Повести, рассказы

 

Представляем новый рассказ Павла Кренёва

                              

У нас на Белом море дурачеством называют изначально доброе, однако, глуповатое, или излишне простецкое, или совсем уж неуместное поведение местных шутников, которые хотят людей рассмешить таким вот поведением. Практически всегда поступки их получают пространную аудиторию, они широко обсуждаются, и отголоски их долго потом звенят и звенят в народе. А сами шутники приобретают у населения статус придурков, но придурков добрых, безответных и даже любимых. Вообще говоря, публика ценит их и говорит о них сугубо положительные вещи. Каждому приятно, когда о ком-то из земляков могут сказать:

- Вон придурок наш идет, такое отхохмил вчерась…

А о тебе самом такое не скажут. Никто придурком  не назовёт. А тебе и жаль…

Ты же понимаешь, что простые добрые слова в твой адрес стоят не очень-то дорого. Проблема их в том, что они не запоминаются, люди произнесли их и тут же забыли. И слава твоя, которая только что грелась в твоих ладонях, улетает от тебя белой птицей и больше к тебе не возвращается.

Это печальный, но очевидный факт.

А вот быть на деревне любимым придурком – это дорогого стоит!

Я и сам, говоря честно, хотел бы ходить в таких вот придурках, да и получилось бы, наверное, это, только вот сильно сомневаюсь насчет определения «любимый». Это еще заслужить надо!

Они сильно в деревне шкодят, но, что удивительно, народ не обижается. Нет, конечно те, в отношении кого «нашкодили», ходят какое-то время с надутой губой, но потом, по прошествии малого времени, их оттопыренная губа возвращается снова в свое обычное положение, и мир приходит опять в деревенские дома.

Сильно способствует наличию в деревнях древнего Поморья народных традиций, которые назидательно  рекомендуют своей молодёжи всячески хохмить и устраивать разные весёлые глупости в отношении ничего не подозревающих рядовых деревенских граждан, которые зачастую являются близкими родственниками самих хулиганов.

Вот вам самый обычный пример.

Стоит тихая морозная ночь. Деревня умиротворённо спит в уснувших домах. Хотя на дворе пора Рождественских Святок – время разнообразных шуток и всякого рода «подколов» (период от Рождества до Крещения Господня, длящийся две недели – с 7 по 19 января). В высоком черном небе радостно помаргивают друг дружке золотые звёздочки, которые с восторгом глядят на деревню и с умилением наблюдают, как деревенское хульганьё отмечает праздничное событие.

В эту самую пору деревенские жители с некоторым страхом, но и с надеждой ждут, какими же новыми дурачествами порадуют их местные озорники?

А вот и они!

По деревенской улице, пользуясь сплошной чернотой ночи, тихо-тихо идут по направлению к колхозной конюшне четыре молодых человека – четыре крепких колхозных парня лет семнадцати. Тихонько поскрипывает под многократно подшитыми, растоптанными валенками январский снежок. Местные собаки, которые, конечно же видят и слышат их, не реагируют и не начинают лай, что они не преминули бы сделать, будь вместо деревенских парней кто-нибудь чужой. Этот сигнал тревоги немедленно подхватили бы другие местные Шарики и Жучки, и давно бы уже голосило все деревенское собачье население о том, что в деревню прорвался враг! Но тут – особый случай! Звуки шагов, а также голоса буквально всех деревенских старичков и старушек, мужиков и жёночек, а также всех их детей, всех чад и домочадцев поморской деревни собаки знают распрекрасно и не унижают себя пустопорожней брехнёй, чтобы не стыдиться перед добропорядочным населением деревни, а также перед другими кобелями и суками, обитающими в ней.

Группа молодых людей крадётся к конюшне.

Что за интерес такой у молодёжи в холодную январскую ночь? Обычно так ведут себя всякого рода воришки, но чего можно украсть у деревенской конюшни? Не лошадь же, и не клок сена – больше-то и взять нечего! Тем более, что лошадь в деревне украсть невозможно: куда на ней поедешь, если все знают, что она колхозная?

Вот они тихонько подходят к конюшенному забору и что-то высматривают около него. Взор их обращен к куда как простецкому, сугубо крестьянскому предмету – к прислоненным к забору обыкновенным, довольно задрипанным и раздолбанным в постоянном обиходе, широченным и тяжеленным саням, предназначенным для перевозки в зимний период сена, мешков с картошкой, строительных материалов и даже навоза, то есть всего того, чего требуют колхозные нужды. Сани эти, прислонённые к забору, стояли-стояли в ночной этот час и, как говорится, никого не трогали. Они просто-напросто ждали очередного груза, который всей тяжестью навалится на них опять и который надо будет куда-то перевозить, несмотря на то, что сил и возможностей у саней к перевозке неимоверных тяжестей больше практически не осталось. Но кто в колхозе спрашивает: можешь ты или нет что-то делать? Говорят, надо и все!И ты поехал…

Молодые люди, озираясь по сторонам, стараясь не шаркать и не издавать лишних звуков, подкрадываются к саням, трогают их, потихоньку расшатывают и, наконец, с величайшими предосторожностями отрывают от забора, наклоняют и ставят на полозья.

- Теперь давай! – вполголоса, но повелительно даёт команду один из участников налёта на колхозное хозяйство. Все берутся за оглобли, дружно подают вперёд, и сани уже движутся по наезженной дороге, которая идет вглубь деревни. Как только повозка встаёт на твердую, укатанную колею, двое ребят прыгают на ивовый настил, наброшенный поверх саней, и двое других, что были покрепче, держа с двух сторон оглобли, тянут сани вперёд…

Так они молча шли и шли, вот уже и середина деревни, вот уже и колхозный клуб… А вот и дом деревенского весельчака и балагура Аполоса Трофимовича Тряпицина, едкого и подковыристого, но безвредного и безответного старого колхозника. Одновременно знаменитого хохмача, способного рассмешить по любому поводу всю деревню. Шутки и козни строил он деревенским жителям постоянно, но вот ему самому никто еще не смог учинить хоть какую-нибудь «заваляшшу» шутку. Да желательно такую, чтобы народ действительно повеселился, чтобы отомстил деду Аполосу за его шуточки и подковырки, нанесённые его «чрезмерными вольностями». Ребят вдохновляло то, что дедушка и сам рад был, когда его веселая работа приносила результат, когда народ с нарочитым возмущением воспринимал его юмор.

Гордый таким неуязвимым положением, иногда после выпитой рюмки, а то и двух-трёх, дедушко Аполос становился посреди деревенской дороги под тусклой электрической лампочкой, еле светящейся напротив его дома, на свои давно утратившие форму войлочные катанки, и, придерживая левой рукой сползающие с тощих бёдер ватные штаны, поднимал вверх сухой правый кулачек и подсевшим старческим голосом, как мог, громко выговаривал своим землякам:

- Хрена с два вам, а не отомстить! Не народилсе ишше на деревни такой умник, штобы меня переборол в шуточках-то моих! Я вам, едри вашу, ешшо устрою жись!

Конечно, столь независимый статус деревенского весельчака кое-кого маленько раздражал на деревне, кое-кто хотел бы изменить столь вальяжное положение земляка, да вот не получалось у них, не получалось.

 О нем писали даже в районной газете и все жалели, что Аполос Тряпицын в начале трудовой биографии выбрал не тот путь.

- Тебе бы, дедушко, в клоуны надо было бы итить. Само лучшой кривляко вышол бы с тебя…

А он и в деревне всю свою жизнь слыл нештатным клоуном. Был он по должности колхозным бригадиром, а это живая связь с людьми – каждодневная организация труда на разных участках: кого куда послать, какой объем работы выделить – одного направить на сенокос на такую-то пожню, другого на ремонт колхозной фермы, третьего – на рыбо добычу… И всюду с шуточками-прибауточками, с пониманием характеров и особенностей каждого человека.

- Ты, Татьяна, почто худо коров выдоила намедни? Ходили оне бажоны, орали на всю деревню… В следушшой раз  тебя саму подою, ште бы знала… Сам за твои дойки тебя подергаю, узнашь, как надоть.

Жёночки хохочут, мужики ржут… Всем весело. Но работа у него шла. Любили его все.

Все попытки местного населения каким-либо образом, в шутку, конечно, насолить деду и маленько в отместку посмеяться над ним, результатов не приносили.

Молодёжь, угнавшая от конюшни колхозные сани, именно такую вот задачу перед собой и ставила. Знали, что обижаться он не будет. Наученные горьким, бесполезным опытом хоть как-то покарать, говоря точнее, проучить хитроумного деда Аполоса, молодые люди подготовили и осуществили  коварную операцию.

Они задолго её готовили и приурочивали как раз к святкам, продумывали все детали. И вот, когда уже полным ходом шли святки, тогда и развернулась она, эта самая – тайная операция, куда втянуты были лучшие хулиганские силушки деревни.  Момент, который мы описываем, включает в себя наиболее интригующие, можно сказать, леденящие душу события.

Что же происходило тогда, в ту безлунную, святочную ночь в нашей поморской деревне?

Молодёжь притащила к дому деда Аполоса расхристанные, раздолбанные сани, присела на них и стала думать, что делать дальше? Замысел был только один – втащить их в аполосов дом и там оставить. У постороннего читателя тут возникает простой вопрос: а зачем? Какой в этом смысл?

Резон в том, что никакому, самому сильному мужику не вытащить обратно одному мёрзлые, тяжеленные зимние сани из дома на улицу. С какой стороны ни смотри – это страшно неповоротливый, неуклюжий , бесформенный груз. Кто бы ни взялся, если ты один, ты не протолкнёшься сквозь двое дверей: сначала выход из дома, а потом еще – из веранды. Одному это сделать – совсем не сподручно, просто невозможно. Поэтому молодых парней было четверо человек – двое на оглоблях, двое – на кончиках полозьев, сзади.

Входная дверь была, конечно же закрыта, но у лазутчиков всё было предусмотрено: один из них, шестнадцатилетний Венька Пятигоров, дальняя родня деда Аполоса, еще днем заскакивал к дедушке «попить чайку, да языком почесать, потому как давненько не захаживал в гости к ему». Ну вот он чайку попил с родным Аполосом, а потом сходил на поветь якобы по «малому делу», туда, где располагался домашний «нужник» и заодно заложку-то и отвернул. Дверь на поветь с тех пор была не «на замке», открытой была.

Проникнуть потихоньку кому-то одному через эту заднюю дверь в дом, пройти крадучись сквозь него аж до самых дверей входных, чтобы открыть их, потом вместе с остальными лазутчиками затащить с улицы вовнутрь громоздкие шалаги, было совсем не простым делом. Да еще так, чтобы мышь не пискнула, и, чтобы, не дай того Бог, проснулся бы и открыл свои глазки драгоценный дедушко Аполос, и во всю свою не слабенькую поморскую мощь заорал бы с перепугу, обнаружив в родном доме чужих людей… И, не приведи Господи, треснул бы кого-нибудь по башке в интересах самозащиты… И не слабо бы треснул.Может быть и родню свою – Веньку прикокошил. Он крепенький еще Аполос..  Знамо дело: истовый поморский корень!Чего не сотворишь, не разобравшись в обстановке…

Этого молодые лазутчики допустить не могли. И они действовали тихо –тихо, сняли на входе валенки, чтобы не шаркали сто раз подшитые заплаты, давно ставшие твердыми, спресованными в камень, передвигались по деревянным полам неслышно, в шерстяных носках, издававших при ходьбе только лишь лёгкий шелест. С    большим трудом затащили они в сени громоздкие сани, опасаясь, чтобы не стучали по углам и не шаркали по стенам а потом развернули их в прихожем коридоре поперек входной дверии потихоньку – потихоньку выползли из «дедушкового дома» и разбрелись по своим домам. Каждый шел и хихикал: «операция возмездия» в отношении искренне уважаемого всей деревней «дедушка Аполоса» похоже что удалась. Как-то он отреагирует?

С самого раннего утра раздавался во всю ширь Летнего берега ядрёный мат деда Аполоса. Он в одних кальсонах, в валеночных обрезках бегал около дома и голосил страшенные ругательства в адрес незнамо кого.
А как дело-то было? Дедушко проснувшись, чувствуя острую потребность в том, чтобы срочно добраться до отхожего места, еле выполз в сени, с гигантским трудом, ничего не понимая, перелез через невесть откуда взявшиеся в доме мёрзлые сани… Потом с вытаращенными глазами все-таки справил свою нужду там, где нужно… А когда справил, вот тогда выбежал на улицу… Ему некогда было надевать штаны. Дедушко орал на всю деревню так, что скотина во всех деревенских хлевах испытала большое беспокойство…Несколько взъерошенных мужиков,  тоже выскочили на улицу:

- Чего стряслось-то, Аполос Трофимович? – спрашивал его народ.

- Мать-мать-мать-мать! - сиплым голосом отвечал дедушко Аполос. Он маленько простыл в это утро, и ничего толкового, кроме этих слов больше сказать не мог.

 

 

Целых три дня дедушку мучил один только вопрос: кто это сделал? Он задавал его повсюду: в сельсовете, в школе, в колхозной  конторе… Все строили умные физиономии, чесали затылки, глядели в потолок… Но никто не признался. «Можа, и не знают оне, кто, да что? Хульганьё-то тожа оно умно всяко… Не пойдёт же всем докладать, я, мол, совершил… Тут хитрее надоть…»

И дед решил обратиться к родне своей–Веньке Пятигорову. Тот в деревне шмыгает повсюду, много чего знает. Не хотел иметь дело с ним, да пришлось. Сколько раз он вредил деду своему, когда был еще совсем малявкой! Один раз, когда Аполос закрылся в туалете по большому вопросу, тот подкараулил этот момент и потихоньку повернул деревянную заложку, запер дедушку своего, а сам умчал по своим неотложным детским делам. Заложку эту сам дед Аполос, как назло, только что смастерил из елового кренька, крепчайшую… Долго он сидел в позе орла, барабанил дверь и кричал, часа три… В доме он жил один…

В общем, не хотел дед вновь идти к Вене, но жизнь такая штука: хочешь-не хочешь, а надо опять конаться к родственничку. Матушка наша жизнь форменным образом вынудила Аполоса это сделать. Вопрос заел, а решения нет и нет. Сани как стояли, так и стоят в сенях… Люди похаживают вокруг, да около, похихикивают.  Да все с издёвочкой, с явной, хоть и добродушные все люди. Земляки, мать их… А он сдачи не дал придуркам… потому, что не знал, кому давать. Дедушко не любил, когда не получается дать сдачи. Ну, что сделаешь, пошел к внучку своему,  к Веньке. Тот полёживал, засранец, на диване, жевал сухарики, читал какой-то журнальчик замызганный. Может, и не читал вовсе, а так выдрючивался, мнил из себя, что грамотный очень.

- Слышь, родня, - начал Аполос с порога, - ты помог бы мне, родне своему.

- А чево такое, чево? – Веня, видно что, нехотя оторвался от журнальчика, привзнял от подушки нечесанную голову и осословело уставился на Аполоса:

- Чево, дедо?

Аполос Трофимович сообразил, что приглашения войти в дом и куда-нибудь присесть он не дождется, поэтому принял решение взять инициативу на себя. Он решительно шагнул вперед, с дивана, на котором разлёгся внучок его хренов, схватил за край стоящую там табуретку и плюхнул её рядом с кроватью, совсем близко от Вениной физиономии. Плюхнулся на неё сам.

И посмотрел Вене в глаза. Глаза у родного человека были растерянные и глядели почему-то в разные точки.

-Как ты считашь, внучок мой, хто ето сделал?

- Хто, чево, как?

- Дурака –та не включай, Венька. Хто шалаги мне в сени затянул? Ты должон ето знать. Можа в деревни хто чего сболтонул? Дак скажи…

Веня осознал наконец, что сейчас его бить не будут, а самое главное, он пока в стороне.

- Не знай, дедушко, не знай… Я в деревни чичас пошарю, можа и вызнаю чево-нинабудь…

Аполос, посидел еще, похмыкал, потом сообразил, что говорить-то больше, собственно говоря, и не о чем, похряктел и дал родне своей последнее наставление:

- Ты, Венька, главно дело, вызнай, хто ето дело вывернул вот эдак. Шутник, мать его… А я уж сображу, как, да чего дальше –то… Понял-нет?

-Понял, конечно. Чё тут…

- Ну я заскочу позжее, вечерком. Вызнай, родня, спрошу с тебя…

Как только за дедушком хлопнула калитка, Веня в срочном порядке убежал в нужник. Очень ему захотелось туда сбегать после визита дорогого деда…

А потом быстро-быстро набросил какую-никакую одёжку и помчался опять к друзьям своим, с которыми раньше они сварганили боевую операцию с колхозными санями.

Боевые товарищи посидели, покумекали и решили всё правильно. Первым делом надо успокоить деда Аполоса. А для этого его надо бы втравить в другую боевую операцию с задачей отомстить за моральные страдания любимого все деревней дедушка. Первым делом надо вместе собраться и выволочь сани из ни в чем неповинных сеней Аполосова дома.

Так и порешили.

На следующее же утро все четыре молодых парня под предлогом оказания помощи доброму человеку пришли к старому Аполосу и под его руководствомдолго и старательно вынимали тяжеленные сани из его дома. Полозья все время за что-то цеплялись, оглобли упирались в углы и стены, и их с огромным трудом приходилось выковыривать из новых и новых препятствий…При этом молча удивлялись тому, как им самим удалось в сплошной темноте, без всякого шума, не разбудив чуткого деда Аполоса, втащить широченные сани в дом? Если бы он проснулся и выскочил в коридор, у них, без всякого сомнения, создалось бы много проблем…

Дедушко так и не понял, кто сотворил в отношении него такую вот авантюру.

А потом они все вместе уселись за кухонный дедушков стол и стали думу думать…

Ребята предложили деду Аполосу план, от которого тот пришел в форменный восторг. А потому во время разговора сидел со страшно довольной физиономией, все время хихикал, «мыкал» и «гмыкал», взмахивал сухонькой рукой и лишь изредка влезал в разговор, правда, предлагал всегда что-то дельное.

А решено было вот что.

Заговорщики предложили, пока продолжаются святки, и можно вытворять любые штуки, поднять те же самые сани не в сени, не на поветь, а прямо на крышу дома родного брата деда Аполоса– Евлогия Трофимовича Тряпицына, тоже подковырщика, каких свет не видывал, только рангом, конечно, помельче, чем единоутробный его брательник.

Молодёжь, включая Веню Пятигорова, с самого начала идею подхватила, но возникли сомнения, вполне обоснованные.

- А не обидится ли дедушко Евлогий? Уважаемый человек, участник войны?..

У Аполоса эта затея наоборот вызвала живейший интерес.

- Не-е, не обидичче он! Пусь-копо радуичче братуха мой, што его тоже вспомнили.

Весёлые они – братья Аполос, да Евлогий и необидчивые. За что и любит их народ.

 

Операция по затаскиванию саней на крышу деда Евлогия была не менее животрепещущей. Аполос в ней участвовал, но очень скрытно, все как бы в сторонке был,чтобы родной брат не расстроился, если бы вдруг увидел его на стороне заговорщиков. Что из себя представляла эта операция, взволновавшая потом умы односельчан, потрясенных грандиозностью смелости и, я бы сказал, наглости (в хорошем смысле) участников, её организовавших?

                Вот как это было.

В святочные дни люди вдруг увидели на крыше дома, в котором проживал замечательный человек Тряпицын Евлогий Трофимович, единоутробный брат Аполоса, колхозные сани, Все останавливались и смотрели. Необычное, надо сказать, было зрелище. На любой деревенской крыше, как и на любой городской, можно ведь увидать чего угодно: ворону, чайку, орла, трубу, лестницу… Но, чтобы деревенские сани,на которых лошади в зимнюю пору возят что-то полезное для деревни и, как правило, тяжелое. Саням вообще не место на крыше.

Это перебор! Такого не может быть! – скажет любой. И будет прав. Если это не в святочные дни, которые называются Святками. В Святки возможно всё!

Просто группа деревенских шалопаев под идейным вдохновляющим руководством опытного специалиста по организации дурачеств  Аполоса Трофимовича Тряпицына, которая, надо признать, удачно, в простецких деревенских условиях реализовала непростой инженерный проект. Все делалось наощупь, иногда наугад, но в результате всё срослось и всё получилось, благодаря его многолетней крестьянской смекалке и хватке. Тут надо обязательно добавить, что именно эта группа в том же составе, с теми же самыми санями двумя днями ранее организовала и осуществила другое диверсионное мероприятие в отношении самого Аполоса. Только он об этом еще не знал…

В условиях абсолютной темени, практически наощупь, ребята перекинули через крышу дома прочную капроновую верёвку, с другой стороны дома привязали за передок сани и начали тянуть. Два человека, бывшие на противоположной стороне, приподнимали сани за полозья и направляли, чтобы держались они ровно, чтобы не болтались в воздухе, чтобы встали правильно, когда поедут по крыше…

Они не разговаривали между собой, вели себя исключительно тихо… Когда сани были посредине крыши, закрепили конец верёвки и также тихо ушли.

Это была отлично выполненная тайная операция по очередному «дурачеству».

Народу она доставила исключительную радость.

Мудрее всех поступил хозяин дома, на крыше которого оказались сани. Он не снял их до окончания святочных дней – Евлогий Трофимович Тряпицын, хотя люди ходили вокруг и посмеивались. Но это были добрые улыбки и добрый был смех. Он тоже, как и его родной брат Аполос Тряпицын приобрел надёжную добрую славу организатора праздничных «дурачеств».

Но молодые парни все же нашкодили, чего там говорить. Так или иначе, они подставились перед двумя деревенскими мудрецами, которых искренно и глубоко уважали с самого раннего детства. А ведь надо жить дальше, в одной деревне, и жить надо мирно… Они собрались вместе, провели совет и порешили…

На следующее утро все четверо явились сначала к деду Евлогию. Попросили его прийти к брату своему Аполосу.

- А пошто ето? Зачем?

- Очень надо, очень просим.

