нашёл под стеной дырку, как сунул туда нос, а от­туда как взвоет. Ужас! Стало ясно: сука гнездо себе сделала. Щенков надо бы как-то вынуть, да как? Самого Егорушку не подключишь, тот на тоне селёдку ловит, жена его, Танька, сама собака, каких свет не видывал, знамо дело, послала Илью Лукича, куда он и предполагал. Далеко послала. Он и сам хотел отлынить от этого дела, да Анисья заела: щенки, говорит, всех куриц сожрут. Значит, без яиц теперь жить придётся, потом и сам домой не попадёшь. Надо, говорит, истребить. Хо­рошо вот Серёга за бутылку соблазнился. Только, почесал голову Илья Лукич, за палец он мо­жет и другую востребовать. Не доведи господи, Венка ему ещё какое увечье нанесёт. Злая, вся в хозяйку, в Таньку.

Из-под дома доносятся беспрерывный лай и угрозы Серёги в адрес Венки. Илья Лукич ёжится, пред­ставив сейчас себя на Серегином месте, и в этот момент думает о нём с уважением. «Всё же Серёга смелый парень, — размышляет он. — Там же смертоубийство сейчас под домом совершается… Это ж надо, на какие геройства может пойти человек за такую малую плату — всего за одну поллитру. Он сам даже за две под дом бы не полез, очень надо терпеть собачьи укусы за понюх табаку. Может Венка в темноте какие-нибудь нужные места ему пооткусывает. Что тогда на это скажет Лизка — Серегина жена?»

Последнюю мысль Илья Лукич прокрутил в голове с выраженной ехидностью. Лизку, эту занозу, крикливую, вздорную бабёнку, он откровенно не любил, как и Зосимкину Таньку. «Может, тогда и хорошо будет, коли Венка, осердясь, оттяпнет  важные Серегины места?»

Затем лай переходит в тоск­ливый вой, причём не понятно чей, и, наконец, слышится шебаршение под Сере­гиными коленками. Видимо, тот возвращается. Вот уж видны из-под стены каблуки кирзачей, потом измазан­ный в земле Серегин зад. Илья Лукич помогает ему выкарабкаться из дыры. Вид у тракториста самый что ни есть взъерошенный, возбуждённый. Сам он уже вылез, но никак не может вытянуть мешок, потому что в него зубами вцепилась Венка и тянет обратно в под­пол, оскалившись, рычит.

— Вот ты у меня сейчас поскалисся, я тебе поскалюсь! Отдай, зараза! — ра­достно кричит Илья Лукич, помогает Серёге и тычет Венку в морду припасённым поленом. Та наконец отступает и только заходится в лае и вое из дыры.

Илья Лукич и Серёга, вооружённые на слу­чай нападения Венки жердьём, бегут с мешком к морю. Серёга, запыхавшийся, взъерошенный, на ходу расска­зывает жуткие сцены из только что пережитого («На вторую напрашивается»,—думает Николай Семёнович), сообщает, что щенков было пять. Уже у воды он вдруг предлагает:

— А Венка-то в лесу — лучше некуда. Может, себе возьмёшь какого, покуда не поздно?

— Да куды мне с им, я ж не охотник, — отмахива­ется Илья Лукич.

Покуда не прибежала Венка, Серёга торопливо тянет за палку рыбацкий карбас, который стоит у берега на рейде, подтянув, прыгает туда вместе с мешком и оттал­кивается на глубь веслом. Метрах  в пятнадцати — два­дцати от берега он кидает мешок в воду и плывёт об­ратно. Илья Лукич вздыхает облегчённо и, за­улыбавшись навстречу трактористу, достаёт «беломорину», поразмышляв малость, вынимает ещё одну, для Серёги.

Потом они сидят на брёвнышке у воды, с видом людей, завершивших нелёгкую работу, опустив меж коленей руки, покуривают. По кромке берега уже бегает, нервно принюхивается к воде и скулит Венка. Мужики над ней потихоньку и уже отрешённо посмеи­ваются.

Илья Лукич первым замечает белый комочек, который будто бы приближается к берегу, начинает по этому поводу волноваться и показывает Серёге. Тот вгля­дывается и узнаёт:

— Ну, точно, белый щенок. Самый злой из выводка был. Тоже хотел меня кусить, змей. — Серёга привстаёт с бревна и предлагает: —Может, его камнем огреть, а? Доплывёт не то.

Илья Лукич испуганно его останавливает:

— Не-е, Сергеюшко, с Венкой лучше не связывать­ся… Она и тебя и меня тогды…

Белый щенок, видимо, крайне устал и почти уж за­хлебнулся морской водой, маленькая мордочка его едва видна на поверхности. Он тяжело перебирает лапками, солёная вода то и дело перекатывается ему через голо­ву, заливает глаза. Щенок порывисто свистит маленьки­ми ноздрями, с трудом отфыркивается и медленно-мед­ленно всё же приближается к берегу. Потом его хва­тает за шиворот мать, поднимает над водой, и он, совсем уж в забытьи, не перестаёт в воздухе упорно перебирать лапками.

Илья Лукич,  увидев, как Венка затащила щенка обратно к нему под дом, вконец расстроился и снова заприступался к Серёге:

— Может, его ещё раз, ето, коли взялся уж…

Тот вытаращил глаза, схватился в неподдельном стра­хе за палец, обмотанный тряпкой:

— Венка теперь учёная, искромсат всего! И бутыл­ки не надо!

Это Николая Семёновича мало-мальски успокоило.

…Белый щенок по имени Мишка лежал под полом рядом с матерью и тянул из сосца густое молоко, которое возвращало ему силу. Потом он прильнул к её тёплому животу своё тонкое тельце и, обла­сканный, успокоенный, забылся в глубоком детском сне. Мать подняла над сыном голову и долго вылизывала из его пушистой шерсти остатки солёной воды.

Белый щенок по имени Мишка начинал свою полную запахов и охот­ничьих страстей, радостей и обид, дружбы и драк, ред­ких похвал и нередких пинков, свою недолгую собачью жизнь, исполненную любви и преданности человеку.

— …А опосля чего, сам понимаешь, отвёл я его на берег, надел на голову петельку. Бьётся и бьётся, не за­давится никак… Послал сына Веньку за дробовкой и хлопнул заряд в его, чего собака мучится. Не то жалко. А с дру­гого боку, чего тут такого. Собака, она собака и есть. Жись у ей така.

Илья Лукич помолчал, потом встрепенулся:

— Зато шкура у его, Вася, спасу нету! Как шуба. Анисья на спине носит от радикулиту. Грит, помогат. Нда. Ну ладно, всё про ето да про ето. Плесни-ко лучше пивка, Вася, за твой приезд.