И дедушко Евлогий пришел к своему брату Аполосу. А там, около дома, пожидала его вся хулиганская четверка, которая вместе с ним пришла к аксакалу дураческих наук деду Аполосу. Ребята не зря провели это время.

Они принесли с собой бутылочку «Русской водочки», разлили по чарочке и сказали: -

- Это мы совершили два эти дурачества. Теперь мы приносим вам свои извинения и заверяем, что больше так поступать не будем.

Сами выпивать не стали.

Братья Тряпицыны некоторое время остолбенело глядели на них, потом глотнули по своей рюмочке… Всё делали молча… Потом Аполос сказал:

- А я думал, узнаю, прикокошу…

Евлогий добавил:

 - И я тоже также считал.

Братья долго хохотали. И Аполос добавил:

- Хороша замена нам растёт…

Представляем новый рассказ Павла Кренёва

                              

У нас на Белом море дурачеством называют изначально доброе, однако, глуповатое, или излишне простецкое, или совсем уж неуместное поведение местных шутников, которые хотят людей рассмешить таким вот поведением. Практически всегда поступки их получают пространную аудиторию, они широко обсуждаются, и отголоски их долго потом звенят и звенят в народе. А сами шутники приобретают у населения статус придурков, но придурков добрых, безответных и даже любимых. Вообще говоря, публика ценит их и говорит о них сугубо положительные вещи. Каждому приятно, когда о ком-то из земляков могут сказать:

- Вон придурок наш идет, такое отхохмил вчерась…

А о тебе самом такое не скажут. Никто придурком  не назовёт. А тебе и жаль…

Ты же понимаешь, что простые добрые слова в твой адрес стоят не очень-то дорого. Проблема их в том, что они не запоминаются, люди произнесли их и тут же забыли. И слава твоя, которая только что грелась в твоих ладонях, улетает от тебя белой птицей и больше к тебе не возвращается.

Это печальный, но очевидный факт.

А вот быть на деревне любимым придурком – это дорогого стоит!

Я и сам, говоря честно, хотел бы ходить в таких вот придурках, да и получилось бы, наверное, это, только вот сильно сомневаюсь насчет определения «любимый». Это еще заслужить надо!

Они сильно в деревне шкодят, но, что удивительно, народ не обижается. Нет, конечно те, в отношении кого «нашкодили», ходят какое-то время с надутой губой, но потом, по прошествии малого времени, их оттопыренная губа возвращается снова в свое обычное положение, и мир приходит опять в деревенские дома.

Сильно способствует наличию в деревнях древнего Поморья народных традиций, которые назидательно  рекомендуют своей молодёжи всячески хохмить и устраивать разные весёлые глупости в отношении ничего не подозревающих рядовых деревенских граждан, которые зачастую являются близкими родственниками самих хулиганов.

Вот вам самый обычный пример.

Стоит тихая морозная ночь. Деревня умиротворённо спит в уснувших домах. Хотя на дворе пора Рождественских Святок – время разнообразных шуток и всякого рода «подколов» (период от Рождества до Крещения Господня, длящийся две недели – с 7 по 19 января). В высоком черном небе радостно помаргивают друг дружке золотые звёздочки, которые с восторгом глядят на деревню и с умилением наблюдают, как деревенское хульганьё отмечает праздничное событие.

В эту самую пору деревенские жители с некоторым страхом, но и с надеждой ждут, какими же новыми дурачествами порадуют их местные озорники?

А вот и они!

По деревенской улице, пользуясь сплошной чернотой ночи, тихо-тихо идут по направлению к колхозной конюшне четыре молодых человека – четыре крепких колхозных парня лет семнадцати. Тихонько поскрипывает под многократно подшитыми, растоптанными валенками январский снежок. Местные собаки, которые, конечно же видят и слышат их, не реагируют и не начинают лай, что они не преминули бы сделать, будь вместо деревенских парней кто-нибудь чужой. Этот сигнал тревоги немедленно подхватили бы другие местные Шарики и Жучки, и давно бы уже голосило все деревенское собачье население о том, что в деревню прорвался враг! Но тут – особый случай! Звуки шагов, а также голоса буквально всех деревенских старичков и старушек, мужиков и жёночек, а также всех их детей, всех чад и домочадцев поморской деревни собаки знают распрекрасно и не унижают себя пустопорожней брехнёй, чтобы не стыдиться перед добропорядочным населением деревни, а также перед другими кобелями и суками, обитающими в ней.

Группа молодых людей крадётся к конюшне.

Что за интерес такой у молодёжи в холодную январскую ночь? Обычно так ведут себя всякого рода воришки, но чего можно украсть у деревенской конюшни? Не лошадь же, и не клок сена – больше-то и взять нечего! Тем более, что лошадь в деревне украсть невозможно: куда на ней поедешь, если все знают, что она колхозная?

Вот они тихонько подходят к конюшенному забору и что-то высматривают около него. Взор их обращен к куда как простецкому, сугубо крестьянскому предмету – к прислоненным к забору обыкновенным, довольно задрипанным и раздолбанным в постоянном обиходе, широченным и тяжеленным саням, предназначенным для перевозки в зимний период сена, мешков с картошкой, строительных материалов и даже навоза, то есть всего того, чего требуют колхозные нужды. Сани эти, прислонённые к забору, стояли-стояли в ночной этот час и, как говорится, никого не трогали. Они просто-напросто ждали очередного груза, который всей тяжестью навалится на них опять и который надо будет куда-то перевозить, несмотря на то, что сил и возможностей у саней к перевозке неимоверных тяжестей больше практически не осталось. Но кто в колхозе спрашивает: можешь ты или нет что-то делать? Говорят, надо и все!И ты поехал…

Молодые люди, озираясь по сторонам, стараясь не шаркать и не издавать лишних звуков, подкрадываются к саням, трогают их, потихоньку расшатывают и, наконец, с величайшими предосторожностями отрывают от забора, наклоняют и ставят на полозья.

- Теперь давай! – вполголоса, но повелительно даёт команду один из участников налёта на колхозное хозяйство. Все берутся за оглобли, дружно подают вперёд, и сани уже движутся по наезженной дороге, которая идет вглубь деревни. Как только повозка встаёт на твердую, укатанную колею, двое ребят прыгают на ивовый настил, наброшенный поверх саней, и двое других, что были покрепче, держа с двух сторон оглобли, тянут сани вперёд…

Так они молча шли и шли, вот уже и середина деревни, вот уже и колхозный клуб… А вот и дом деревенского весельчака и балагура Аполоса Трофимовича Тряпицина, едкого и подковыристого, но безвредного и безответного старого колхозника. Одновременно знаменитого хохмача, способного рассмешить по любому поводу всю деревню. Шутки и козни строил он деревенским жителям постоянно, но вот ему самому никто еще не смог учинить хоть какую-нибудь «заваляшшу» шутку. Да желательно такую, чтобы народ действительно повеселился, чтобы отомстил деду Аполосу за его шуточки и подковырки, нанесённые его «чрезмерными вольностями». Ребят вдохновляло то, что дедушка и сам рад был, когда его веселая работа приносила результат, когда народ с нарочитым возмущением воспринимал его юмор.

Гордый таким неуязвимым положением, иногда после выпитой рюмки, а то и двух-трёх, дедушко Аполос становился посреди деревенской дороги под тусклой электрической лампочкой, еле светящейся напротив его дома, на свои давно утратившие форму войлочные катанки, и, придерживая левой рукой сползающие с тощих бёдер ватные штаны, поднимал вверх сухой правый кулачек и подсевшим старческим голосом, как мог, громко выговаривал своим землякам:

- Хрена с два вам, а не отомстить! Не народилсе ишше на деревни такой умник, штобы меня переборол в шуточках-то моих! Я вам, едри вашу, ешшо устрою жись!

Конечно, столь независимый статус деревенского весельчака кое-кого маленько раздражал на деревне, кое-кто хотел бы изменить столь вальяжное положение земляка, да вот не получалось у них, не получалось.

 О нем писали даже в районной газете и все жалели, что Аполос Тряпицын в начале трудовой биографии выбрал не тот путь.

- Тебе бы, дедушко, в клоуны надо было бы итить. Само лучшой кривляко вышол бы с тебя…

А он и в деревне всю свою жизнь слыл нештатным клоуном. Был он по должности колхозным бригадиром, а это живая связь с людьми – каждодневная организация труда на разных участках: кого куда послать, какой объем работы выделить – одного направить на сенокос на такую-то пожню, другого на ремонт колхозной фермы, третьего – на рыбо добычу… И всюду с шуточками-прибауточками, с пониманием характеров и особенностей каждого человека.

- Ты, Татьяна, почто худо коров выдоила намедни? Ходили оне бажоны, орали на всю деревню… В следушшой раз  тебя саму подою, ште бы знала… Сам за твои дойки тебя подергаю, узнашь, как надоть.

Жёночки хохочут, мужики ржут… Всем весело. Но работа у него шла. Любили его все.

Все попытки местного населения каким-либо образом, в шутку, конечно, насолить деду и маленько в отместку посмеяться над ним, результатов не приносили.

Молодёжь, угнавшая от конюшни колхозные сани, именно такую вот задачу перед собой и ставила. Знали, что обижаться он не будет. Наученные горьким, бесполезным опытом хоть как-то покарать, говоря точнее, проучить хитроумного деда Аполоса, молодые люди подготовили и осуществили  коварную операцию.

Они задолго её готовили и приурочивали как раз к святкам, продумывали все детали. И вот, когда уже полным ходом шли святки, тогда и развернулась она, эта самая – тайная операция, куда втянуты были лучшие хулиганские силушки деревни.  Момент, который мы описываем, включает в себя наиболее интригующие, можно сказать, леденящие душу события.

Что же происходило тогда, в ту безлунную, святочную ночь в нашей поморской деревне?

Молодёжь притащила к дому деда Аполоса расхристанные, раздолбанные сани, присела на них и стала думать, что делать дальше? Замысел был только один – втащить их в аполосов дом и там оставить. У постороннего читателя тут возникает простой вопрос: а зачем? Какой в этом смысл?

Резон в том, что никакому, самому сильному мужику не вытащить обратно одному мёрзлые, тяжеленные зимние сани из дома на улицу. С какой стороны ни смотри – это страшно неповоротливый, неуклюжий , бесформенный груз. Кто бы ни взялся, если ты один, ты не протолкнёшься сквозь двое дверей: сначала выход из дома, а потом еще – из веранды. Одному это сделать – совсем не сподручно, просто невозможно. Поэтому молодых парней было четверо человек – двое на оглоблях, двое – на кончиках полозьев, сзади.

Входная дверь была, конечно же закрыта, но у лазутчиков всё было предусмотрено: один из них, шестнадцатилетний Венька Пятигоров, дальняя родня деда Аполоса, еще днем заскакивал к дедушке «попить чайку, да языком почесать, потому как давненько не захаживал в гости к ему». Ну вот он чайку попил с родным Аполосом, а потом сходил на поветь якобы по «малому делу», туда, где располагался домашний «нужник» и заодно заложку-то и отвернул. Дверь на поветь с тех пор была не «на замке», открытой была.

Проникнуть потихоньку кому-то одному через эту заднюю дверь в дом, пройти крадучись сквозь него аж до самых дверей входных, чтобы открыть их, потом вместе с остальными лазутчиками затащить с улицы вовнутрь громоздкие шалаги, было совсем не простым делом. Да еще так, чтобы мышь не пискнула, и, чтобы, не дай того Бог, проснулся бы и открыл свои глазки драгоценный дедушко Аполос, и во всю свою не слабенькую поморскую мощь заорал бы с перепугу, обнаружив в родном доме чужих людей… И, не приведи Господи, треснул бы кого-нибудь по башке в интересах самозащиты… И не слабо бы треснул.Может быть и родню свою – Веньку прикокошил. Он крепенький еще Аполос..  Знамо дело: истовый поморский корень!Чего не сотворишь, не разобравшись в обстановке…

Этого молодые лазутчики допустить не могли. И они действовали тихо –тихо, сняли на входе валенки, чтобы не шаркали сто раз подшитые заплаты, давно ставшие твердыми, спресованными в камень, передвигались по деревянным полам неслышно, в шерстяных носках, издававших при ходьбе только лишь лёгкий шелест. С    большим трудом затащили они в сени громоздкие сани, опасаясь, чтобы не стучали по углам и не шаркали по стенам а потом развернули их в прихожем коридоре поперек входной дверии потихоньку – потихоньку выползли из «дедушкового дома» и разбрелись по своим домам. Каждый шел и хихикал: «операция возмездия» в отношении искренне уважаемого всей деревней «дедушка Аполоса» похоже что удалась. Как-то он отреагирует?

С самого раннего утра раздавался во всю ширь Летнего берега ядрёный мат деда Аполоса. Он в одних кальсонах, в валеночных обрезках бегал около дома и голосил страшенные ругательства в адрес незнамо кого.
А как дело-то было? Дедушко проснувшись, чувствуя острую потребность в том, чтобы срочно добраться до отхожего места, еле выполз в сени, с гигантским трудом, ничего не понимая, перелез через невесть откуда взявшиеся в доме мёрзлые сани… Потом с вытаращенными глазами все-таки справил свою нужду там, где нужно… А когда справил, вот тогда выбежал на улицу… Ему некогда было надевать штаны. Дедушко орал на всю деревню так, что скотина во всех деревенских хлевах испытала большое беспокойство…Несколько взъерошенных мужиков,  тоже выскочили на улицу:

- Чего стряслось-то, Аполос Трофимович? – спрашивал его народ.

- Мать-мать-мать-мать! - сиплым голосом отвечал дедушко Аполос. Он маленько простыл в это утро, и ничего толкового, кроме этих слов больше сказать не мог.

 

 

Целых три дня дедушку мучил один только вопрос: кто это сделал? Он задавал его повсюду: в сельсовете, в школе, в колхозной  конторе… Все строили умные физиономии, чесали затылки, глядели в потолок… Но никто не признался. «Можа, и не знают оне, кто, да что? Хульганьё-то тожа оно умно всяко… Не пойдёт же всем докладать, я, мол, совершил… Тут хитрее надоть…»

И дед решил обратиться к родне своей–Веньке Пятигорову. Тот в деревне шмыгает повсюду, много чего знает. Не хотел иметь дело с ним, да пришлось. Сколько раз он вредил деду своему, когда был еще совсем малявкой! Один раз, когда Аполос закрылся в туалете по большому вопросу, тот подкараулил этот момент и потихоньку повернул деревянную заложку, запер дедушку своего, а сам умчал по своим неотложным детским делам. Заложку эту сам дед Аполос, как назло, только что смастерил из елового кренька, крепчайшую… Долго он сидел в позе орла, барабанил дверь и кричал, часа три… В доме он жил один…

В общем, не хотел дед вновь идти к Вене, но жизнь такая штука: хочешь-не хочешь, а надо опять конаться к родственничку. Матушка наша жизнь форменным образом вынудила Аполоса это сделать. Вопрос заел, а решения нет и нет. Сани как стояли, так и стоят в сенях… Люди похаживают вокруг, да около, похихикивают.  Да все с издёвочкой, с явной, хоть и добродушные все люди. Земляки, мать их… А он сдачи не дал придуркам… потому, что не знал, кому давать. Дедушко не любил, когда не получается дать сдачи. Ну, что сделаешь, пошел к внучку своему,  к Веньке. Тот полёживал, засранец, на диване, жевал сухарики, читал какой-то журнальчик замызганный. Может, и не читал вовсе, а так выдрючивался, мнил из себя, что грамотный очень.

- Слышь, родня, - начал Аполос с порога, - ты помог бы мне, родне своему.

- А чево такое, чево? – Веня, видно что, нехотя оторвался от журнальчика, привзнял от подушки нечесанную голову и осословело уставился на Аполоса:

- Чево, дедо?

Аполос Трофимович сообразил, что приглашения войти в дом и куда-нибудь присесть он не дождется, поэтому принял решение взять инициативу на себя. Он решительно шагнул вперед, с дивана, на котором разлёгся внучок его хренов, схватил за край стоящую там табуретку и плюхнул её рядом с кроватью, совсем близко от Вениной физиономии. Плюхнулся на неё сам.

И посмотрел Вене в глаза. Глаза у родного человека были растерянные и глядели почему-то в разные точки.

-Как ты считашь, внучок мой, хто ето сделал?

- Хто, чево, как?

- Дурака –та не включай, Венька. Хто шалаги мне в сени затянул? Ты должон ето знать. Можа в деревни хто чего сболтонул? Дак скажи…

Веня осознал наконец, что сейчас его бить не будут, а самое главное, он пока в стороне.

- Не знай, дедушко, не знай… Я в деревни чичас пошарю, можа и вызнаю чево-нинабудь…

Аполос, посидел еще, похмыкал, потом сообразил, что говорить-то больше, собственно говоря, и не о чем, похряктел и дал родне своей последнее наставление:

- Ты, Венька, главно дело, вызнай, хто ето дело вывернул вот эдак. Шутник, мать его… А я уж сображу, как, да чего дальше –то… Понял-нет?

-Понял, конечно. Чё тут…

- Ну я заскочу позжее, вечерком. Вызнай, родня, спрошу с тебя…

Как только за дедушком хлопнула калитка, Веня в срочном порядке убежал в нужник. Очень ему захотелось туда сбегать после визита дорогого деда…

А потом быстро-быстро набросил какую-никакую одёжку и помчался опять к друзьям своим, с которыми раньше они сварганили боевую операцию с колхозными санями.

Боевые товарищи посидели, покумекали и решили всё правильно. Первым делом надо успокоить деда Аполоса. А для этого его надо бы втравить в другую боевую операцию с задачей отомстить за моральные страдания любимого все деревней дедушка. Первым делом надо вместе собраться и выволочь сани из ни в чем неповинных сеней Аполосова дома.

Так и порешили.

На следующее же утро все четыре молодых парня под предлогом оказания помощи доброму человеку пришли к старому Аполосу и под его руководствомдолго и старательно вынимали тяжеленные сани из его дома. Полозья все время за что-то цеплялись, оглобли упирались в углы и стены, и их с огромным трудом приходилось выковыривать из новых и новых препятствий…При этом молча удивлялись тому, как им самим удалось в сплошной темноте, без всякого шума, не разбудив чуткого деда Аполоса, втащить широченные сани в дом? Если бы он проснулся и выскочил в коридор, у них, без всякого сомнения, создалось бы много проблем…

Дедушко так и не понял, кто сотворил в отношении него такую вот авантюру.

А потом они все вместе уселись за кухонный дедушков стол и стали думу думать…

Ребята предложили деду Аполосу план, от которого тот пришел в форменный восторг. А потому во время разговора сидел со страшно довольной физиономией, все время хихикал, «мыкал» и «гмыкал», взмахивал сухонькой рукой и лишь изредка влезал в разговор, правда, предлагал всегда что-то дельное.

А решено было вот что.

Заговорщики предложили, пока продолжаются святки, и можно вытворять любые штуки, поднять те же самые сани не в сени, не на поветь, а прямо на крышу дома родного брата деда Аполоса– Евлогия Трофимовича Тряпицына, тоже подковырщика, каких свет не видывал, только рангом, конечно, помельче, чем единоутробный его брательник.

Молодёжь, включая Веню Пятигорова, с самого начала идею подхватила, но возникли сомнения, вполне обоснованные.

- А не обидится ли дедушко Евлогий? Уважаемый человек, участник войны?..

У Аполоса эта затея наоборот вызвала живейший интерес.

- Не-е, не обидичче он! Пусь-копо радуичче братуха мой, што его тоже вспомнили.

Весёлые они – братья Аполос, да Евлогий и необидчивые. За что и любит их народ.

 

Операция по затаскиванию саней на крышу деда Евлогия была не менее животрепещущей. Аполос в ней участвовал, но очень скрытно, все как бы в сторонке был,чтобы родной брат не расстроился, если бы вдруг увидел его на стороне заговорщиков. Что из себя представляла эта операция, взволновавшая потом умы односельчан, потрясенных грандиозностью смелости и, я бы сказал, наглости (в хорошем смысле) участников, её организовавших?

                Вот как это было.

В святочные дни люди вдруг увидели на крыше дома, в котором проживал замечательный человек Тряпицын Евлогий Трофимович, единоутробный брат Аполоса, колхозные сани, Все останавливались и смотрели. Необычное, надо сказать, было зрелище. На любой деревенской крыше, как и на любой городской, можно ведь увидать чего угодно: ворону, чайку, орла, трубу, лестницу… Но, чтобы деревенские сани,на которых лошади в зимнюю пору возят что-то полезное для деревни и, как правило, тяжелое. Саням вообще не место на крыше.

Это перебор! Такого не может быть! – скажет любой. И будет прав. Если это не в святочные дни, которые называются Святками. В Святки возможно всё!

Просто группа деревенских шалопаев под идейным вдохновляющим руководством опытного специалиста по организации дурачеств  Аполоса Трофимовича Тряпицына, которая, надо признать, удачно, в простецких деревенских условиях реализовала непростой инженерный проект. Все делалось наощупь, иногда наугад, но в результате всё срослось и всё получилось, благодаря его многолетней крестьянской смекалке и хватке. Тут надо обязательно добавить, что именно эта группа в том же составе, с теми же самыми санями двумя днями ранее организовала и осуществила другое диверсионное мероприятие в отношении самого Аполоса. Только он об этом еще не знал…

В условиях абсолютной темени, практически наощупь, ребята перекинули через крышу дома прочную капроновую верёвку, с другой стороны дома привязали за передок сани и начали тянуть. Два человека, бывшие на противоположной стороне, приподнимали сани за полозья и направляли, чтобы держались они ровно, чтобы не болтались в воздухе, чтобы встали правильно, когда поедут по крыше…

Они не разговаривали между собой, вели себя исключительно тихо… Когда сани были посредине крыши, закрепили конец верёвки и также тихо ушли.

Это была отлично выполненная тайная операция по очередному «дурачеству».

Народу она доставила исключительную радость.

Мудрее всех поступил хозяин дома, на крыше которого оказались сани. Он не снял их до окончания святочных дней – Евлогий Трофимович Тряпицын, хотя люди ходили вокруг и посмеивались. Но это были добрые улыбки и добрый был смех. Он тоже, как и его родной брат Аполос Тряпицын приобрел надёжную добрую славу организатора праздничных «дурачеств».

Но молодые парни все же нашкодили, чего там говорить. Так или иначе, они подставились перед двумя деревенскими мудрецами, которых искренно и глубоко уважали с самого раннего детства. А ведь надо жить дальше, в одной деревне, и жить надо мирно… Они собрались вместе, провели совет и порешили…

На следующее утро все четверо явились сначала к деду Евлогию. Попросили его прийти к брату своему Аполосу.

- А пошто ето? Зачем?

- Очень надо, очень просим.

И дедушко Евлогий пришел к своему брату Аполосу. А там, около дома, пожидала его вся хулиганская четверка, которая вместе с ним пришла к аксакалу дураческих наук деду Аполосу. Ребята не зря провели это время.

Они принесли с собой бутылочку «Русской водочки», разлили по чарочке и сказали: -

- Это мы совершили два эти дурачества. Теперь мы приносим вам свои извинения и заверяем, что больше так поступать не будем.

Сами выпивать не стали.

Братья Тряпицыны некоторое время остолбенело глядели на них, потом глотнули по своей рюмочке… Всё делали молча… Потом Аполос сказал:

- А я думал, узнаю, прикокошу…

Евлогий добавил:

 - И я тоже также считал.

Братья долго хохотали. И Аполос добавил:

- Хороша замена нам растёт…

 

Представляем новый рассказ Павла Кренёва

 У нас на Белом море дурачеством называют изначально доброе, однако, глуповатое, или излишне простецкое, или совсем уж неуместное поведение местных шутников, которые хотят людей рассмешить таким вот поведением. Практически всегда поступки их получают пространную аудиторию, они широко обсуждаются, и отголоски их долго потом звенят и звенят в народе. А сами шутники приобретают у населения статус придурков, но придурков добрых, безответных и даже любимых. Вообще говоря, публика ценит их и говорит о них сугубо положительные вещи. Каждому приятно, когда о ком-то из земляков могут сказать:

- Вон придурок наш идет, такое отхохмил вчерась…

А о тебе самом такое не скажут. Никто придурком  не назовёт. А тебе и жаль…

Ты же понимаешь, что простые добрые слова в твой адрес стоят не очень-то дорого. Проблема их в том, что они не запоминаются, люди произнесли их и тут же забыли. И слава твоя, которая только что грелась в твоих ладонях, улетает от тебя белой птицей и больше к тебе не возвращается.

Это печальный, но очевидный факт.

А вот быть на деревне любимым придурком – это дорогого стоит!

Я и сам, говоря честно, хотел бы ходить в таких вот придурках, да и получилось бы, наверное, это, только вот сильно сомневаюсь насчет определения «любимый». Это еще заслужить надо!

Они сильно в деревне шкодят, но, что удивительно, народ не обижается. Нет, конечно те, в отношении кого «нашкодили», ходят какое-то время с надутой губой, но потом, по прошествии малого времени, их оттопыренная губа возвращается снова в свое обычное положение, и мир приходит опять в деревенские дома.

Сильно способствует наличию в деревнях древнего Поморья народных традиций, которые назидательно  рекомендуют своей молодёжи всячески хохмить и устраивать разные весёлые глупости в отношении ничего не подозревающих рядовых деревенских граждан, которые зачастую являются близкими родственниками самих хулиганов.

Вот вам самый обычный пример.

Стоит тихая морозная ночь. Деревня умиротворённо спит в уснувших домах. Хотя на дворе пора Рождественских Святок – время разнообразных шуток и всякого рода «подколов» (период от Рождества до Крещения Господня, длящийся две недели – с 7 по 19 января). В высоком черном небе радостно помаргивают друг дружке золотые звёздочки, которые с восторгом глядят на деревню и с умилением наблюдают, как деревенское хульганьё отмечает праздничное событие.

В эту самую пору деревенские жители с некоторым страхом, но и с надеждой ждут, какими же новыми дурачествами порадуют их местные озорники?

А вот и они!

По деревенской улице, пользуясь сплошной чернотой ночи, тихо-тихо идут по направлению к колхозной конюшне четыре молодых человека – четыре крепких колхозных парня лет семнадцати. Тихонько поскрипывает под многократно подшитыми, растоптанными валенками январский снежок. Местные собаки, которые, конечно же видят и слышат их, не реагируют и не начинают лай, что они не преминули бы сделать, будь вместо деревенских парней кто-нибудь чужой. Этот сигнал тревоги немедленно подхватили бы другие местные Шарики и Жучки, и давно бы уже голосило все деревенское собачье население о том, что в деревню прорвался враг! Но тут – особый случай! Звуки шагов, а также голоса буквально всех деревенских старичков и старушек, мужиков и жёночек, а также всех их детей, всех чад и домочадцев поморской деревни собаки знают распрекрасно и не унижают себя пустопорожней брехнёй, чтобы не стыдиться перед добропорядочным населением деревни, а также перед другими кобелями и суками, обитающими в ней.

Группа молодых людей крадётся к конюшне.

Что за интерес такой у молодёжи в холодную январскую ночь? Обычно так ведут себя всякого рода воришки, но чего можно украсть у деревенской конюшни? Не лошадь же, и не клок сена – больше-то и взять нечего! Тем более, что лошадь в деревне украсть невозможно: куда на ней поедешь, если все знают, что она колхозная?

Вот они тихонько подходят к конюшенному забору и что-то высматривают около него. Взор их обращен к куда как простецкому, сугубо крестьянскому предмету – к прислоненным к забору обыкновенным, довольно задрипанным и раздолбанным в постоянном обиходе, широченным и тяжеленным саням, предназначенным для перевозки в зимний период сена, мешков с картошкой, строительных материалов и даже навоза, то есть всего того, чего требуют колхозные нужды. Сани эти, прислонённые к забору, стояли-стояли в ночной этот час и, как говорится, никого не трогали. Они просто-напросто ждали очередного груза, который всей тяжестью навалится на них опять и который надо будет куда-то перевозить, несмотря на то, что сил и возможностей у саней к перевозке неимоверных тяжестей больше практически не осталось. Но кто в колхозе спрашивает: можешь ты или нет что-то делать? Говорят, надо и все!И ты поехал…

Молодые люди, озираясь по сторонам, стараясь не шаркать и не издавать лишних звуков, подкрадываются к саням, трогают их, потихоньку расшатывают и, наконец, с величайшими предосторожностями отрывают от забора, наклоняют и ставят на полозья.

- Теперь давай! – вполголоса, но повелительно даёт команду один из участников налёта на колхозное хозяйство. Все берутся за оглобли, дружно подают вперёд, и сани уже движутся по наезженной дороге, которая идет вглубь деревни. Как только повозка встаёт на твердую, укатанную колею, двое ребят прыгают на ивовый настил, наброшенный поверх саней, и двое других, что были покрепче, держа с двух сторон оглобли, тянут сани вперёд…

Так они молча шли и шли, вот уже и середина деревни, вот уже и колхозный клуб… А вот и дом деревенского весельчака и балагура Аполоса Трофимовича Тряпицина, едкого и подковыристого, но безвредного и безответного старого колхозника. Одновременно знаменитого хохмача, способного рассмешить по любому поводу всю деревню. Шутки и козни строил он деревенским жителям постоянно, но вот ему самому никто еще не смог учинить хоть какую-нибудь «заваляшшу» шутку. Да желательно такую, чтобы народ действительно повеселился, чтобы отомстил деду Аполосу за его шуточки и подковырки, нанесённые его «чрезмерными вольностями». Ребят вдохновляло то, что дедушка и сам рад был, когда его веселая работа приносила результат, когда народ с нарочитым возмущением воспринимал его юмор.

Гордый таким неуязвимым положением, иногда после выпитой рюмки, а то и двух-трёх, дедушко Аполос становился посреди деревенской дороги под тусклой электрической лампочкой, еле светящейся напротив его дома, на свои давно утратившие форму войлочные катанки, и, придерживая левой рукой сползающие с тощих бёдер ватные штаны, поднимал вверх сухой правый кулачек и подсевшим старческим голосом, как мог, громко выговаривал своим землякам:

- Хрена с два вам, а не отомстить! Не народилсе ишше на деревни такой умник, штобы меня переборол в шуточках-то моих! Я вам, едри вашу, ешшо устрою жись!

Конечно, столь независимый статус деревенского весельчака кое-кого маленько раздражал на деревне, кое-кто хотел бы изменить столь вальяжное положение земляка, да вот не получалось у них, не получалось.

 О нем писали даже в районной газете и все жалели, что Аполос Тряпицын в начале трудовой биографии выбрал не тот путь.

- Тебе бы, дедушко, в клоуны надо было бы итить. Само лучшой кривляко вышол бы с тебя…

А он и в деревне всю свою жизнь слыл нештатным клоуном. Был он по должности колхозным бригадиром, а это живая связь с людьми – каждодневная организация труда на разных участках: кого куда послать, какой объем работы выделить – одного направить на сенокос на такую-то пожню, другого на ремонт колхозной фермы, третьего – на рыбо добычу… И всюду с шуточками-прибауточками, с пониманием характеров и особенностей каждого человека.

- Ты, Татьяна, почто худо коров выдоила намедни? Ходили оне бажоны, орали на всю деревню… В следушшой раз  тебя саму подою, ште бы знала… Сам за твои дойки тебя подергаю, узнашь, как надоть.

Жёночки хохочут, мужики ржут… Всем весело. Но работа у него шла. Любили его все.

Все попытки местного населения каким-либо образом, в шутку, конечно, насолить деду и маленько в отместку посмеяться над ним, результатов не приносили.

Молодёжь, угнавшая от конюшни колхозные сани, именно такую вот задачу перед собой и ставила. Знали, что обижаться он не будет. Наученные горьким, бесполезным опытом хоть как-то покарать, говоря точнее, проучить хитроумного деда Аполоса, молодые люди подготовили и осуществили  коварную операцию.

Они задолго её готовили и приурочивали как раз к святкам, продумывали все детали. И вот, когда уже полным ходом шли святки, тогда и развернулась она, эта самая – тайная операция, куда втянуты были лучшие хулиганские силушки деревни.  Момент, который мы описываем, включает в себя наиболее интригующие, можно сказать, леденящие душу события.

Что же происходило тогда, в ту безлунную, святочную ночь в нашей поморской деревне?

Молодёжь притащила к дому деда Аполоса расхристанные, раздолбанные сани, присела на них и стала думать, что делать дальше? Замысел был только один – втащить их в аполосов дом и там оставить. У постороннего читателя тут возникает простой вопрос: а зачем? Какой в этом смысл?

Резон в том, что никакому, самому сильному мужику не вытащить обратно одному мёрзлые, тяжеленные зимние сани из дома на улицу. С какой стороны ни смотри – это страшно неповоротливый, неуклюжий , бесформенный груз. Кто бы ни взялся, если ты один, ты не протолкнёшься сквозь двое дверей: сначала выход из дома, а потом еще – из веранды. Одному это сделать – совсем не сподручно, просто невозможно. Поэтому молодых парней было четверо человек – двое на оглоблях, двое – на кончиках полозьев, сзади.

Входная дверь была, конечно же закрыта, но у лазутчиков всё было предусмотрено: один из них, шестнадцатилетний Венька Пятигоров, дальняя родня деда Аполоса, еще днем заскакивал к дедушке «попить чайку, да языком почесать, потому как давненько не захаживал в гости к ему». Ну вот он чайку попил с родным Аполосом, а потом сходил на поветь якобы по «малому делу», туда, где располагался домашний «нужник» и заодно заложку-то и отвернул. Дверь на поветь с тех пор была не «на замке», открытой была.

Проникнуть потихоньку кому-то одному через эту заднюю дверь в дом, пройти крадучись сквозь него аж до самых дверей входных, чтобы открыть их, потом вместе с остальными лазутчиками затащить с улицы вовнутрь громоздкие шалаги, было совсем не простым делом. Да еще так, чтобы мышь не пискнула, и, чтобы, не дай того Бог, проснулся бы и открыл свои глазки драгоценный дедушко Аполос, и во всю свою не слабенькую поморскую мощь заорал бы с перепугу, обнаружив в родном доме чужих людей… И, не приведи Господи, треснул бы кого-нибудь по башке в интересах самозащиты… И не слабо бы треснул.Может быть и родню свою – Веньку прикокошил. Он крепенький еще Аполос..  Знамо дело: истовый поморский корень!Чего не сотворишь, не разобравшись в обстановке…

Этого молодые лазутчики допустить не могли. И они действовали тихо –тихо, сняли на входе валенки, чтобы не шаркали сто раз подшитые заплаты, давно ставшие твердыми, спресованными в камень, передвигались по деревянным полам неслышно, в шерстяных носках, издававших при ходьбе только лишь лёгкий шелест. С    большим трудом затащили они в сени громоздкие сани, опасаясь, чтобы не стучали по углам и не шаркали по стенам а потом развернули их в прихожем коридоре поперек входной дверии потихоньку – потихоньку выползли из «дедушкового дома» и разбрелись по своим домам. Каждый шел и хихикал: «операция возмездия» в отношении искренне уважаемого всей деревней «дедушка Аполоса» похоже что удалась. Как-то он отреагирует?

С самого раннего утра раздавался во всю ширь Летнего берега ядрёный мат деда Аполоса. Он в одних кальсонах, в валеночных обрезках бегал около дома и голосил страшенные ругательства в адрес незнамо кого.
А как дело-то было? Дедушко проснувшись, чувствуя острую потребность в том, чтобы срочно добраться до отхожего места, еле выполз в сени, с гигантским трудом, ничего не понимая, перелез через невесть откуда взявшиеся в доме мёрзлые сани… Потом с вытаращенными глазами все-таки справил свою нужду там, где нужно… А когда справил, вот тогда выбежал на улицу… Ему некогда было надевать штаны. Дедушко орал на всю деревню так, что скотина во всех деревенских хлевах испытала большое беспокойство…Несколько взъерошенных мужиков,  тоже выскочили на улицу:

- Чего стряслось-то, Аполос Трофимович? – спрашивал его народ.

- Мать-мать-мать-мать! - сиплым голосом отвечал дедушко Аполос. Он маленько простыл в это утро, и ничего толкового, кроме этих слов больше сказать не мог.

 

 

Целых три дня дедушку мучил один только вопрос: кто это сделал? Он задавал его повсюду: в сельсовете, в школе, в колхозной  конторе… Все строили умные физиономии, чесали затылки, глядели в потолок… Но никто не признался. «Можа, и не знают оне, кто, да что? Хульганьё-то тожа оно умно всяко… Не пойдёт же всем докладать, я, мол, совершил… Тут хитрее надоть…»

И дед решил обратиться к родне своей–Веньке Пятигорову. Тот в деревне шмыгает повсюду, много чего знает. Не хотел иметь дело с ним, да пришлось. Сколько раз он вредил деду своему, когда был еще совсем малявкой! Один раз, когда Аполос закрылся в туалете по большому вопросу, тот подкараулил этот момент и потихоньку повернул деревянную заложку, запер дедушку своего, а сам умчал по своим неотложным детским делам. Заложку эту сам дед Аполос, как назло, только что смастерил из елового кренька, крепчайшую… Долго он сидел в позе орла, барабанил дверь и кричал, часа три… В доме он жил один…

В общем, не хотел дед вновь идти к Вене, но жизнь такая штука: хочешь-не хочешь, а надо опять конаться к родственничку. Матушка наша жизнь форменным образом вынудила Аполоса это сделать. Вопрос заел, а решения нет и нет. Сани как стояли, так и стоят в сенях… Люди похаживают вокруг, да около, похихикивают.  Да все с издёвочкой, с явной, хоть и добродушные все люди. Земляки, мать их… А он сдачи не дал придуркам… потому, что не знал, кому давать. Дедушко не любил, когда не получается дать сдачи. Ну, что сделаешь, пошел к внучку своему,  к Веньке. Тот полёживал, засранец, на диване, жевал сухарики, читал какой-то журнальчик замызганный. Может, и не читал вовсе, а так выдрючивался, мнил из себя, что грамотный очень.

- Слышь, родня, - начал Аполос с порога, - ты помог бы мне, родне своему.

- А чево такое, чево? – Веня, видно что, нехотя оторвался от журнальчика, привзнял от подушки нечесанную голову и осословело уставился на Аполоса:

- Чево, дедо?

Аполос Трофимович сообразил, что приглашения войти в дом и куда-нибудь присесть он не дождется, поэтому принял решение взять инициативу на себя. Он решительно шагнул вперед, с дивана, на котором разлёгся внучок его хренов, схватил за край стоящую там табуретку и плюхнул её рядом с кроватью, совсем близко от Вениной физиономии. Плюхнулся на неё сам.

И посмотрел Вене в глаза. Глаза у родного человека были растерянные и глядели почему-то в разные точки.

-Как ты считашь, внучок мой, хто ето сделал?

- Хто, чево, как?

- Дурака –та не включай, Венька. Хто шалаги мне в сени затянул? Ты должон ето знать. Можа в деревни хто чего сболтонул? Дак скажи…

Веня осознал наконец, что сейчас его бить не будут, а самое главное, он пока в стороне.

- Не знай, дедушко, не знай… Я в деревни чичас пошарю, можа и вызнаю чево-нинабудь…

Аполос, посидел еще, похмыкал, потом сообразил, что говорить-то больше, собственно говоря, и не о чем, похряктел и дал родне своей последнее наставление:

- Ты, Венька, главно дело, вызнай, хто ето дело вывернул вот эдак. Шутник, мать его… А я уж сображу, как, да чего дальше –то… Понял-нет?

-Понял, конечно. Чё тут…

- Ну я заскочу позжее, вечерком. Вызнай, родня, спрошу с тебя…

Как только за дедушком хлопнула калитка, Веня в срочном порядке убежал в нужник. Очень ему захотелось туда сбегать после визита дорогого деда…

А потом быстро-быстро набросил какую-никакую одёжку и помчался опять к друзьям своим, с которыми раньше они сварганили боевую операцию с колхозными санями.

Боевые товарищи посидели, покумекали и решили всё правильно. Первым делом надо успокоить деда Аполоса. А для этого его надо бы втравить в другую боевую операцию с задачей отомстить за моральные страдания любимого все деревней дедушка. Первым делом надо вместе собраться и выволочь сани из ни в чем неповинных сеней Аполосова дома.

Так и порешили.

На следующее же утро все четыре молодых парня под предлогом оказания помощи доброму человеку пришли к старому Аполосу и под его руководствомдолго и старательно вынимали тяжеленные сани из его дома. Полозья все время за что-то цеплялись, оглобли упирались в углы и стены, и их с огромным трудом приходилось выковыривать из новых и новых препятствий…При этом молча удивлялись тому, как им самим удалось в сплошной темноте, без всякого шума, не разбудив чуткого деда Аполоса, втащить широченные сани в дом? Если бы он проснулся и выскочил в коридор, у них, без всякого сомнения, создалось бы много проблем…

Дедушко так и не понял, кто сотворил в отношении него такую вот авантюру.

А потом они все вместе уселись за кухонный дедушков стол и стали думу думать…

Ребята предложили деду Аполосу план, от которого тот пришел в форменный восторг. А потому во время разговора сидел со страшно довольной физиономией, все время хихикал, «мыкал» и «гмыкал», взмахивал сухонькой рукой и лишь изредка влезал в разговор, правда, предлагал всегда что-то дельное.

А решено было вот что.

Заговорщики предложили, пока продолжаются святки, и можно вытворять любые штуки, поднять те же самые сани не в сени, не на поветь, а прямо на крышу дома родного брата деда Аполоса– Евлогия Трофимовича Тряпицына, тоже подковырщика, каких свет не видывал, только рангом, конечно, помельче, чем единоутробный его брательник.

Молодёжь, включая Веню Пятигорова, с самого начала идею подхватила, но возникли сомнения, вполне обоснованные.

- А не обидится ли дедушко Евлогий? Уважаемый человек, участник войны?..

У Аполоса эта затея наоборот вызвала живейший интерес.

- Не-е, не обидичче он! Пусь-копо радуичче братуха мой, што его тоже вспомнили.

Весёлые они – братья Аполос, да Евлогий и необидчивые. За что и любит их народ.

 

Операция по затаскиванию саней на крышу деда Евлогия была не менее животрепещущей. Аполос в ней участвовал, но очень скрытно, все как бы в сторонке был,чтобы родной брат не расстроился, если бы вдруг увидел его на стороне заговорщиков. Что из себя представляла эта операция, взволновавшая потом умы односельчан, потрясенных грандиозностью смелости и, я бы сказал, наглости (в хорошем смысле) участников, её организовавших?

                Вот как это было.

В святочные дни люди вдруг увидели на крыше дома, в котором проживал замечательный человек Тряпицын Евлогий Трофимович, единоутробный брат Аполоса, колхозные сани, Все останавливались и смотрели. Необычное, надо сказать, было зрелище. На любой деревенской крыше, как и на любой городской, можно ведь увидать чего угодно: ворону, чайку, орла, трубу, лестницу… Но, чтобы деревенские сани,на которых лошади в зимнюю пору возят что-то полезное для деревни и, как правило, тяжелое. Саням вообще не место на крыше.

Это перебор! Такого не может быть! – скажет любой. И будет прав. Если это не в святочные дни, которые называются Святками. В Святки возможно всё!

Просто группа деревенских шалопаев под идейным вдохновляющим руководством опытного специалиста по организации дурачеств  Аполоса Трофимовича Тряпицына, которая, надо признать, удачно, в простецких деревенских условиях реализовала непростой инженерный проект. Все делалось наощупь, иногда наугад, но в результате всё срослось и всё получилось, благодаря его многолетней крестьянской смекалке и хватке. Тут надо обязательно добавить, что именно эта группа в том же составе, с теми же самыми санями двумя днями ранее организовала и осуществила другое диверсионное мероприятие в отношении самого Аполоса. Только он об этом еще не знал…

В условиях абсолютной темени, практически наощупь, ребята перекинули через крышу дома прочную капроновую верёвку, с другой стороны дома привязали за передок сани и начали тянуть. Два человека, бывшие на противоположной стороне, приподнимали сани за полозья и направляли, чтобы держались они ровно, чтобы не болтались в воздухе, чтобы встали правильно, когда поедут по крыше…

Они не разговаривали между собой, вели себя исключительно тихо… Когда сани были посредине крыши, закрепили конец верёвки и также тихо ушли.

Это была отлично выполненная тайная операция по очередному «дурачеству».

Народу она доставила исключительную радость.

Мудрее всех поступил хозяин дома, на крыше которого оказались сани. Он не снял их до окончания святочных дней – Евлогий Трофимович Тряпицын, хотя люди ходили вокруг и посмеивались. Но это были добрые улыбки и добрый был смех. Он тоже, как и его родной брат Аполос Тряпицын приобрел надёжную добрую славу организатора праздничных «дурачеств».

Но молодые парни все же нашкодили, чего там говорить. Так или иначе, они подставились перед двумя деревенскими мудрецами, которых искренно и глубоко уважали с самого раннего детства. А ведь надо жить дальше, в одной деревне, и жить надо мирно… Они собрались вместе, провели совет и порешили…

На следующее утро все четверо явились сначала к деду Евлогию. Попросили его прийти к брату своему Аполосу.

- А пошто ето? Зачем?

- Очень надо, очень просим.

И дедушко Евлогий пришел к своему брату Аполосу. А там, около дома, пожидала его вся хулиганская четверка, которая вместе с ним пришла к аксакалу дураческих наук деду Аполосу. Ребята не зря провели это время.

Они принесли с собой бутылочку «Русской водочки», разлили по чарочке и сказали: -

- Это мы совершили два эти дурачества. Теперь мы приносим вам свои извинения и заверяем, что больше так поступать не будем.

Сами выпивать не стали.

Братья Тряпицыны некоторое время остолбенело глядели на них, потом глотнули по своей рюмочке… Всё делали молча… Потом Аполос сказал:

- А я думал, узнаю, прикокошу…

Евлогий добавил:

 - И я тоже также считал.

Братья долго хохотали. И Аполос добавил:

- Хороша замена нам растёт…

 

Прелюдия бандитской вылазки

 

Середина июля 1918 года. Великобритания.

 

Адмирал флота Её Величества лорд Вилли Крейг созвал на совещание высших морских офицеров государства. Состоялось оно на самой южной оконечности Англии, на головной военно-морской базе Великобритании – в городе Портсмуте. А более конкретно – на борту самого крупного английского линейного корабля «Супериорити», стоящего в гавани этого города. Адмирал Крейг, которому было поручено провести историческое совещание, имел полномочия от королевы и премьер-министра уладить все вопросы, связанные с предстоящей экспедицией английского флота в Россию.

Очевидная важность совещания проявлялась во всем – в необычной строгости и чопорности прислуги, в сугубой её вежливости с гостями. Это неоспоримый факт, что слуги всегда осознают важность или, наоборот, второсортность предстоящих встреч или переговоров по общему антуражу, по оттенкам интонации и по настроению хозяев, готовящих встречу.   Поэтому вызванные офицеры с порога понимали: предстоит нечто важное, способное повлиять не только на их личные судьбы, но и на судьбу всей страны.

Они стояли в огромной кают-компании линкора уже полчаса, переминались с ноги на ногу, нервничали. Лорд опаздывал, что было само по себе необычно, потому что он не опаздывал никуда и никогда: Крейг слыл на флоте педантом. Более-менее молодые офицеры притомились стоять – в молодые годы всегда больше хочется размять ноги. Однако, даже присесть было непозволительно: адмирал считал, что подчиненные в  помещениях его штабного корабля, тем более в его присутствии, всегда обязаны стоять, а не сидеть.

Но протекали минуты, а его все не было. Как-то мимоходом прошла информация, что на корабль мог нанести визит главный идеолог нападения на Россию со стороны Великобритании, министр Вооружений, член Палаты общин  Англии сэр Уинстон Черчиль. Это придало нервозности, и вот уже некоторые офицеры стали утирать лбы платками, у многих стали дрожать на руках пальцы.

Но время шло, и никто не появлялся. В ожидании прошло уже более сорока минут. На столько времени Крейг не опаздывал никогда. Только кричали тревожно чайки над мачтами, да гремел над палубой сидевший у каждого в печёнках матерный бас боцмана, рычащего на новобранцев – «зеленую» матросню, так и норовящую чего-нибудь сделать не так, смошенничать или украсть, обмануть его, просолёного океаном морского волка. Некоторые слабонервные офицерики по первости пытались слабо противостоять этому нахальному басу, но адмирал Крейг строго-настрого приказал тем рефлексирующим юнцам заткнуться:

- Мы не сраное пассажирское корыто с истеричными дамочками, а смертоносный боевой корабль с железной дисциплиной. А на нем обязан быть зверский боцман, изрыгающий страшные ругательства. Запишите эту цитату из морского устава и зарубите на своих дырявых носах!

Таких слов в Морском уставе, конечно же сроду не бывало, но кто станет спорить с самим Крейгом? Никто, только самоубийца. Сказал, есть такая цитата, значит, она там есть, даже, если её там нет!

И вот молчание прервалось сначала робким стуком, а затем и голосом ворвавшегося в каюту младшего помощника капитана:

- От пирса к нам идет адмиральский катер!

На хорошей скорости катер пересек полумильную дистанцию и вот уже запросил швартовые концы у дежурного офицера. С борта ему перебросили шторм-трап – адмирал терпеть не мог «Парадных трапов». Он полагал, что покатые лестницы со ступеньками подобны инвалидным коляскам, а морские офицеры «должны уметь скакать» по веревочным лестницам. Тех, кто не способен этого делать, надо списывать с флота «на вечную стоянку» к чертовой матери.                               

И сейчас адмирал, несколько наигранно, но в самом деле сам, без посторонней помощи легко перепрыгнул через борт линейного корабля.

- Прошу господ адмиралов и офицеров не утруждать себя  глупой словесной эквилибристикой, - молодцевато и громко сообщил он собравшимся, вытянувшимся во всю длину кают-компании по ранжиру, согласно должностей и званий, - проведем совещание энергично, но не упуская никаких деталей.

Содержание его доклада повергло всех в изумление.

- Необходимо задействовать штурмовые силы флота и осуществить мощную военную операцию.

Он помедлил и внимательно всех разглядел, будто хотел удостовериться, все ли способны решить предстоящую задачу. Строй стоял сосредоточенный, напряженный, как бы демонстрируя, что все собравшиеся будут стремиться выполнить ее во что бы то ни стало.

- Королевскому флоту следует вернуть дорогостоящее имущество, бессовестно похищенное Россией, бывшей нашей союзницей по блоку стран Тройственной Антанты – Великобритании, России и Франции. Верные союзническому долгу, мы поставили в Россию очень большое количество военного имущества – оружия, продовольствия, амуниции, техники и запасных частей к ней… Всего на десятки миллионов  фунтов стерлингов.  Думаю, всем здесь понятно – нам просто необходимо было победить в той войне. Еще не хватало отдать всё завоеванное нами этим проклятым солдафонам – германцам! - Лорд поморщился, словно все это было украдено лично у него, - теперь имущество надо вернуть английской короне, как главному вкладчику, а также Италии, Франции, Голландии, другим союзникам, вернуть всем странам, вложившим свои средства в общую победу …

Строй высших морских офицеров одобрительно загудел, демонстрируя перед начальством то, что засиделись они в теплых каютах своих кораблей, что сильно все тоскуют по штормовым просторам, по морским вылазкам в гущу боев, где рвутся снаряды и свистят пули, где можно среди океанских брызг наконец-то продемонстрировать свою отвагу, пролить кровь и отдать жизнь за честь любимой Британии.

Лицемерие и фальшь своих «морских волков» адмирал конечно же уловил, он поморщился, но правила игры принял:

- Никогда не сомневался в вас, господа офицеры. Теперь позволю себе конкретизировать стоящие перед нами задачи.

Он слегка посуровел, наверное, для того, чтобы выстраиваемая им беседа выглядела как можно более весомой.

- Первое. Мы доверились своему тогдашнему союзнику России и передали ей громадные ценности, которые в виде военного имущества лежат сейчас в портовых складах Мурманска и Архангельска. За все это Россия не заплатила ни цента и видимо не собирается платить и впредь. Руководствуясь незаконными приказами Ленина, она давно перестала быть союзницей Великобритании и теперь откровенно игнорирует принятые обязательства, основываясь на том, что она теперь - другая страна и, что, мол, прежние договорённости для неё не указ.

Другого от России ждать теперь и не приходится – она по ленинской указке снюхалась с давним нашим врагом, с Германией и фактически объявила нам войну.                                           

Я только что беседовал с премьер-министром. Он однозначно полагает, что Россию надо примерно наказать. Я согласен с ним полностью и пригласил вас для того, чтобы обсудить эту проблему.

- Теперь вопрос номер два. Мы с премьер-министром полагаем, что надо безотлагательно вернуть на родину в Англию имущество, ошибочно попавшее в Россию. Для этого необходимо совершить боевой рейд в порты Архангельска и Мурманска и, если придется, силой забрать то, что по ошибке было захвачено у нас.

 Адмирал тут помолчал и с кислой миной добавил:

- По нашей, к сожалению, ошибке. Но мы тогда были союзниками, мы вместе воевали с Германией, и ничто не предвещало таких выкрутасов со стороны России. Мы ей помогли, а она нас обманула…

Потом он как бы встрепенулся и, выпрямившись, сказал слова, не оставившие никого равнодушными:

- Я отдаю себе отчет в том, что речь идет об объявлении войны двум российским городам - Мурманску и Архангельску. Если они не согласятся отдать то, что по праву принадлежит нам, мы их уничтожим, эти города.

Раздались одобрительные возгласы. Адмирал знал, что другой реакции на его слова у его подчиненных не могло быть.

- Кроме той задачи, которую я только что изложил, будут и другие,- он помедлил, обдумывая слова, которые надо было высказать сейчас, слова важные и… нежелательные для посторонних ушей. – В России наступают сложные времена. По всем прогнозам нашей разведки и штабных аналитиков, речь идет о наступлении гражданской войны, то есть, о внутренней вооружённой борьбе противоборствующих сил, которых в России много сейчас Будет совсем неправильным, если Великобритания, интересы которой мы защищаем, не поучаствует в этой войне. Мы с вами знаем из истории: Великобритания всегда использовала чужие междоусобицы в своих целях. Не так ли, господа! И Россия не должна быть исключением! Она это заслужила.

- Итак, третьей задачей, - продолжил адмирал, -  является осторожное, но прямое участие нашей с вами экспедиции в Россию во внутренних битвах, которые вот-вот начнутся в этой стране. Туда подтянутся и другие, дружественные нам силы. Общей задачей будет перенацеливание противоборствующих сил на соблюдение наших интересов, интересов Англии. Создавшуюся лавину экспансии  в Россию можно будет назвать интервенцией.

Он приостановил свою речь, вздернул подбородок и почти весело, с залихватским видом оглядел строй.

- А что, по-моему, современно и красиво – интервенция! Как вы думаете, господа?

Все дружно зааплодировали, кто-то крикнул «Виват!»

Здесь Адмирал флота Великобритании, породистый англосакс, лорд Вилли Крейг, потомок славных крестоносцев, сделал многозначительную физиономию и произнес фразу, которую потомки также обязаны были записать в анналы истории:

- Существуют нации великие, как мы – англосаксы, и нации, униженные историей, всякие там славяне. Существуют народы-патриции и существуют народы-плебеи, всегда и везде есть руководители – сюзерены и подчиненные им вассалы. Мы – великая английская нация, всегда были и всегда будем главными среди других, никчемных наций.

Мы видим сейчас, что одна из таких, ни на что не годных наций, а именно восточные славяне, так называемые русские, которые всегда были под нашей правящей пятой, вдруг заподнимали свои узколобые головы и возомнили себя равными нам.

Лорд выпрямил осанку и с пробудившейся гордостью произнес:

                    - Думаю, все вы, уважаемые королевские офицеры, понимаете, что столь нелепого положения не может быть никогда. И во имя наших предков, установивших на земле должный порядок, мы с вами обязаны следовать этому порядку и не позволять никому нарушать его.

Приказываю Вам, доблестные воины Англии, идти в Россию и исполнить свою святую миссию.

Над английским линейным кораблем «Супериорити» долго гремели восторженные крики подвыпивших морских офицеров флота Её Величества.

 

Павел Кренёв

Часа три назад солнце выползло из морской закраины и теперь уже приподнялось над уходящим на морскую сторону широким речным пространством. Сейчас висит высоконько и светит ярко в летнем небе, разбрасывает свет и тепло над гигантским простором моря, над впадающей в него великой Северной Двиной.

Повсюду колышется лёгкое  и прозрачное марево середины лета, просвеченное тонкими солнечными лучиками, играющими на гладкой поверхности реки и проникающими в водяную гладь до самого далёкого песчаного дна. Воздух недвижим. Лишь изредка со стороны морского пространства, словно чуть слышные вздохи, доносится шелест слабого ветерка – несильного морского бриза. Это пригретое утренним солнцем разомлевшее море выдыхает в сторону прибрежного леса лёгкие порции прохлады, настоянной на солоноватом и пряном морском аромате. Два рыбака, разморённые окружившейих тёплой негой, покачиваются в карбасе в Двинском Устье.Им некогда особенно нежиться - один из них, сидящий в корме подросток - юрок,   непрестанно поднимает весла и, толкая их от груди, перегоняет лодку с места на место.

Морские удочки, снаряжённые из  своедельного тонкого прядена, с тяжёлыми грузилами-свинчатками, да с кованными, зацепистыми,   прочными крючками, лежат бездельно в берестяных пестерьках на дне карбаса. Но до удочек рыбакам пока нет дела:через песчаные «кошки», коих обильно в этих местах, перекинуты три продольника, каждый метров по семьдесят – морская снасть с привязанными через полтора метра скаными поводками и стальными небольшими крючочками. На каждый из них  насажена обильная наживка – толстенные морские черви. Беломорская камбалка испокон веку охоча до этих червей, живущих в твёрдом, утрамбованном волнами донном морском песке. Концы продольников привязаны к буйкам, покачивающимся на лёгкой зыби в полуста метрах друг от друга. Буйки постоянно трепыхаются потому, как камбала клюет задиристо и непрерывно.

Вот опять задёргался крайний буёк, но рыбаки сразу не реагируют, лишь поглядывают на него с равнодушными физиономиями: пусть насадятся на крючки и другие рыбки. Когда буйки начинают дёргаться совсем уж азартно, старший в лодке Ксенофонтдаёт позволительную команду  младшему напарнику, сыночку своему:

 - Давай-ко, Ионарьюшко, подпеть-ко, чё-то тамо где улипло опеть.

Говорит он это, маленько важничая, врастяжку, как бы нехотя: промысловое дело не терпит суеты, а он - старший в карбасе, и все остальные обязаны соблюдать неизбывное поморское правило –кормщику беспрекословное уважение. Но и спрос с него велик: «с худым кормщиком в море сунессе - наголодаиссе» - так сказывают деревенские обитатели. Ежели в море с таким артельщиком сходили и вернулись пустыми – ему и бока намять могут. Значит, плохо руководил, не отыскал рыбные места, снасти не так выставил, коровье ботало… Артель голодная, семьи голодные… Кто виноват? Кормщик! А коли так – получай по рылу! И не ропщи, дурак, сам виноват - так положено «на мори».

На этот раз всё немножко по-другому: за камбалой в море ушли батько Ксенофонт – бывалый рыбак и сын его Ионарий, парнишко пятнадцати годов от роду – родные люди, между ними не могло быть вражды да неладов. Тем более, что для Ксенофонта не было тайн в рыбацком деле. Он без добычи домой не приходил.

Всё удачно получилось на этот раз.

- Короба на триулипло, - прикинул улов Ксенофонт и быстренько ладонями сгрёб рыбу в одну немалую кучу. – Хорошо ды порато хорошо! Эдак-то мы скорёхонько дело справим! Матке пару коробов приволокём для засолу. Эко ладим с тобой, Ионарьюшко…

Он выпрямился во  весь рост, погладил холщовую, замызганную рубаху на впалом животе:

- А дня-та ишше благошко, гляди, сыно, ише стоко же ульнёт.

- В сам деле, батько, оно справно выходит. Вона скоко до паужны надёргали, коегодни не было эстолько…

Поморы опасаются вслух хвалить удачу. Переменчива она, лихоманка… Да только вон опять уже шибко трепыхается дальний буёк. Надо попадать туда… Как не похвалить…

Когда день перевалил на другую половину, карбас огруз от рыбы, ноги рыбаков по щиколотку завалены  камбалой. Ксенофонт смотрел на сына, на то, как тот азартно работает с продольниками, торопится наживлять червей, спешит к добыче и втихомолку радовался: «Замена вырастат! Помор доброй будёт, батьке с маткой подмога».

Ещё увидел Ксенофонт: дело идёт к вечеру. Вон солнышко  падает уже к закатной кромке неба… Надо завершать удачный день…

- Ионарьюшко, давай-ко вымать будем крючочки, шабашить пора нам.  Денёк-то гаснёт.

А тому совсем не хочется уезжать от счастливого местечка, сын извертелся весь на лодочной банке, постанывает:

- А можа, батя, ешшо бы маленько?.. Куды гнать-то порато? Удьба-та хорошашша стрась…

Отец понимает сына, сам был таким когда-то, не в такие уж дальние времена… Но погода стоит тихая, считай, полный штиль, парус бесполезен, идти придётся на вёслах, семь неполных вёрст… Далековато… Да ещё с грузом: рыба закрыла пятый набой карбаса. И грузновато…

Карбас пойдёт неходко. Сынок его выбьется из сил…

- Не, Ионарий, не. Давай-ко, парнишечко, доставать продольники, да в деревню надоть попадать.

Сказал так Ксенофонт и потянулся, похрустел косточками в пояснице,  распрямил скрюченную за долгий упряг сиденья в карбасе спину, поразмял мышцы в руках, да ногах. Он пораскинул во всю ширь бугристые от избывной силушки руки, покрутил ими резко, глянул налево, посмотрел направо… И увидел над водой дымы. Их обозначилось несколько. Из морской дали в устье Двины заходили корабли.

- Поглянь-ко, сын, к нам идут, вроде.

- Ну, идут, да и идут. От безделья им шастатьтут огде... – Ионарий не придал особого значения разбросанным по морской дали дымам. В самом деле, в последние времена изрядно толчется у двинского устья приходящих из моря судов.

Но пока рыбаки, не торопясь, степенно собирали  какой-никакой скарб, разбросанный по днищу карбаса, сматывали в аккуратные, большие клубки продольники, пряча острие каждого крючка в верёвочную тетиву, укладывали снаряжение в холщовые мешки, корабли на малом ходу проходили уже совсем близко, метрах в двухстах от рыбацкого карбаса. Два огромных военных судна со строгими формами морских хищников, с пушками наперевес, с трепещущимися разноцветными флажками и вымпелами на мачтах и на реях. Они не знали здешних глубин и шли тихо в кильватерном строю, друг за другом, передвигались напористо, уверенно… Так приближались к обречённому врагу  победоносные шеренгиримских легионеров, уже снискавшие мировую славу непобедимых. Они шли, никого не боясь, ничего не стесняясь, хотя находились в чужих водах. Шли, как хозяева.

На палубах сновали матросы, переговаривались между собой, что-то кричали друг другу  на каком-то непонятном, чужом языке.

По бокам больших судов шмыгали кораблики маленькие, но тоже военные, судя по боевым формам, пушечкам на носах. Они деловито шныряли около кораблей-гигантов, и кто-то с их бортов выкрикивал в мегафон туда, наверх, на палубы этих монстров, слова военных докладов. Маленькие кораблики, как и люди важным начальникам, всегда подчиняются кораблям большим. Они обыкновенно похожи на собачек, бегущих рядом с идущими в поход за добычей хозяевами и готовых выполнить любую их команду.

К капитану впереди идущего английского крейсера «Глория»подбежал помощник и доложил: на траверзе стоит русская лодка, наполовину заполненная рыбой.

«А что, неплохая добыча», - подумал старый пират, вспомнив, как он,  юный офицер флота Её Величества,в числе других, таких же молодых мореманов - искателей приключений, мечтающих о легендарных подвигах знаменитых английских пиратов – Чёрной Бороды, Френсиса Дрейка, Бартоломея Робертса, резвились в водах Сардинии, опустошая наполненные рыбой пироги туземцев. Тогда капитан навсегда полюбил вкус и запах свежеприготовленной макрели.

И дал команду боцману: послать матросов к этой шаланде: пусть доставят на борт хорошую порцию беломорской рыбы. То-то команда обрадуется: пересолёная норвежская треска всем давно надоела. «А русские рыбаки пусть продемонстрируют традиционное для русских гостеприимство».

Помощник капитана вдруг высказал вполне резонное предположение:  русские рыбаки могут оказать сопротивление и не отдать добровольно пойманную ими рыбу:

- Они с придурью, эти русские – это весь мир знает. Могут заартачиться… Как бы воевать с ними не пришлось…

- Со мной ещё никто не воевал, - отрезал капитан. - Пусть попробуют! Надо поставить их на место, этих аборигенов. А ну-ка, ребята, шугните их слегка. Мы им моментом мозги прочистим.

Один из быстроходных катеров получил команду сходить к поморской лодке и снять с неё пару снарядных ящиков свежей беломорской рыбы. Катер на лебёдках спустили в воду, и он с двумя опытными матросами на борту уже покачивался рядом с крейсером, ждал сигнала к рейду на рыбацкую лодку. Матросам приказали забрать у русских хорошую порцию рыбы и догнать корабельный караван, на пути к Архангельску. Для сноровистого катера – это максимум полчаса ходьбы.

Отец с сыном прекратили сборы и разглядывали нежданно явившуюся  армаду с искренним недоумением:

- Куда етооне? – спросил сын.

- Можа на Архангельск попадают?– высказал сомнение и отец.

Столь грозное зрелище одетых в стальные, броневые одежды боевых громадных кораблей, с нависающими над бортами пушками, тяжёлыми надстройками, с веерами флажков, трепещущими на морском ветерке, – такое  разноцветье морской мощи на фоне синевы, разлитой по всему небу, – всё это до крайности взволновало сердце юноши, никогда ранее не видавшего такой военной силищи.

Ионарий расслышал вдруг: от кораблей к ним долетел одинокий, нерезкий звук, будто там, в той стороне кто-то преломил карандаш. Через секунду рядышком с карбасом на воду плюхнулось что-то тяжёленькое, из воды выскочил маленький фонтанчик.

Отец с сыном переглянулись.

- Чё оно тако? – Ксенофонт приоткрыл рот в совершенном недоумении. Он понял - по их карбасу стреляли с борта военного судна, и рядом с их лодкой упала в воду пуля. Но никак не мог он взять в толк: а зачем? Никто никогда на его веку не стрелял по живым людям. Такого не бывало на Белом море. Какую угрозу они могли представлять на своём карбаске этой военной армаде?

Треск выстрелов со стороны кораблей усилился, вот пошла настоящая револьверная канонада. Отец и сын  наблюдали, как на палубы и на боевые надстройки вышли люди в форменных одеждах, в фуражках и, направив в сторону лодки пистолеты, прицеливались и стреляли, стреляли и опять целились… Офицеры вытягивали вперёд правые руки, палили из личного оружия и будто соревновались в стрельбе по живым мишеням. Что-то там покрикивали, отдавали резкие команды, переговаривались, смеялись…

Они стреляли по местным мужикам, в поморов там, где никто и никогда не стрелял вот так вот в них, открыто и нагло – в беломорской акватории. Будто, по зверькам, обезьянкам или аборигенам на островах Сардинии или в других диких местах, где офицеры доблестного английского флота изрядно кроваво покуролесили.

Пули ударялись о воду, стучали об неё. Некоторые отскакивали от водной поверхности и с визгом уходили на рикошет, затихали в воздухе. Слава Богу, ни одна не ударила в деревянный корпус карбаса, не пробила его.

Ксенофонт, взбешённый, с перекошенным от злости и от страха за сына лицом, вскочил с банки, замахал над головой пудовыми кулачищами, сипло заорал в сторону кораблей:

- Я, едри вашу мать, башки ваши вёслами чичас раскокаю! Суньтесь токосюды, собаки! Какого хера палить тут стали, говна сраные! Ужо я вас!..

Он крепко осерчал на англичан, помор КсенофонтРазбаков.

Ионарий ещё минуту назад и представить себе не мог этих красивых, форменно одетых офицеров в шикарных фуражках с разлапистыми кокардами, элегантно стоящих на корабельных мостиках и в статных позах разглядывавших в бинокли беломорские окрестности, вот так буднично и вполне равнодушно стреляющими из  револьверов по нему и по его отцу, ничего плохого им не сделавшим. И стало ему вдруг понятно:вели они огонь не просто так, из офицерского куража, а желали в них попасть, убить его вместе с батькой. От этой простой и, скорее всего, верной мысли его пробил вдруг озноб и возникло яростное желание отомстить этим дикарям, неизвестно зачем прибывшим на его родину и так вероломно и нагло обращающимся с его жизнью.

Стрельба и вправду вскоре затихла. Только самое малое судно сопровождения – пассажирский катер - вдруг включил форсажные обороты, развернулся и помчался в их сторону.

- Чево им ешшо-то хочче? – спросил сам себя Ксенофонт, взбешённый пальбой по их с Ионарием карбасу.Желваки ходили по его лицу. Он, глядя на приближающийся катер, привзнял тяжёлое весло из уключины, держал его наперевес в обоих руках, покачивал, примеряя, готово ли оно к бою. Под плотным своевязаным свитером гуляли на руках мышцы.

- Ишь ты, ядрена тётка, - приговаривал он, глядя на приближающийся катер, - удумали чего сукины ребята, воевать с нами удумали… Дак мы с сыном моим поглядим ешшо, чевооне тут… Суньтесь тока…

Катер в самом деле на быстром ходу примчался к ним, но метров за пятьдесят осадил скорость, быстро огруз и потихоньку дочапал до карбаса. Но довольно сильно стукнулся носом в борт, карбас резко пошатнулся.

- Нно, осади! - рявкнул Ксенофонт на пассажиров катера.

Тех было двое, крепких на вид иностранцев с сосредоточенными, равнодушными физиономиями. На головах - бескозырки без ленточек, плоские сверху, с высокими тульями, одеты в чёрные, рабочие комбинезоны из грубой ткани. На шее у каждого - тёмные платки, щеголевато перетянутые снизу узелками.  Один сидел в носу, на передней банке, глядя вперёд и вальяжно расставив ноги, другой стоял в корме, держась за фанерную крышку, закрывающую мотор. Перед ними с веслом наперевес высился помор, столь же крепкий мужик, как и они, с грубым и свирепым лицом, красным от солнца и морских ветров.

- Не бойся его, Альберт, - спокойно сказал на английском языке тот,  в корме, - он напуган нашей стрельбой, видишь, как  судорожно вцепился в свое дурацкое весло.

- Да я и не боюсь, - ответил другой, - чего он нам сделает, пусть попробует!

Он уцепился руками за край карбаса и потянулся вперёд, перегнулся через борт, заглянул вовнутрь.

Отец и сын поняли - перед ними англичане: еще несколько недель назад к ним в деревню приезжали  незнакомые властные люди и объявляли народу, что скоро в Белое море придут именно они. К ним нужно относиться радушно, как к цивилизованной нации. Вот они пришли…

- Тут много рыбы, - громко объявил Альберт.

Он пошарил руками среди сваленного в носу катера такелажа и где-то под веревками нащупал старое, помятое ведро,  для вычерпывания забортной воды из катера. Взял он это ведро и стал с деловым, озабоченным видом перелезать через борт. По-хозяйски отодвинул Ксенофонта, стоявшего на дороге, и, упав на карачки посреди кучи рыбы, начал загребать камбалу в ведро.

Ксенофонт несколько мгновений изумлённо наблюдал за неподдающимися его поморской логике действиями иностранца: среди людей, живущих на беломорских берегах, так  не принято. Судя по повадкам, эти двое - из английского портового, разгульного люда, понятия не имели о правилах нормального поведения в человеческом обществе. Они  раньше не знали поморов, у которых уважение к людям, тем более незнакомым, воспитывается с раннего детства.

Но сейчас не до нравоучений. Долго Ксенофонт не мешкал. Здоровенный и крутой в своём обычае, он особенно не размышлял, что делать с нечестивым человеком, посягнувшим на деревенские правила приличия. Ежели кто-то подло выпадал из этих правил, сразу же получал от него по морде. Конечно, так он поступал только, когда дело касалось его самого или же человека беззащитного, того, кто не мог за себя постоять. Тем более, сейчас в руках у него находилось тяжелое весло… Он сделал замах и крепко, очень крепко шарахнул по спине английского бродягу, стоящего на карачках в куче камбалы, Ксенофонтом, пойманной на продольник в дельте его родной реки - Северной Двины. С ведром рыбы в руке, украденной у него, поморского мужика.

Англичанин взвыл и завизжал, словно тяжело раненный кабан, ударенный грозной дубиной сильным охотником поперёк хребтины. И, не в силах подняться, остался лежать пластом на рыбе, со скукоженной физиономией, уткнувшейся в беломорскую  рыбу - камбалу. Неопытный этот англичанин не знал ещё одного: поморам сильно не нравится, когда у них бесцеремонно воруют их добычу. Он  совершил неразумные для обитателей Белого моря действия, использовав извечную английскую пиратскую привычку тащить от моря всё, что плохо лежит.

На выручку ему бросился его товарищ, верзила, сидевший на кормовой банке, поросший рыжей щетиной, с давно не скобленной, прокопчённой загаром физиономией.  В руке он держал большой и длинный револьвер. Ксенофонт к этому времени уже отталкивал веслом  карбас от катера. Англичанин с револьвером наизготовку, крича что-то гортанное и, наверное, страшное, махал судорожно руками и выплескивал из перекошенного рта брызги слюны. Похоже, у него совсем отсутствовали зубы, выбитые в постоянных портовых стычках.Он требовал у Ксенофонта, чтобы тот вернул карбас к катеру: ему нужно было попасть в лодку и помочь товарищу.

Поняв, что абориген не собирается исполнять его команду, английский моряк поднял оружие и выстрелил в воздух. Над морем хлёстко и невероятно громко прозвучал  выстрел из неведомого для поморов огромного револьвера. Ионарий перепугался, втянул голову в плечи и вскрикнул:  в его маленькой судьбе ещё не случалось, чтобы так близко стреляли из револьвера. Отец его даже не вздрогнул, он за долгую морскую жизнь перевидал уже много чего разного. Ксенофонт, держа в руках весло, продолжал сильными, размашистыми махами отгребать от катера.

Англичанин, сгорбившись, в страшной спешке, шустро перебирая толстыми ногами, совершил перебежку от носа к мотору, быстро переключил рычаг скорости от холостых оборотов на режим хода и очень скоро догнал карбас.

Он ткнулся носом катера в бок карбаса, схватился за кочет, держался за него одной рукой, качался вместе с рыбацкой лодкой и не знал, что делать дальше. Ему надо было выручать напарника, лежащего на груде камбалы,  орущего от боли, выкрикивающего невероятные ругательства в адрес русского кретина Ксенофонта, и этого дурацкого карбаса, и этой мерзкой рыбы, и этого проклятого  русского моря, куда его отправил сам дьявол, проклятого, проклятого… И козлиного отродья - боцмана, который послал его сюда… Наверное, эта русская, гигантская горилла переломала ему ребра, отчего он не может теперь пошевелиться, чтобы переползти к краю лодки и перебраться на свой катер. Каждое движение отзывалось жуткой болью в спине. Билл, старый его приятель, ждал в трёх метрах, но это небольшое расстояние казалось непреодолимым.

Но Альберт понимал: он неминуемо погибнет, если сам не приблизится к катеру. И, превозмогая страшные страдания, вскрикивая при каждом усилии, он подползал сантиметр за сантиметром к спасительной руке Билла. Прополз мимо ног этого русского чудовища – Ксенофонта, стоявшего наизготовку с тяжёлым веслом в руках и готового в любую секунду вновь пустить его в ход.

Но когда он почти уже миновал грозную и опасную фигуру помора, его обуяла неистребимая ненависть к нему, изувечившему его спину, заставившему ползать по проклятой скользкой камбале. До недавнего времени Альберт, ливерпульский портовый забияка, никому не прощал нанесённых ему обид. Ему обязательно нужно было отомстить тому, кто посягнул на его честь. Собрав волю в кулак, с визгливым вскриком, он выбросил вперед колени и правой голенью сильно пнул Ксенофонта по лодыжкам. От неожиданности тот вскрикнул и слегка присел. Но тут же выпрямился и вновь поднял весло. На этот раз Ксенофонт, конечно же, размозжил бы англичанину дурную башку…

Но Билл поднял чёрный револьвер… И успел первым. Грохнул выстрел, и тяжёлое тело Ксенофонта медленно согнулось в пояснице…

Когда Билл по камбальей куче волок скрючившегося приятеля к привязанному к носу карбаса катеру, сидевший на банке с глазами, полными ужаса и слёз Ионарий вскочил и со всей силы толкнул его. Билл завалился на бок вместе с Альбертом, и они какое-то время выкарабкивались из рыбы. Наконец, Билл вскочил, прыгнул к Ионарию и наотмашь, сильно ударил подростка кулаком в лицо. Мальчик потерял сознание.

Когда он очнулся, болела щека, ныл опухший глаз. Англичане из карбаса исчезли.Пропал куда-то и их катер, горизонт был чист. Наверное, Илларий долго не приходил в сознание.

Мёртвого отца он нашёл на дне кормы. Ксенофонт, согнувшийся пополам, лежал, раскинув руки, лицом вверх. Не отражались  на его бледном челе ни страдание, ни печаль. Было лишь недоумение. Наверное, оттого, что на его жизнь посягнули воры и забрали эту жизнь. Отец всегда изумлялся, когда встречался в жизни с явной, выходящей за рамки разумного несправедливостью. И всегда отстаивал справедливость такую, какую понимал и видел сам.

Рыдающий подросток долго-долго сидел над телом убитого отца, всё плакал, плакал… Его плач не утих и, когда он сидел за вёслами, грёб к родной деревне. Потом горько плакал всю оставшуюся жизнь о несостоявшейся судьбе, в которой им, любящим друг друга людям – отцу и сыну - надлежало быть рядом ещё многая и благая лета.

Над морем и над побережьем висел бледно-розовый воздух конца белой ночи, осенённый светлостью насквозь прозрачного неба. Посреди этой привычной для любого помора и всегда радостной  картины плыл в свою деревню на тяжёлом карбасе, ворочая громоздкими вёслами, плачущий мальчик. И вёз домой  мёртвого отца.

На берегу его никто не встретил, потому как стояла ночь, и все люди спали. Только чайки, вечно голодные чайки вовсю пользовались светлостью белой ночи, и летали вдоль берега, садились на него, и бродили по песку, выискивая острыми и жадными глазами морские отбросы. Дрались между собой из-за них и всё кричали-кричали.

Ионарий сидел в карбасе, уткнувшемся в берег. Якорь-кошку он выбросил на песок, чтобы лодку не понесло от берега. Он не мог идти домой, потому что привёз в дом слишком худые вести и потому что у него уже не было сил.

Утром к карбасу пришла вся деревня и оплакала своего лучшего мужика.

Так летом 1918 года на русский Север нагрянули нежданные гости. Началась иностранная интервенция.

        

        

        

 

Мне повезло — я родился у моря. В том, что мне действительно очень повезло, я совершен­но убеждён и всегда считал и считаю, что люди, не жив­шие рядом с морем, сами того не ведая, лишились воз­можности познать неоглядность и синеву, настоящий раз­мах и силу. Живущие рядом с морем мне кажутся не­сравненно более добрыми, размеренно спокойными и мудрыми. Эту доброту и мудрость дарит им море.

У меня было две няньки: море и бабушка Агафья Павловна. И море и бабушка качали меня на руках и пе­ли длинные старые песни. Я был совсем маленьким, ког­да умерла бабушка, но в памяти ясно высвечивается, что и песни моря и Песни бабушки были одинаково светлы­ми, одинаково мудрыми, исполненными вечной печалью за людей.

У меня не было старшего брата, и море было моим старшим братом. В большие шторма, когда вода соревно­валась в неистовстве с гранитными валунами бакланов, я долгие часы проводил на берегу, играл с волнами и пе­ной, возвращал морю выброшенных на песок живых кра­бов и звёзд. Как старшему брагу, я доверял морю свои мальчишеские тайны. Когда детство обижало меня, я приходил к морю и только ему показывал свои слёзы. И море советовало мне, как превозмочь беду.

В тёплые дни макушки лета я просыпался в комнате, усыпанной отражёнными от воды, прыгающими по стенам бликами, и бежал к морю, и море качало меня на медлен­ных, ласковых волнах моего детства...

 

***

Давайте возьмём акварельные краски, тонкие кисточ­ки, лист картона и нарисуем такую картину.

Синий, бесконечно высоченный небосвод. Чуть ниже его — лесные вершины, а немного сбоку висит жёлто-бе­лесое полуденное солнышко и проливает вниз летнее теп­ло. Солнышко считает себя самым совершенным украше­нием пейзажа и потому неотрывно засматривается в своё отражение, степенно купающееся в плавной воде и оттого почти не меняющее очертаний. Внизу под солнышком ве­личавое, степенное синее-синее пространство, именуемое Белым морем. По морю идёт пароход, желательно тоже белый и предпочтительно пассажирский, потому что та­кие суда мне нравятся больше. Чтобы украсить картину, добавим, что за пароходом стелется лёгкий, полупрозрач­ный дымок, издали напоминающий фигурно вырезанную светло-сиреневую полоску тончайшего шёлка. А над палу­бой, как белые косынки, кружат чайки.

Так, вроде бы получается неплохой пейзажик.

Пароход скорее всего идёт на Соловецкие острова и везёт туда экскурсантов. Ну, а какой народ может быть более беззаботным, любознательным и вездесущим? Конечно, экскурсанты должны быть на палубе, разгляды­вать море, чаек и берег. Поэтому точными мазками укра­сим палубу яркими красками женских платьев, мужских рубашек, изобразим радость и удивление на лицах людей.

Почему удивление? Сейчас всё объясню. Не надо то­ропиться, потому что спешка может испортить создавае­мый нами пейзаж.

Итак, давайте постараемся, чтобы никого не разоча­ровывать, и нарисуем кусочек северного пейзажа во всей его прелести. Задача, надо сказать, у нас не простая: зрителей привлекают в картинах броские цветовые пят­на, перепады и переливы света, буйство контрастов. Как бы мы ни старались, у нас этого буйства не будет, ведь мы с вами рисуем с натуры не свадьбу в Молдавии и не альпийскую долину, а Беломорье, которому — так уж вышло — природа отпустила явно маловато красок из по­даренной Земле палитры. Фон пейзажа мы не сможем украсить сегодня ни северным сиянием, действительно сказочно роскошным, подавляющим воображение вспо­лохами гигантских, в полнеба, расцветок — оно быва­ет лишь в зимние ночи,— ни даже радугой: ведь стоит солнечный летний день.

Поэтому нас с самого начала подстерегает опасность: вдруг будет она висеть где-нибудь в уголочке и никто не обратит внимание на эту северную акварельку. Нет уча­сти печальнее для художника!

Итак, взойдём на палубу парохода, идущего на Солов­ки, и глянем на берег.

Отсюда море не кажется таким ярко-синим, как, на­пример, сверху. Это оттого, что его оттеняет берег. Поэ­тому на верхушках покатых, еле дышащих волн синь разбивается на размытые вкрапления тёмно-серо-зелёных цветов. Колыхание воды приобретает некоторую груз­ность, как бы свинцовость. На этой тускловатой сини ка­чаются чёрными пятнышками деревенские карбасы. Впрочем, карбасы не обязательно чёрные. Традиционно такой у них только низ. Теперь местные жители старают­ся перещеголять друг дружку в красоте своей лодки. По­этому борта мы можем нарисовать и оранжевыми, и жёлтыми, и даже ярко-красными. Всё же это хоть немного расцветит нашу картину. В карбасах сидят деревенские мальчишки с вытаращенными от восторга и азарта глазёнками и удят наважку. Навага клюёт довольно споро, и мальчишки беспрерывно дёргают короткими морскими удочками. Маленькие, поблескивающие на солнце золо­том рыбки, вылетев из воды, разбрызгивают радужные капельки и пропадают на дне карбаса. А вон, смотрите, как напружинился тот мальчуган в серой кепочке, в тель­няшке с отцовского плеча, как натянулась леса его удоч­ки. Он тянет из воды нечто тяжёлое. Оп! Вот это да! Здоровенная зубатка змееподобно извивается в лодке, таращится на мир бульдожьим рылом, стукает страшенны­ми зубьями и норовит цапнуть рыбачка за сапог. Что же, поздравим мальчишку. Сегодня у него есть основания задирать нос перед сестрёнками и другими ловцами наважки.

Дальше, за карбасами, из воды торчат жёлтые спички, по это, конечно, вовсе не спички, это толстые и длинные колья, к которым крепится ставной сёмужий невод. В го­лове невода, у тайникового кола, покачивается ещё один карбас. С носового коржка (часть носового киля) к воде свесился рыбак и ус­тало всматривается в глубь: не завиляет ли в тайнике смутной тенью гибкая, тёмная спина царь-рыбины сёмги.

Огромная, пёстро играющая скатерть воды с вышиты­ми на ней разноцветными лодками, рыбацкими снастями матовыми вершинами торчащих над поверхностью гра­нитных валунов, белыми пятнышками чаек, сидящих на них,— всё это по всей ширине окаймлено узкой однотон­но-желтой полосой песка. Пассажирам теплохода повезло: сейчас отлив, и песок, умытый сбежавшей морской водой, выглядит особенно привлекательно,— изумрудно поблес­кивает россыпями гальки. По отливному берегу бродят ленивые деревенские отъевшиеся овцы и жуют выбро­шенную морем ламинарию. В ламинарии много йода, и овцам это нравится.

Чуть подальше, на самом краешке песчаной полосы, куда вода уже не добирается и в свирепые штормы,— череда маленьких и аккуратных домишек, издали напоми­нающих кирпичики. Это деревенские бани. Ага, сегодня же суббота, банный день! Видите, как из труб дружно тянет и столбами уходит в небо молочный берёзовый дым. Ох и жарища сейчас в этих баньках! Не зря же, посмотрите, из них то и дело выскакивают распаренные, медные мужики, с разбегу бухаются в солёную воду и, размахивая жилистыми ручищами, тараща осоловелые, покрасневшие глаза, бегут обратно, в прозрачный бан­ный пар.

По-за банями (а нам с моря кажется — как бы над ними) вырастают дома деревни. Выстроенные из кондово­го, звонкого, неохватного ельника, высоченные и широ­ченные, как на подбор крытые белым шифером, обшитые тонкими узорными разноцветными досками, здешние до­ма волнуют глаз своей основательностью и, хотелось бы так выразиться, грандиозностью и размахом деревенской архитектуры. Не исключено, что кто-нибудь из пассажи­ров, уроженец средней полосы России, не видавший ни­когда ничего подобного, усомнится в целесообразности столь больших затрат материалов, времени, труда на постройку жилища. Зря. Не надо ни сомневаться, ни за­видовать. Тот пассажир, разморённый сегодняшним теку­щим с неба солнцем, просто позабыл, что Белое море, по которому он плывёт на пароходе,— это не что иное, как залив Северного Ледовитого океана, и зимой тут парохо­ды не ходят, потому что кругом толстенное ледяное поле и температура за минус тридцать...

Здешние огромные строения — это продукты естест­венного отбора, как, например, необычно крупные люди в Сибири или растения в Австралии. Всё объясняется местными природными условиями. Дома на берегу Бело­го моря — как крепости от сырых холодных морских вет­ров, от лютых снежных бурь. Не говоря уже о том, что это ещё и целые хозяйственно-крестьянские комплексы с просторными кладовыми с запасами на всю зиму, хле­вом для скота, поддомным погребом, поветью, с высоким чердаком, где хранится рыбацкая снасть и хозяйственная принадлежность, взвозом, сеновалом, амбарными и дро­вяными пристройками, колодцем... Да и комнат несрав­нимо больше, чем обычно на Руси: по четыре, а то и по пять...

С южной стороны каждого дома машет зелёными вет­ками маленький, в три-четыре дерева, ухоженный садик. Преобладают деревья, расцвеченные ярко-красными пят­нами. Значит — рябины. Представляете, какие загорают­ся осенью от этих рябин костры по деревне, воспетые русскими поэтами...

И ещё, видите, позади домов тоже широкие квадраты зелени. Это огороды. Судя по разноцветью, преобладает там картошка. Но выращивают здесь и лук, и репу, и ре­дьку, и редиску, и укроп, и малину, и огурцы в парни­ках, и; даже клубника кое у кого начинает проклёвываться и наливать румянцем бледные пока ещё щёчки. Вот те­бе и Север! - Можно представить себе, как хозяева-соседи соперничают здесь друг с дружкой в садоводческих нов­шествах, используя все скудные возможности здешней природы!..

Выберем из нашей палитры самые яркие цвета и вы­пишем полосатую гряду холмов, которая высится сразу за деревней. Это деревенские поля, гладкие, покатые, ухо­женные. Как привлекательно бушует на них летнее раз­нотравье, как украшает весь берег!

А ещё дальше за полями, вокруг всей деревни, уходя в необозримые дали, разлилось буйное зелёное царство, темнеющее лишь у самого горизонта,— царство знамени­той архангельской тайги, бескрайней и богатой, усеянной озёрами, изрезанной реками, в которых полно форели...

Теперь — всё. В нашей картине можно, конечно, кое- что подправить, подровнять, оттенить или сделать ярче... Как и каждую, пусть даже совершенную работу худож­ника, пашу тоже можно доводить ещё и дорабатывать, находя для этого всё новые и новые цветовые нюансы. Мы тоже сделаем это постепенно...

Но уже сейчас этот пейзаж привлекателен...

Этот пейзаж — мой дом.

Это деревня, в которой я живу.

Интересно всё-таки плыть па белом пароходе по Бе­лому морю из Архангельска в Соловки.    

 

***

У вас бывало так: бредёшь по сырому, промозглому, стылому лесу, из последних сил поднимаешь ноги, обес­силевший, промокший до нитки, голодный и злой на весь мир? А дом чёрт знает где, в какой стороне, и сколько до него?.. Небо занавешено тучами, бегущими прямо над го­ловой, кругом туман, и не по чему ориентироваться, а время уже к вечеру, и скоро ночь...

У меня так было, и не однажды.

В такие минуты испытываешь самый что ни на есть жуткий страх оттого, что тебе придётся провести ночь в сыром незнакомом лесу, и зябнуть долгие часы под ка­кой-нибудь ёлкой, и слушать шаги голодного зверья. Не дай вам бог...

Но бывает и по-другому. В самый распоследний безнадёжный уже момент вы выходите всё-таки на старые суземные пожни, поросшие буйным молодым березня­ком, или к лесному озеру и, облегчённо вздохнув, с бесконечной благодарностью судьбе, выдохнув какие-то искренне-счастливые слова, опускаетесь прямо на землю и прислоняетесь к первому попавшемуся стволу.

Перед вами стоит ваша спасительница — почерневшая от времени, скособоченная, давно забытая людьми, жду­щая вас старенькая лесная избушка. Она вожделенно смотрит на пришельца, единственным окошком-глазом с треснутым стеклом и изнемогает от нетерпения, ей хочется поскорее встретиться с вами. Дитя человеческого труда, созданная, чтобы служить ему верой и правдой, она устала жить одна в лесу среди зверей, птиц и тра­вы, без добрых человеческих глаз и рук. Оттого, что люди забыли о ней, избушка быстрее состарилась и покоси­лась.

И вот наконец человек пришёл. Избушке хотелось бы принять вас как можно лучше, но ей мешает старость и морщины-щели, которые едва удерживают тепло, но она старается изо всех сил...

...Полежав на слегах-нарах и отдохнув с дороги, вы обихаживаете избушку: веником из наломанных берёзовых веток сбиваете в углах паутину, подметаете прог­нивший пол, выбрасываете на улицу мусор; потом при­водите в порядок сердце лесной избушки — каменку, чёрную печь, аккуратно собираете и складываете «в шатёр» развалившиеся гранитные камни и совершаете глав­ное таинство — разводите огонь.

Трещат дрова в печке, дым валит прямо в избу, чуть колышущейся почти идеально ровной снизу пеленой ви­сит над полом и плавно вытекает в дымник — маленькое отверстие под самым потолком, а вы, полулёжа на полу перед каменкой, занимаетесь извечным, никогда не надо­едающим делом, излюбленным для многих и многих по­колений живших ранее людей. Вы смотрите на огонь, на дым, на вечерний лес, пошумливающий за открытой дверыо. Пускай избушка ваша стара и дряхла, но с по­лыхающей печыо внутри — это уже жилище! И вам сов­сем-совсем не хочется выходить из неё туда, где сырость, слякоть и темень, где шуршат но лесу шаги голодного зверья.

Дрова прогорели, накалив докрасна каменку, дым из избы уплыл. Вы сгребаете в кучу оставшиеся угли, убеж­даетесь, что среди них нет головни, что среди красно-бе­лых углей не мерцает ядовитый угарный синий цвет, и закрываете двери и дымник... Сытый, обогретый, разомлев­ший, вы вытягиваетесь на нарах и долго ещё не можете уснуть... Изба, будто выпрямившаяся, постреливающая совсем по-молодому углами, совсем уже сухая изнутри, время от времени словно облегчённо, умиротворённо вздыхает.

Лесные избы, потупившиеся к земле, съедаемые пле­сенью, заброшенные человеком чащобные дворцы при­юта... Вас становится всё меньше.

Как и создавшие вас люди, вы умираете быстрее, ког­да о вас забывают. И как люди, вы стараетесь отдать больше доброты и тепла тому, кто вспомнит, навестит, скажет доброе слово...

Люди всегда ставили лесные избы, особенно сенокос­ные, на весёлых местах: на холмике над ручьём, речкой, озером, среди высоких белых берёз. Не потому ли есть в них что-то притягательное, влекущее своей неотрывно­стью от красоты русского леса. В редкие минуты отды­ха, в обеденные перекуры, косари — мужики и бабы — собирались тут, чаёвничали у лавы  Здесь звенел их смех...

Утром я ушёл домой по летнику (тропа в лесу, которой пользуются только летом), который совсем слабо, но всё же ещё выделялся среди жёлтой травы. Перейдя речку, оглянулся... Я ещё приду к тебе, изба.

 

***

«Нельзя дважды ступить в одну и ту же реку»,— ска­зал древний мудрец. Нельзя, потому что вода и время беспрерывно, неотвратимо текут и всё меняется...

Нельзя дважды прийти к морю и увидеть его преж­ним. Море переменчиво...

...Зимой нашего моря нет. Есть только огромное хо­лодное поле с торосами, ледяными ветрами. На этом поле никто не живёт, ходить по нему скучно. Разве только продолбить лунку, забросить удочку и долго-долго ждать поклёвки. Может, клюнет страшный, как морской чёрт, и колючий ревяк. Но ревяки, охочие до поклёвки летом, и те зимой клюют вяло, будто из уважения к долготерпе­нью рыбака. На самом горизонте лёд кончается. Там в синих студёных полыньях живут хитрые дальнозоркие нерпы, ныряют за рыбой, и подолгу сидят на кромках торосов, и подставляют жирные бока едва пробивающе­муся через колючий мороз тусклому слабому солнышку.

Весной солнце беспощадно расправляется со льдом и вместе со своим другом — летним ветром — разбивает его на куски-льдины, а потом долго гоняет их из конца в ко­нец. Кататься на льдинках — едва ли не предел мальчи­шеского счастья.

Стояла весна, льдинок принесло много, и я, как и каждый из высыпавшей на берег полураздетой, кирзачно-резиновой, лихой деревенской шантрапы, торжественно оседлал одну из льдинок, вооружившись колышком из чьей-то изгороди. Плавая на них, как на плотах, мы стал­кивались друг с другом, брызгались холодной весенней водой, орали что-то воинственное.

Крепко дунувший от деревни горный ветер унёс в море именно меня, потому что мне было всего пять лет, и я был самым слабым.

Колышек вдруг перестал доставать до дна, и я беспомощно тыкал им из стороны в сторону. Я отчаянно грёб своим колышком, но берег и дом всё удалялись. Мне за­хотелось прыгнуть в воду и поплыть... Море, спокойное и минуту назад такое весёлое, уносило меня от дома. Я ничего не мог с ним поделать, медленно, но неотврати­мо оно тянуло меня, отрывало от всех. От сковавшего тело ужаса я не смог даже зареветь, только оцепенел и стоял, вцепившись в бесполезный колышек. Впервые осознал я тогда страшную силу и необоримость моря.

Меня спас Валька Корельский, старший из всех нас. Оп догнал меня на своей льдинке, пересадил на неё и потом долго грёб изо всех сил к берегу, против горного ветра, а я ему мешал, потому что трясся от страха и уже ревел во всю мочь. По существу, Валька совершил под­виг — очень сильно рисковал. Но мы тогда ничего не зна­ли о подвигах, мы были совсем маленькими.

 

***

...Я был влюблён в Наташу Петрову, девочку из Ле­нинграда. Она целый год жила в нашей деревне у своей бабушки. Я не мог в неё не влюбиться. Блондинка, с го­лубыми, как у Мальвины из сказки про Буратино, гла­зами, с аккуратпым носиком, длинноногая, и ко всему ещё и отличница. Кроме того, она была на год старше меня, и это обстоятельство играло решающую роль: свер­стницы были мне понятны, а тут красивая отличница из Ленинграда старше меня...

В то время у нас была очень популярна песня, кото­рую пел Ободзинский: «Я у моря рождён, в краю, где ветра, море с детства, как мать, учило меня песни звон­кие петь...» Я выходил к морю, громко запевал эту пес­ню и старался петь её так же звонко, как сам певец. Мне было наплевать, что я пою в тысячу раз хуже, я знал, что пою лучше его и звонче. Я был влюблён.

Ах, как встречало меня, как внимало мне тогда морс! Взволнованное ли непогодой, приглаженное ли уснувшими на его поверхности ветрами, оно на всю свою неогляд­ную ширь слушало только меня и только меня слышало. Кто ещё, кроме него, мог с таким вниманием и чуткостью выдержать то, что я наговорил и напел ему тогда, не испугать и не покоробить во мне то необычайно лёгкое, светлое, крайне ранимое и хрупкое, но удивительно силь­ное чувство, которое люди называют первой любовью.

Всё, что я сказал тогда ему, море сохранило, впитало в себя, и уже теперь, по прошествии многих лет, когда я прихожу на его берег и сижу в одиночестве, глядя на море, вода, словно золотую рыбку, выносит ко мне вос­поминания, шелест слов, сказанных или спетых мною тогда, в дни первой любви...

...Июльскими длинными вечерами па закатах белых но­чей мы бродили по лоснящемуся от набегов маленьких волн плотному песку, и море, ласкаясь о наши ноги, осы­пало путь искорками...

А Наташу с тех пор я больше никогда не видел...

 

***

Море бывает разным...

На деревенском кладбище, что стоит на угоре средь высоких молчаливых сосен, поодаль ото всех могил, око­ло самой изгороди, выделяется одна, самая понурая и неухожепная. Лишь изредка кто-нибудь нарвёт букетик полёвок и положит на почти уж сравнявшийся с землёй холмик.

Это могила моряка, погибшего лет пятнадцать назад.

Я помню, как после страшного, недельного шторма его выбросило море недалеко от деревни. Его нашли мы, подростки. Он лежал далеко от успокоившейся воды на полосе прибитых приливными штормовыми волнами во­дорослей. Лежал на спине, замытый песком, перевитый лентами ламинарий.

Редко увидишь таких огромных людей. Погибший был не менее двух метров ростом. Он был в одежде, а поверх неё был ещё надет надутый спасательный жилет.

Как же он не выплыл, не спасся?

Наверно, при жизни он был очень сильным и уверен­ным в себе человеком.

Наверно, упав в воду с судна, он долго не сдавался и боролся за свою жизнь.

Но море оказалось сильнее.

Я представил, как тот, погибший, смотрел на уходя­щее от него судно, команда на котором не заметила, что боцмана (а он оказался боцманом) смыло волной. Шторм поднимал его на гребень, и тогда появлялись огни кораб­ля, который только что был его домом, где родной ему кубрик хранил в себе его тепло. И вот он оказался за бортом, и ничего не осталось, кроме пены и чёрной воды.

Поначалу он долго кричал и громко ругался, взбад­ривая себя надеждой, что услышат же, придут на по­мощь. Не может он, такой сильный, здоровый, перепол­ненный жизнью, вот так бездарно, нелепо... Нельзя же так...

Он долго боролся с морем, и тогда, когда пропали в ночи огни судна, и когда от сковавшего тело холода, от отчаяния уже, казалось, не было сил.

Куда плыть, когда ты посреди моря, когда ночь, ког­да ветреная рвань? Только летящие над головой чёрные, занавесившие всё небо тучи, только безжалостная, реву­щая, заполнившая весь мир, бьющая в лицо вода.

Море бывает разным...

Раньше могилу моряка навещала его жена, живущая, кажется, в Архангельске. Молодая, с печальными краси­выми глазами. Теперь она не приезжает. Не знаю, по­чему...

 

***

Поначалу я боялся леса. Это, когда я только учился ходить. Потому что именно с тех пор я хожу в лес. Я боялся, даже если был с родителями, не отходил от них ни на шаг, мешал собирать грибы и яго­ды. Всё это из-за того, что с самого раннего детства был наслышан о живущих в лесу чёртушках, водяных, а так­же о лесном хозяине — лешем.

Девкой шла я из соседней деревни,— рассказывала вечерами на печи бабушка, когда в дымоходах длинно и уныло гундосил ветер. — Гляжу — стоит кол дороги мужичонко, маленькой, сивой, в бахилах да в фуфайчонке. Смотрит, окаянной, на меня и улыбится буде, пальчем ма­нит. Да как повёл, батюшко-о! Перекреститца хочу — ру­ки не могу поднять, остановитца хочу, ноги сами шлепат. От беда, ох темнеченьки-и! Ну и наводил меня по лесу, окаянной. Вернул взад. Не путь значеть был. От беда, батюшки-светы-ы!

Бабушка мелко крестилась и чмокала губами. В потёмках тускло отсвечивали её слепые глаза, устремлённые куда-то сквозь потолок, крышу, к чёрному, в белых точ­ках небу...

Баба, а зачем он пугат?

Хто его, Паша, знат. Дунька Зьемиха вон почему седа?

Не знай, баба.

Девкой побегла в лес мху драть к Частым озеркам, а он, проклятушшой, ей дедком прикинулся ейным, Логином. Дак увёл, змей, ажно до Самосушного. Ну не змеинно же рыло, а? Две дни деву искали. Напужал всю да зашшекотал. Белой-то волос и пробил. Не дай ты Осподи встренуть иде!

И моя бабушка Агафья опять крестилась.

Я знал, что ей никогда больше не повстречаться в ле­су с шальным лешаком, не ходок она никуда из-за бельм на глазах. Но бабушка говорила так, будто и впрямь верила, что даже завтра, хоть сейчас, в темень, зайдёт она в наш лес, а там так и ждёт уже за первыми лесинами тот мужик с нечистой бородёнкой, жуткими глазищами и манит её... Значит, страх у неё перед ним был велик. И мне тот страх передавался.

Поэтому я боялся леса. Он долго оставался для меня непонятным, враждебным, средоточием загадочных тёмных сил.

Я старался избавиться от этого страха, потому что лес меня манил самим своим существованием, перенасы­щенностью тайн, непонятностью.

С одиннадцати лет я начал ходить в лес один. Если, конечно, не считать собаки Венки и отцовской «малопульки». Венка была охотничьей лайкой, поэтому отно­силась к моим лесным походам с нескрываемым презре­нием. Её, видно, раздражало моё неумение хорошо стре­лять и даже держать как следует винтовку. Когда я оче­редной раз «мазал», Венка закрывала глаза и отворачива­ла морду, будто говорила про себя: «Ну и охотничек!» Хорошо, что она и в самом деле не умела говорить. Иног­да «малопулька» и вовсе не стреляла, или давала осечку, или пуля застревала в стволе: отец не баловал меня ка­чественными патронами. Душа Венки не могла выносить мои долгие ковыряния шомполом в стволе, она сидела рядом и стонала от нетерпения, потом убегала искать дичь. Ещё её бесило то, что я трусил и не заходил в лес далеко, а у неё были свои любимые места, свои охот­ничьи тропы и привычные, знакомые только ей запахи. Лес был для неё вторым домом. Венка была настоящей охотничьей собакой.

Только года через два я начал заходить дальше. Мои  страхи, приглушённые долгой привычкой ходить но тайге, потихоньку совсем угасли. И ещё чуть позже я начал различать лес, и даже ощущать его в себе совершенно разным. То цельное, единое и, можно сказать, бесформенное воспри­ятие .леса как нагромождения деревьев, кустов, травы с живущими в нём птицами и зверьём, раздробилось на множество цветных частей, лоскутов, каждый из них был определённой, отличной от других картинкой леса, его состояния и даже настроения. И тогда впервые я стал по­дозревать, что и у леса есть душа, что и ему свойственна смена настроений.

Ранним утром лес долго не может, да и не хочет про­буждаться. Нахмуренный и отяжелевший от дрёмы, он степенно и медленно отряхивает с листьев утреннюю ро­су, потом, умытый и посвежевший, с лёгким скрипом распрямляет ветви, покачивает как бы для пробы ствола­ми и вот пошумливает и позванивает листвой, птицами, хвойными кронами...

Днём лес говорлив, весел и дружелюбно задирист, словно бесшабашный подгулявший парень. С вами он ведёт себя по-ухарски: как своему закадычному дружку, бесцеремонно протягивает руки-ветви, по-свойски похло­пывает по спине и бокам и о чём-то всё громко расска­зывает, рассказывает...

В вечерние часы он будто спохватывается, что набол­тал и накуролесил чересчур. Лес сбрасывает с себя ветер, подминает его под себя, и тот, повиляв из последних сил меж стволами, ложится на траву и затихает, словно намаявшаяся собачонка. Деревья ка­кое-то время ещё не могут успокоиться, но разговор их друг с другом становится всё тише, тише, потом перехо­дит в шёпот и умолкает совсем, когда все дневные новос­ти уже обсуждены. И только осины, несусветные болтуш­ки, всё шуршат о чём-то, всё шуршат...

А ночью лес, зачарованный, умиротворённый, вгляды­вается в звёздное небо, тянет к нему руки и о чём-то ти­хо мечтает. И засыпает только под утро...

Лес разнообразен, насыщен красками. Они поблески­вают, подмигивают вам на каждом шагу, все новые, яр­кие, многоликие, сочные и свежие.

Вы идёте по вековому бору. Под ногами шуршит тол­стыми меленькими тёмно-зелёными листьями брусничник. Пучки ягод, бордовые от налившейся зрелости, выгляды­вают из-за листочков и тут же прячутся: им неохота по­падать к вам в рот, ягодам больше нравится жить тут, среди зелени, около матери-земли, которая поит их слад­ким соком. Глупышки ягоды. От людей они ещё могут спрятаться, но только не от глухарей, тетеревов и рябчи­ков. Птицы склюют их перед снегом, когда ночными пер­выми морозами подсластятся яркие бока ягод.

Вокруг вас царство коричневых, неохватных сосновых стволов, кое-где увитых от времени седыми нитями ли­шайника. Прямые и ровные стволы эти внизу совершенно без сучьев, уходят они куда-то далеко-далеко в небеса. Там, в небе, они держат в руках густые зелёные кроны и размахивают ими как парусами, плывут по нему впе­регонки с белыми облаками.

Но вот лес распахнулся, и к вам выплывает прямо из гущи старая, в молодых берёзках пожня (лесной луг). Вы садитесь под сосной, и вам отсюда не хочется уходить. Прямо тут начинается и убегает далеко вдаль широкое, поросшее травой поле с разбегающимися в бока кулигами (ответвления от сенокосных лугов.). Сквозь траву, примятую местами жировавшими здесь лосями, повсюду, насколько хватает глаз, просвечивают жёлтые, красные, синие, фиолетовые цветы. А дальше опять идёт лес, только отсюда, с расстояния, не нежно-зелёный, а синий, подсвеченный сверху свалившимся к западу солн­цем. Словно кто-то добрый, понимающий в красоте, набро­сил на лес огромное, огненно-желтое покрывало.

Бывает, что выйдешь не на пожню, а на какую-ни­будь гарь или ржавую болотину, на которой, как зубья из поломанной гребёнки, торчат редкие кренюжины, пес­ня в душе умолкает. Ну что за лес! Неприютный, и чер­норукий, золотушпо-костлявый, жидкий, раздетый. Жизнь чахнет здесь. Обходит эти места даже ягода морошка. Уж ей-то всё равно где расти, было бы тени, да сырости боль­ше. Совы и филины, ночные чудища, и те сторонятся этих уродливых заколдованных лесов. Только что-то чав­кает и булькает в гнилых ручьях, словно всхлипывает чья-то завязнувшая душа. Здесь-то и живёт, наверно, нечисть, о которой рассказывала бабушка Агафья Пав­ловна.

Кто выдумал это уродство? Зачем оно рядом со звон­ким, могучим сосново-елово-березовым зеленоглавым со­вершенством?

Может быть, для того, чтобы мы могли полнее и глуб­же познать красоту?

А лешего, про которого рассказывала бабушка Агашка, я всё же встретил.

Я сразу узнал его по описанию, услышанному ещё в давние вечера, когда лежал с бабушкой на печке, а в ды­моходах выл ветер.

 Он спускался мне навстречу по Летней Гремяке, ма­ленький, с красным морщинистым лицом, в затёртой, вы­линявшей фуфайке, в старой заячьей шапке с торчащими в разные стороны ушами, хотя стоял тёплый август. На спине тащил здоровенную охапку сена.

«Сейчас куда-нибудь заведёт»,— совсем не радостно подумалось мне. Чего зыриссе, Пашко,— сказал .мне Леший, когда подошёл.— Помоги лучше дедку сено до лодки снесть.— И уставился на меня слезливыми маленькими глазками.

Это был наш деревенский дедко Егор.

Пока я нёс сено, он всю дорогу посмеивался, что меня испугал. А когда пришёл в деревню, рассказал об этом своей бабке Фёдоре Ильиничне.

И та тоже долго потом подтрунивала надо мной и говорила:

- Нету их, Паша, лешиев-то. Не верь, скажут дак.

Конечно, нет, но истории эти остались в памяти как детские сказки.

 

***

Мои предки ловили рыбу так: они приходили ранней весной на своё озеро (по неписаным законам у нас в деревне почти у каждого рода своё озеро) и ставили «мо­рды» в протоки и ручьи, соединяющие соседние озёра. В это время по протокам валом валила сорожка, и её набивалось в «морды» великое множество. Родичи мои наваливали сорогой полные пестери (плетенная из бересты заплечная корзинка) и несли их домой, кряхтя от тяжести на зыбких и вязких мхах, на размы­тых талой водой кочковатых летниках, с которых в те­невых густолесинных местах ещё не сошёл весь снег.

Дома сорожку засаливали в деревянных бочках, и из неё получалось ни с чем не сравнимое мачко, блюдо, до­нельзя простое в потреблении – отмоченную, просоленную рыбу поджаривают, раз­бавляют водой и макают в неё хлеб. С картошкой в мун­дире это было объедением.

Ловили, конечно, разными способами и другую рыбу: щуку, налима, окуня, сига, навагу... Но всегда ловля эта имела чисто заготовительный характер. Старались взять рыбы как можно больше, чтобы прокормить зимой семью.

Сейчас всё не так.

Теперь минули те давние годы, когда деревня на зи­му отрывалась от остального мира непроходимыми снега­ми, страшными морозами и голодными волками, задирав­шими собак прямо за деревенскими задворками, когда кормились только летними запасами. А они к весне всег­да истощались, и мужики поэтому жадничали, когда ло­вили рыбу.

Трижды в неделю прилетает теперь в деревню самолёт и привозит всё: и продукты и промтовары. Зайдите в магазин, там есть и то, что в городе рвут из рук.

Старухи говорят: «Слава те Осподи! Дожили».

...А как же ловят рыбу теперь? Впрочем, такая постановка вопроса не совсем умест­на. Способы рыбной ловли (всем это известно!) довольно консервативны. Кто на удочку или спиннинг, кто на про­дольник (перемёт). Идут в дело те же «морды», и рюжи, и невода...

Важно другое: изменился сам подход к этому.

Вот картинка из будничного дня местного селянина.

Лето. Жаркий сенокосный день. Поработав на припольке до полудня, колхозник слезает с косилки и идёт домой на обед. Не заходя в избу, он стягивает сапоги, вешает их кверху каблуками на огородные колья, потом достаёт из-под крылечка короб и медленно идёт на берег моря. Напротив его дома стоит рюжа. Сейчас пол-отливная вода, и «бережные» колья с закреплённой на них «стенкой» стоят на голом песке. Минут десять мужик для важности не подходит к своей снасти, а сидит на брёвнышке напротив и покуривает папироску. Спешить тут несолидно. К нему подходит его сосед, тоже «обеден­ный», и они степенно беседуют о «сейгошных» укосах, да о моторе, который «надоть» починить, да о карбасах, да ещё о проблемах, требующих житейского разрешения. О рюже и не говорят, эта проблема несерьёзна.

Потом мужик потихоньку закатывает выше колен штанины и с корзиной бредёт к головному колу. Отвязав тетиву, он перебирает обручи, трясёт их и наконец, раз­вязав горло рюжи, вываливает рыбу в короб.

Оставшегося на берегу соседа количество пойманной рыбы почти не интересует, если, конечно, улов не превы­шает или, наоборот, не достигает само собой установив­шейся нормы — примерно половины корзины. Глянув на улов, он только скажет: «Кажись, камбалка нонче ядрёней стала», или: «Треска чево-то отошла».

А мужик с уловом идёт домой, и вычищенная рыба, ещё живая, попадает в уху или на сковородку.

И так каждый день.

Мужик ходит к своей рюже как в чулан.

А вот ещё такая картина.

Тоже лето (а может, конец весны или первая полови­на осени). Воскресный погожий день. Два местных мужи­ка, переделав с утра самую необходимую домашнюю работёнку и пополдничав, копают быстренько червей, дос­тают с поветей удочки и идут за околицу, где течёт до­вольно мелководная, но омутистая и порожистая речка Верхотинка.

В той речке живёт разная рыба, но мужики разбор­чивы. У одного клюнул окунёк, по рыбак отцепил его с крючка и выбросил в воду. Окунь, донельзя обрадованный, саданул хвостом и аж над водой подпрыгнул от счастья. У другого клюнул подъязок. Ну, подъязка взяли из уважения к размерам. На ершей и прочую мелкоту даже не смотрят. С крючка и в воду.

Что такое с мужиками?

Но вот один рыбак берёт нового, самого ядрёного, хвостатого червяка, оставив длинные концы, насаживает его «гармошкой» на крючок и подходит осторожно к то­му месту, где только что бухнула хвостом какая-то силь­ная рыба. Взыграла она у другого берега в коряжистой небыстрой закрути, где повис над водой ивовый куст.

Рыбак приближается к этому месту осторожно, накло­нив заранее к воде удилище, чтобы не махать им потом, скинув сапоги, чтобы не шуршать о галистую отмель. Рыбак знает, что это за рыба.

Она клюёт сразу же, как только извивающиеся концы червяка начинают погружаться в воду.

Поплавок исчезает молниеносно, будто кусок свинца. Потом выгибается удилище, звякает натянутой струной леска и тёмно-жёлтая рыбина, сделав водяной взрыв, ле­тит дугой над головой рыбака, шлёпается на берег, бьёт по нему сильным гибким телом.

Это форель.

Не в силах сдержать радость, мужик поднимает рыбу над головой и кричит напарнику, который удит метрах в сорока:

- Видал! .

Тот завидует и немного нервничает, но виду не по­казывает:

- Тише ты, змей, распугаешь всё...

Счастливчик поднимается на берег, разводит костёр и чистит пойманную рыбу. К нему подходит приятель и с плохо скрываемой гордостью кидает ещё одну форелину:

- У меня крупнее.

Изжарив рыбу на сковородке, мужики извлекают из речного песка закопанную туда для «остыва» «малютку» и разливают по первой чарочке...

Раньше, ещё совсем недавно, такого не было.

Мужики заготовляли сорогу бочками, делали из неё мачко, а времени на красоту и на отдых у них не оста­валось.

Сегодня в летний воскресный вечер двое колхозных мужиков сидят у костра на берегу речки Верхотинки, что за деревней, разговаривают... смотрят на природу...

А вокруг огромный луг, весь в иван-чае и в василь­ках. По две стороны этого цветочно-травяного поля вы­сятся угоры в зелёных мягких одеялах из берёз и осип, по третью сторону — лог, из которого вытекает речка Верхотинка, а по четвёртую видны крайние дома дерев­ни, в ней эти мужики и живут.

Подходит к дневному краю раздутое от кровянистой краски солнце. Над вершинами деревьев в очертаниях самых низких прозрачно-серебряных облаков разрождает­ся новая вечерняя заря.

 

***

Было море. Был лес. Но была ещё и река.

Река детства. Она есть у многих, почти у каждого. Наверно, поэтому так дорога она людям.

О ней поют песни, создают художественные произведе­ния. Даже, говорят, среди тем сочинений, предлагаемых абитуриентам на вступительных экзаменах на факульте­ты журналистики, появилась такая тема.

Ничего себе! Готовишь классику, зубришь учебники, и вдруг — «Река моего детства»...

Необычно.

И всё же кажется, что сочинение на эту тему может написать только тот, у кого в детстве была река, кто сберёг в душе её образ.

Это понятие — неизбежный атрибут памяти о том мес­те, где ты вырос. Наряду с такими светлыми и драгоцен­ными для нас понятиями,, как дом, родители, школа, дру­зья, суть и глубину которых мы с неосознанным до кон­ца восторгом начинаем постигать ещё в ранние годы. Река детства формирует никакой силой не отрывное от нас, проросшее в наших душах сладкими, ласковыми корешками общее понятие Родины.

Моя река называлась Белая. Не знаю, откуда это на­звание. Никаких особенно светлых или белых цветов в ней нет. Течение у неё тихое, почти без порогов, и река всегда окрашена под цвет неба — то синяя, то голубая, то серая. Ничем особенным она не примечательна. Разве только тем, что каждую весну колхозный бык Поморко загоняет в неё кузнеца Володьку. На грозные проклятья Володьки в свой адрес и попытки сельчан отогнать его Поморко не реагирует, только страшно сипит в ноздри и держит Володьку в воде, пока тот совсем уже не посине­ет от холода.

Сгубила Володьку непредусмотрительность. Когда он был пастухом, а Поморко — телёнком, надо же было ему именно этого бычка выбрать для куража и именно об его широкий лоб затушить цигарку. Откуда ему было знать, что доярки любили именно Поморку и именно его оста­вили на вырост в качестве производителя? Надо сказать, что они в бычке не ошиблись. А Володька поплатился и теперь каждую весну чудом спасается от Поморкиных рогов с глубоком течении реки Белой.

- Зараза,— жалится он мужикам,— знат, когда вода стыльше!

- ...Я не сразу понял мою реку.

Только барахтался в ней у самого бережка, вцепив­шись в дно, боясь, что течение снесёт на глубину. Уже потом река научила меня плавать, и я перестал бояться течения. Часто-часто, даже в холодные летние дни, сидел я здесь на песчаном плёсе в толпе деревенской ребятни, накупавшийся до одурения, весь в гусиной коже, не в силах ничего сказать из-за зубовного стукотка. Именно тут было центральное место наших сборищ, здесь рождались наши «страшные» тайны и заговоры, отсюда наш предво­дитель Шурка, по прозвищу Турачка, водил нас в морковные и гороховые набеги, под его умелым командова­нием мы отсюда, набрав мелких камешков, нападали на будку около магазина, где сидел полуглухой занозистый сторож дедко Олеха, Шуркин дедушка, дравший его за уши нещадно...

Ещё я удил ершей, которых на реке Белой великое множество.

Здесь проходило моё детство.

Но реки я не понимал. Она была просто движением воды, где можно купаться и удить ершей.

Ощущение реки, единения с ней пришло позже, ког­да я влюбился в Наташу Петрову, девочку из Ленин­града.

На маленьком травянистом обрыве над рекой, уединённая от людских глаз, стояла худенькая, побитая вет­рами рябинка. Сюда я приходил часто и думал печаль­ные думы, потому что Наташа не отвечала мне взаим­ностью. Думал и глядел на воду.

Но, странное дело: я открыл, что река сопереживает мне. Течение её становилось задумчивым, неторопливым, тихим. Река будто остерегалась нарушить течение моих сердечных мальчишеских мыслей. В ней стал я находить единомышленника, а потом и друга.

Я никогда не обманулся в её искренности, честности и надёжности.

Иногда на душу ложилось что-то тяжёлое, липкое и нечистое. Тогда прохладное речное течение проходило через мою душу и смывало всё лишнее, инородное, при­липшее случайно.

Оказалось, что и у реки есть смена настроений.

Весной, разломав спиной лёд и выбросив в море его осколки, она ликовала в свободе, распрямлялась в востор­женном водяном беге, переставляла как ей хотелось ва­луны на дне, как весёлая и чистоплотная хозяйка, очи­щала и обновляла свои берега, смывая с них портящий её вид мусор, кормила кислородом полусонных с зимы рыб.

Меня она встречала весной с нескрываемой радостью: призывно подмигивала бликами, быстро-быстро и страстно нашёптывала что-то...

Летом она много трудилась: купала ребятишек, стира­ла и полоскала бельё, выращивала мальков, качая и под­кармливая их в тёплых, мутноватых заводях. Поэтому и вела себя спокойно и строго, не показывая никому, что ей хочется и поиграть, и поволноваться, и рассердиться на кого-нибудь злого...

Поздней осенью река, потемнев от усталости, текла опять величаво, неторопливо и полноводно. Широкогруд­но и привольно дышала, как могучий человек, от которого многого ждали в трудах, и он не посрамил надежды. Снова идти под лёд реке не хотелось, и днём, собравшись с силами, она ломала нарастающий по ночам тонкий, но упругий лёд, рассыпая его на хрустящие, прозрачно-хру­стальные осколки.

... Прошли годы, но любовь моя к реке только креп­нет. Само её существование — это незыблемая для меня опора. Течение моей жизни кажется мне истоком из реки моего детства. Душа моя не высохнет, пока есть влага в этой реке.

Я постоянно стремлюсь к ней, научившей меня пла­вать, бороться с встречным течением.

Она течёт через моё сердце и очищает меня.

Я окунаюсь в неё с головой, и река смывает всё прилипшее к моей душе, наносное, постороннее, недос­тойное...

Останься же полноводной, река! Пусть не замутнеют твои воды!

 

Волк – не соперник и не враг человеку.

Он – наш собрат, с которым мы

призваны делить землю.

Л. Дэвид Мич

Волков считают свирепыми

          созданиями, но редко кто задумывался

          о том, что волк всего лишь защищает

то, что ему дорого.

Неизвестный автор.

 

Это логово было для Волчицы запасным. Длинная яма, вырытая под висячим над землёй толстым стволом ели, больше года пустовала. Она потеряла уже все волчьи запахи, и лесные обитатели перестали опасаться этой чёрной дыры. Ночевали в ней, пережидали непогоду или просто прятались и ежи, и змеи, и зайцы. Беременная Волчица пришла сюда, к этому своему бывшему жилищу, и обнаружила там спящего косого. Она  учуяла его издали и подошла тихонько встреч ветра. Тот сладко спал, ничего не подозревая, под накрапывающую весеннюю капель. Для опытной матёрой зверюги не стоило большого труда подкрасться и сцапать сонного зверька.  Только и успел он издать судорожный короткий плач. Заяц был виноват сам:  слишком глубоко залез в нору и не предусмотрел варианты отхода. В момент смертельной опасности у него оказался только один путь – в пасть Волчицы. И этот короткий, последний в своей жизни путь, он совершил…

Зайчишка попался кстати: волчья самка вот-вот должна была разродиться новым помётом, она остро нуждалась в накоплении свежих сил, так необходимых для родов и для многотрудных забот по поднятию на крепкие лапы нового волчьего выводка.

Волчица не собиралась растить своих детёнышей именно на этом месте. У неё было другое логово, которое она считала более надёжным и безопасным. Волчья самка пришла сюда, чтобы проверить, можно ли в случае опасности спрятать и здесь родившихся у неё щенков.

Она лежала на небольшом, пологом пригорке, грызла пойманного зайца и разглядывала окружающий лес. Вокруг бушевала распахнувшаяся, разметавшая повсюду молодую зелень весна. Все деревья, вся природа источали острые запахи проснувшегося леса. Сквозь молодую листву пробивались брызги солнечного света и падали на её глаза. Волчица щурилась и медленно, сосредоточенно, скалясь в звериной улыбке, наслаждаясь ароматом свежего мяса, грызла своего зайца.

 В недальней дали пел звонкие песни лесной ручей. Пошумливал в ёлочной хвое и в ветках склонившейся над ней берёзы бодрый ветерок.       Разгуливал по лесу недавно начавшийся месяц-май.

 

***

Через неделю, как раз в середине мая, народились детёныши – маленькие мохнатые комочки, еле ползающие, однотонные, почти чёрные волчата – пять штук. Они лежали разрозненно и попискивали.  Мать - Волчица тщательно вылизала их, каждого по отдельности, потом сгребла в одну кучу – так её детям будет теплее – и улеглась на эту живую горку животом. Но не придавила их, а так, как бы прилегла сверху и согрела своим теплом, создала для питомцев необходимые условия. Слепые волчата только и делали, что спали, а потом копошились под нею, расталкивали друг друга и жадно высасывали из неё молоко, звучно хоркая и чмокая, сильно дёргая и больно покусывая соски. Волчица терпела эту сладкую боль: так терпят её все лесные матери.

Самец всё время был рядом с ней. Он внимательно, с бесконечной нежностью, разглядывал своих детей. Когда щенки выползали из-под Волчицы, неумело, но старательно принимался вылизывать их спинки и животики. И Самец и Волчица следили за тем, чтобы в логове сохранялась чистота и с тщательностью убирали своими шершавыми языками все лужицы и кучки, оставленные их питомцами на территории логова, а также и то, что появлялось под их хвостиками.  Это тоже обыкновенная повседневная забота родителей всего лесного звериного населения.

Потом Самец уходил на охоту и приносил Волчице свою добычу. Когда его долго не было, его самка голодала, но всегда терпеливо ждала его возвращения. Она любила главу своего семейства, ведь и у волков, и у их близких родственников – собак тоже есть сильная привязанность друг к другу, которую люди называют любовью. Ясными и промозглыми весенними ночами она не спала, а с тоской слушала, как посвистывает ветер в верхушках деревьев, как далеко-далеко в человеческих жилищах – деревнях тявкают собаки – извечные враги волчьего племени.

Как и всегда тревожил её страх.

Мало чего может бояться в лесу волчья самка. В этом родном для неё мире, мире Природы, у неё мало врагов – разве только Медведь. Но он никогда не нападает первым. Как истинный, полновластный хозяин Леса, он добродушен и ленив. Зачем ему бегать за волками? Все-равно ведь не поймает. А, если и произойдёт встреча лоб в лоб, любой волк , быстрый и хитрый, вцепится ему в морду и своими стальными челюстями и клыками прокусит её насквозь. Медведь знает это и никогда не ерепенится, не воюет с волками. Только, если волки вдруг нападут на медвежат…

По-настоящему Волчица боялась только Охотника. Ей часто казалось, что это страшное, безжалостное существо вот-вот прокрадётся сюда, к ней и к её детям и начнёт выбрасывать смертоносный, громоподобный огонь из своей толстой железной палки – все волки знают про неё. И её детки превратятся в мёртвые, неподвижные комочки…

Волчица ждала и ждала Самца, она прислушивалась к тревожному Лесу и всё вглядывалась в дневную и ночную даль.

Наконец, под большой елью, той, под которую всегда нырял её муж, уходя на очередную охоту, шевельнулись лапинья. Он вернулся!

Пришёл к ней и приволок добрую часть загрызенной им овцы. Впервые за долгий период она наелась тёплого мяса! Самец ласкался к ней, радостно лизал её морду, тёрся боком и шеей, тихонько поскуливал от нежности.

Через день он снова ушёл и больше уже не вернулся. Волчица со своим выводком осталась одна.

 

***

Из глубины густого можжевёлового кустарника Самец долго наблюдал за деревенским овечьим стадом, которое изо дня в день паслось на травостоях, раскинувшихся по пологому склону угора, лежащего вдоль озера.

Напасть на какую-нибудь отошедшую от стада овцу он не решался, потому что невдалеке, на пригорке постоянно посиживал пастух в грязной и помятой, приплюснутой кепке и всё посматривал вокруг, всё посматривал…

Когда пастух в первый раз отлучился от овечьего стада, волк не решился напасть. Было неясно, когда он вернётся. Вдруг это случится неожиданно, и пастух выставит вперёд свою железную палку и из неё выплеснется смертельный огонь, погубивший уже множество сородичей. Его долго не было, и овцы паслись одни. Но, когда человек ушёл и на другой день, Самец смело прыгнул в стадо и быстро перегрыз горло крупному барану. Тот не смог убежать, потому что был среди овец, своей толчеёй они помешали ему.

Самец отволок барана подальше от стада и отгрыз у него заднюю ногу вместе с частью холки.  Тушу спрятал в кустах, а мясо унёс в логово к своей Самке.

Через день Самец вернулся. Прислушиваясь и принюхиваясь, прокрался к кустам, уловил плывущий к нему дух бараньего мяса и шагнул в тёмную сень нависших над землёй веток.

В этот момент одновременно с громом выстрела в его тело впился заряд крупной картечи. И убил его.

 

***

Деревенский мужик, опытный охотник Иван Печурин сидел на пригорке, курил сигарету. Ружьё лежало на коленях. Напротив, в трёх шагах, лежал на земле убитый им волк.

 «Здоровенный какой! – размышлял промысловик, - хорошо, ветер не подвёл: задувал куда надо, не подошёл бы, зверюга, так близко».

Позавчера его нашёл председатель сельсовета Шмыгин и сообщил новость: объявился волк, который напал на деревенский скот.

- Надо бы, Иванушко, кокнуть ево, - попросил, - а то ведь повадится гад, овечек всех и перережет. Укорот надоть дать ему…

Надо, так надо. Печурин взял своего старого охотничьего пса, верного помощника Иртыша и пошёл к месту выпаса стада.

Он быстро определил место схрона волка, откуда тот напал на овец. Среди можжевёловых зарослей была примята травка, а в ней кусочки линялой волчьей шерсти – явная лёжка! Здесь серый хищник отлёживался, отсюда наблюдал, отсюда и прыгнул…

А вот след и от бараньей туши, которую волк тащил в кусты, вот кровавые дорожки. Собака сразу обнаружила и саму тушу, спрятанную в можжевёловой гуще. Без задней ноги.

Долго размышлять не пришлось. Понятно, что волчара вернётся за  своей добычей – ему ведь надо мясо в логово доставить к волчице своей и к выводку, у такого матёрого волка сейчас должно вырастать потомство. Конец мая - самое время! Щенки ещё слепые должны быть. Мать с ними. Вот он ради них и старается. Ради них и погиб.

Печурин докурил сигарету, вмял каблуком в подрастающую траву окурок, вгляделся в убитого волка, подумал:

 «Вот ты лежишь тут мертвяком, а детки твои резвятся сейчас с мамкой, тебя ждут. А ты и не придёшь к им больше… А они тебе и спасибо не скажут за ето, твои детки. Забудут, да и всё»…

Он всегда был маленько сентиментальным, хороший охотник Иван Печурин, и у него самого была дочь, уехавшая в город и вспоминающая родителей только лишь когда ей требовались денежки на новые наряды. А так, обычно, ни слуху от неё, ни духу. И от всех мыслей, связанных с этим, ему было грустно.

Но был Иван и простым деревенским мужиком, а значит был сугубым реалистом. Деньги – где их взять! И вот Печурин, как глава семейства и добротный охотник, приноровился добывать их охотничьим промыслом. Осенью – капканы на ондатру. Неплохой от них приработок. Зимой –  капканы на куницу – тоже дело прибыльное. Иногда волка брал, сейчас вот тоже удалось… Волк – это дорогой трофей, очень неплохо оплачиваемый…

Он сидел и размышлял, что теперь надо будет срочно искать логово, где прячутся волчата. А те в одной цене со взрослыми волками идут. Иван стал было прикидывать, сколько же денег можно сорвать за выводок? Да если штук шесть-семь щенят? Считал-считал, сбился со счёта, но однозначно получалась хорошенькая сумма. Можно будет много чего приобрести и для дочки и для хозяйства… Ему давно, например, надо поменять лодочный мотор «Вихрь» - «двадцатипятку» на чего-нибудь более свежее, современное. Например, на японскую «Тошибу» или же «Ямаху» - все их нахваливают. Эти марки не соврут, марки, так марки! Мужики, у кого такие моторы имеются, сказывают: износу им нету! Завод – с полоборота! И тяга сильнее, и скорость. Ладные движухи!

Иван выкурил ещё сигарету и понял окончательно: надо искать логово, надо!

- Ну, чего Иртыш, пойдём с тобой копейку добывать? – спросил он у кобеля, снующего вокруг убитого волка, скалящегося на него и злобно взлаивающего.

А тот будто бы всё понял, даже башкой своей кобелиной кивнул, и пошли они в деревню за лошадкой, да ещё за телегой.

В мае почва только-только оттаяла, ручейками ушла в озеро ровга – ледяная корка, всю зиму сковывавшая землю. И земля размякла, превратилась в сплошную жижу. Не пройти по ней, не проехать. Только лошадка с телегой и может прокандыбать. Убитый матёрый волк был тяжёл, одному человеку с ним не справиться. Лошадь будет в самый раз.

Под вечер этого же дня Иван привёз волка в деревню и бросил в амбар. Уже с позднего вечера амбарчик этот окружили собаки и всю ночь остервенело лаяли. Изо всех пазов, из дверных щелей на собак веяло смертельным их врагом, и они заходились в лютой ненависти в вое и лае, погрызли у амбара деревянные углы. Не давали спать, и Печурин дважды за ночь выскакивал на улицу с палкой, разгонял собачонок, только так и не разогнал.

Его всю ночь волновали мысли о новом моторе и о том, что надо снаряжаться и идти в лес, искать логово…

 

***

Вокруг Волчицы ползали её дети – полуторанедельные волчата. Они были ещё слепыми, но уже совали свои мордочки во все дырочки, уже начинали заигрывать друг с другом и все искали её соски, вместе с молоком высасывали из неё силы.

Прошли четверо суток, но Самец не возвращался. Еда, которую он принёс несколько дней назад, закончилась. Волчица была голодна. Самец, такой близкий для неё, никогда не отлучался на столь долгое время. Где он, что с ним? Без его поддержки трудно будет вырастить потомство, которое всё время хочет есть и пить, которое надо будет воспитывать в строгости и выучке. Из волчат надо будет вырастить умелых волков, умеющих охотиться и добывать себе пищу.

Повсюду тревожно шумел весенний лес. По ночам Волчице не спалось. Ей всё время казалось, что из кустов, из-за деревьев выйдет кровавый и страшный Охотник с оскаленным ртом и с огнедышащей палкой и убьёт её беспомощных деточек.

Она внимательно и тщательно принюхивалась ко всем запахам, наполняющим Лес, прислушивалась ко всем окружающим её звукам – не крадётся ли к логову Охотник, чтобы успеть спрятать волчат в укромном месте. Но днями всё задувал и задувал резвый ветер, раскачивал деревья и кусты. От этого весь Лес был в движении. Разве можно было что-то различить и почуять, когда всё шумело и шевелилось и когда ветер разбрасывал по сторонам и уносил все запахи.

А в вечернюю и утреннюю зарю на всех окрестных болотах оглашенно орали влюблённые тетерева и урчали, и чуфыкали, и шумно дрались, стуча друг о друга крыльями. Сквозь этот лесной гомон не пробивались никакие другие звуки.

Волчица голодная, встревоженная отсутствием верного и надёжного друга, сильно утомилась за эти дни. Она устала в своём ожидании и вынужденной недвижимости, в постоянном беспокойстве за слепых ещё волчат. Кроме того, голод сократил выработку материнского молока. Детёнышам стало его не хватать, и они начали громко поскуливать, требуя у матери еды.

Через несколько дней она осознала, что силы совсем оставляют её. Очередным утром она вылизала волчат, мордой своей сбила их в одну кучу и отправилась на охоту.

Она всегда умела выслеживать длинноухих зверьков – зайцев, обладающим любимым для неё мясом, душистым и нежным. Вот и сегодня, этим ранним утром, она скоро отыскала заячий след, уходящий на дневную лёжку.

Найти его, спящего, не составило особенного труда для опытной Волчицы. Она быстро разобралась в петляниях зверька. Вот он прошёл по травянистой низинке, вот вернулся по своим же следам… А вот и смётка – резкий прыжок в сторону. Может, другой волк и потерял бы здесь зайца – след-то оборвался. Но Волчица быстро отыскала то место, куда приземлился прыгнувший заяц. Теперь она знала: скоро будет сама лёжка. Только обнаружить её надо заранее…

След шёл прямо к густому вересковому кусту. Волчица догадалась: он там!

Осторожно и бесшумно ступая с подветренной стороны, она подкралась к кусту, подняла голову и замерла. Сейчас нужно подождать и просто разглядеть в толщине куста любое шевеление, любой намёк на присутствие там зайца. Нужно определить точку, в которой он находится…

Через несколько секунд она сделала последний прыжок. Заяц не успел даже шевельнуться…

Волчица вернулась к логову полная новых сил, облизываясь, отфыркивая пух заячьей шкурки, прилипший к пасти.

Время шло, пришли новые дни. Её дети-волчата скоро уже начали открывать глаза, стали узнавать её воочию даже на расстоянии и ковыляли на слабеньких своих ножках, поскуливая от радости прямо к ней, к своей матери. Это радовало Волчицу – любая мать рада, когда дети её развиваются и растут здоровыми. Скоро, совсем скоро будут отказываться от молока и станут требовать мяса, ведь они растут волками.

Но сытость не утолила тоску по Самцу, который так пока и не вернулся.

Ночью, когда её дети дружно спали, посапывая, прижавшись мордочками к материнскому тёплому животу, она смотрела на блеклые жёлтые звёздочки, висящие на тёмно-сиреневом небе, подсвеченном  упавшим за горизонт солнцем. Она не спала  а только тихо-тихо поскуливала, изнывая от изнуряющей всё тело непереносимой тоски. Над ней в ночном воздухе летали и позванивали лёгкими крылышками белые мотыльки. Такие же мотыльки кружились над ней и её самцом, когда он уходил на последнюю охоту.

Посреди ночи Волчица не выдержала. Она уселась на землю и, задрав голову к ночному небу, завыла, словно желая, чтобы окружающий логово Лес разделил её печаль по Самцу, чтобы вернул его к ней. И ещё хотела она, чтобы услышал её плач в дальних далях, в тех потаённых, скрытых от всех глаз чащобах её потерявшийся Самец, отец их общих детей-волчат, самых красивых пушистых комочков, уже увидевших мир. Услышал бы и откликнулся. Вернулся бы к ней, чтобы им вместе обустраивать логово и вместе поднимать детей.

Она долго так плакала, но Лес ничего не ответил ей.

 

***

Через пять дней Иван был готов к поиску волчьего логова. Он изготовил свежие патроны, оснащённые картечью, и круглыми  свинцовыми пулями – таким пулям он доверял больше, чем всяким там «жаканам» и прочей дребедени: круглая пуля летит, куда прицелишься, а цилиндрические формы вихляются в воздухе и постоянно мажут. Проверено! Снарядил полный патронтаж: волчье логово – не шутка! Все эти боеприпасы - для волчицы, потому как ясно, что по волчатам стрелять не придётся, с ними разберётся собака…

Работа по логову – дело кропотливое и, как правило, долгое. Поэтому положил он в рюкзак запас еды, чайник, смену белья и запасные портянки – всё это, если придётся ему промокнуть до нитки. Сейчас, по весне, шагать придётся по разводьям, где воды по пояс, да и лес тоже мокрый, наверняка сапоги будут полные весенней воды, а вся одежда сырая.

Иртыш уже заждался у крылечка. Иван только нос высунул из входной двери, а кобель – поглядите на него – уже волчком извивается перед ступенями, изнывает, вертит хвостом, словно колесом… Откуда они, собаки, загодя понимают, что хозяин в лес собрался? Вечная загадка! Не показывал  сборы, даже и слова не сказал про лес, про охоту и вот тебе пожалуйста, кобелина давно ждёт. Бросился к Ивану с объятьями, да поцелуями.

- Ну, ты эт, погодь, погодь, - урезонивал его охотник, да всё без толку: собачьей радости не было предела.

У Печурина был какой-никакой опыт поиска волчьих жилищ. Основных примет в таком деле было несколько: логовища всегда располагаются около проточной воды – ручья или речки. В проточной воде меньше, чем в застойном озере всякой заразы. Волки сильно пекутся о том, чтобы животики их потомства были здоровенькими. Второе: волки  устраивают свои обиталища на небольших возвышенностях в скрытых от постороннего глаза, сухих, как правило, песчаных местах среди лесных завалов, в холмистой или овражистой местности. Всё это от заботы о потомстве: волчата должны вырастать в чистоте и безопасности.

Иван Печурин знал все эти тонкости и долго глядел на карту и соображал, где же спрятано волчье логово? Перебрал в памяти километров двадцать квадратных, пока не выбрал наиболее подходящую территорию. Самое главное, что она располагалась не очень далеко от того места, где он подстрелил волка . Тот не стал бы отходить от своей волчицы и волчат на большое расстояние.

Он изучал свою замызганную, затёртую в рюкзаках походную карту, сидел по вечерам за столом, мычал, водил по карте пальцем, пока всё не сошлось. Вот тут, рядом с Оксеньиным ручьём, видал он песчаные пригорки. Места глухие, мало кто туда заглядывает, просто незачем. Ни пожень там нету сенокосных, ни рыбы в ручье, ни грибов тоже толком не водится, ни ягод. Вот люди туда и не ходят. В эти места он и отправился сейчас с собакой со своей, с Иртышом. Пошли они вдоль ручья, вверх по течению. Начали путь прямо от озера, в которое ручей впадает. По левую сторону потихоньку тянулись бугристые места, поросшие толстым сосняком и ельником. Где-то в их глубине, в самом их чреве, волки скорее всего и построили своё логово. Справа ширились берёзовые, да ольховые урочища, по земле стелился корёжистый, кустарниковый можжевёловый стланник вперемежку с ивняковыми подрадьями.

Иван с собакой шли по левой стороне. Задача у них была только одна: обнаружить подходы волков к ручью. Ясно ведь, что любая живность пьёт воду. И волкам в логове как без воды? Раза два-три в сутки должны они наведываться к водопою. Особенно волчица, у которой щенки  ежедневно высасывают много молока. Молоко-то оно и есть вода.

Волка-самца нет, его Иван оприходовал недавно. Ну, значит, одна волчица логово стережёт. Она одна и ходить на водопой должна. И должен быть её след к водопою и обратно…

А уж, когда найдётся он, дальше всё будет просто. Следочки эти сами приведут к волчьему дому. Для этого взят на охоту Иртыш…

Около трёх километров двигались они вверх по течению, углублялись в лес. Кобель был взят на длинный ремешок и вышагивал впереди, принюхиваясь к множеству запахов, бьющих в его ноздри, шныряя по сторонам. Иван пристегнул его на ремень, чтобы Иртыш не бросился за каким-нибудь случайным зайцем или вылетевшей птицей и не удрал в лес, не испортил бы охоту. Или, не приведи Боже, почует собака волчицу, рванёт к ней… А та в бирюльки играть не будет – живо загривок перекусит. Ни одна собака волка одолеть не сможет. Секунд пять и всё! Нет собачки…

Наконец Иртыш резко уткнул морду в траву, шумно задышал, дёрнулся сначала к воде, закрутился на одном месте, а потом потянул Ивана в сторону от ручья – в лес. Охотник разглядел: собака вышагивает по волчьей тропе. Тут волчица ходит на водопой.

 

***

Волчица издалека почуяла человека. Рядом с ним была извечный враг волков – собака, древняя предательница их рода, давным-давно перешедшая на верную службу лютому врагу всей лесной живности – двуногому существу, убивающему волков при помощи железной палки. Теперь ветер принёс к волчице запахи этих двух извечных смертельных ненавистников волчьего рода - собаки и человека. К ним примешивался и запах страшного их оружия. Этой самой огнедышащей палки.

Судя по приближающимся запахам, враги приближались к ней! И к её детям! Волчица осознала: ей надо очень быстро спасать своих детей! Охотник застал её врасплох.

Она схватила первого попавшегося, самого близкого к ней детёныша, у которого с рождения одно ухо было белым, за загривок и побежала с ним в сторону запасного логова. Добежав до ручья, Волчица решила: надо оставить его здесь, иначе она не успеет унести из опасного места всех своих детей. Волчица спрятала белоухого волчонка внутрь смородинового куста и вернулась к логову.

Она опоздала. Глядя из-за укрытия увидела страшную картину.

То, что увидела Волчица, лежало потом тяжёлым камнем на сердце всю её оставшуюся короткую жизнь.

Собака находила в траве и под деревьями спрятавшихся её детей и по очереди,  одного за другим прокусывала им спинки. Хватала пастью поперёк тельца и сжимала челюсти. Косточки у волчат, рождённых и вскормленных ею, хрустели. Детки её коротко жалобно взвизгивали и умолкали.

Она умертвила всех. Волчата лежали на траве безжизненные, неподвижные.

Собака разгуливала перед нею. Смертельно ненавидимое существо. Бесконечный враг! Её следовало разорвать, распороть когтями и зубами её брюхо. Изгрызть её морду…

Но совсем рядом стоял, а потом подошёл к собаке Охотник, держа в руке наизготовку железную палку. Он снял с плеча мешок и, переходя от одного лежащего в траве волчонка к другому, поднимал  и складывал в него её детёнышей. Волчица не могла напасть на человека – он бы убил её из своей страшной палки. Тогда погиб бы последний оставшийся в живых детёныш.

Из глаз Волчицы вытекали слёзы: она только что потеряла своих детей. Неслышно, ползком, она повернулась на обратный путь. Пригибаясь, добралась до места за деревьями, где можно было подняться на все лапы и стремглав добежала до ручья, до того места, где был спрятан её последний сыночек, единственный, оставшийся в живых.

Волчица снова мягко прикусила шёрстку на его загривке и понесла через ручей.

Волчьи повадки сродни человеческим, когда волк уходит от погони. Она довольно долго брела по дну ручья вверх по течению. Она знала: если просто пересечь ручей, то собака быстро отыщет её след на другой стороне ручья. Поэтому она вышла на противоположный берег не сразу, а за двумя излучинами. Вышла и направилась к запасному логову.

Там лежала она в норе под толстым комлем старой, давно упавшей ели и, вылизывая шерсточку оставшегося в живых детёныша, чуткими ушами слышала, как на другой стороне текущего в дальней низине ручья шуршала в траве и фыркала бесполезно ищущая её собака и как омерзительными, булькающими звуками, приглушённо что-то ей приказывал смертельный враг всех волков – Охотник.

 

***

Проклёвывались над горизонтом очередные рассветы, и затем полыхали кроваво-красными и розовыми пожарами над утренней землёй.  Медленно выползал из-за черты горизонта большой пылающий шар, разносил вокруг тепло, согревал остывшую за ночь землю и деревню, пробуждал спящих в ней людей. Дни сменялись днями.

А белоухий детёныш волчицы подрастал и скоро уже крепко стоял на ножках. Мать-волчица начала кормить его свежим мясом. Для него она выследила и убила почти всех зайцев в округе, разорила многие утиные гнёзда на соседнем озере, что просвечивало своей тускловатой водой сквозь лапинья ёлок и сосен, растущих вокруг логова. Приносила в пасти целые яйца, осторожно держа их на мягком языке, аккуратно клала их на землю перед мордочкой сыночка. Тот бережно захватывал маленькой пастью яйцо, запрокидывал голову и, щурясь от удовольствия, прижимал яйцо языком к нёбу. Скорлупа трескалась, и нежная, пахучая мякоть заполняла рот…

Сытый волчонок носился по утрамбованному матерью песку, азартно взлаивал, догонял свой хвост, воевал с хвостом матери – дёргал его и кусал. Мать терпела.

Волчонок подрастал. А Волчица страдала от того, что с ним не играют погибшие её дети…

Однажды мать ласково вылизала его шёрстку, подняла зубами за загривок и уложила в нору под комель дерева. Своей мордой как бы слегка утрамбовала его там и сказала ему:

- Будь послушным, сынок, лежи здесь тихо и жди меня.

И белоухий волчонок лежал в этом укрытии, лежал долго…

 

***

Волчица пошла в сторону деревни. Она не могла туда не пойти – там жила эта мерзкая человеческая служанка – собака, погубившая её детёнышей. Волчица была обязана загрызть её тоже. Таков старый закон волков: враг должен быть убит, иначе он придёт снова и убьёт тебя самого.

Перед деревней она, прячась в кустарнике опушек, в лесных выступах, обошла деревню стороной, вышла на околицу так, чтобы ветер задувал от домов к ней. Она легла на пригорок прямо перед жилищами людей в прилесном кустарнике, в невысокой траве. Положив голову на лежащий поперёк толстый сук, прижавшись всем телом к земле, как всегда в момент охоты, слилась с Лесом. Волчица всматривалась в деревенские дома, ловила плывущие к ней запахи, была невидимой и неслышимой для всех, кто обитал в них, кто проходил по улицам и проулкам.

Она вышла на охоту.

Не на Человека она охотилась сегодня. Волчица знала: ей никогда и ни за что не победить его. Этот противник умнее, хитрее и опаснее всех волчьих врагов. Кроме того, ей нельзя быть побеждённой потому, что в Лесу её ждёт детёныш, который просто погибнет без неё. Она была оскорблена вероломством и наглостью этой  людской рабыни – собаки, предательницы волчьего племени, живущей здесь, в этих человеческих жилищах,  убившей её деточек. Её и надо было отыскать сегодня и растерзать.

Лежала Волчица долго. И выследила, в каких домах скрываются собаки. У всех собак разные голоса, разный лай. Волчица хорошо в этом разбиралась, потому что волки сами умеют не только выть, но и лаять и у каждого тоже различаются голоса. В Лесу, на огромных его просторах обитали многие волчьи стаи, но для неё не было секретом, где какой волк живёт, самец или самка, друг или враг. Достаточно было посидеть в тишине у логова и послушать Лес. Вот и сейчас без большого труда она определила, в каких домах живут собаки, кобели они или суки, и где собака молодая, а где старая.

Но все они не нужны были сейчас Волчице. Ей требовался лишь один тот старый кобель, который приходил в её логово вместе со своим хозяином. То, что это был кобель – в этом у неё не было сомнения: собачьи кобели и суки, как и волчьи, пахнут по особенному, их нельзя спутать. Тот кобель оставил свой острый паховой запах около её жилища.  Он запомнился ей, хорошо запомнился!

Пока встречные порывы лёгкого  ветра, гонимые из деревни, не приносили нужного запаха. Волчица лежала и волновалась, ей необходимо было, смертельно было необходимо перегрызть горло ненавистному врагу.

Солнце уже спряталось за деревьями, густой стеной опоясавшими дома с закатной стороны. Там, куда оно ушло, во всю небесную ширь растеклась опять по небесам красно-жёлтая и сиреневая краска, схожая с полыханием лесного пожара. Волчица всегда побаивалась такого неба. Ей казалось, что огненный шар, уткнувшийся в лес, зажёг деревья, и огонь придёт к ней, к её логову, погубит её саму и детей.

Но в этот момент она не думала об огне. Ей нужен был только тот старый кобель. Мысли о нём подавляли всё остальное. Волчица ждала его, ждала.

Лаяли в деревне собаки. Вполне умиротворённо переговаривались люди. Посвистывал в проулках вечерний ветерок. Над деревней висел лёгкий гул неспешной жизни. Всё потихоньку умолкало. Волчица знала: так всегда бывает, когда люди уходят спать.  

Наконец деревня окончательно уснула, и она потеряла надежду. Может быть, и нет того кобеля в этой деревне? Он ведь может жить совсем в другом месте…

И тут справа от Волчицы в крайних деревенских домах хлопнула какая-то дверь и послышался дробный топот по настилу крыльца, по ступенькам выбегающей на улицу собаки. И сразу же звонкий лай. Выскочившая из дома на улицу собака всегда громко лает. Она даёт всем знать: это я появилась! Собственной персоной! Всех попрошу поджать хвосты и помалкивать! Таковы нравы у этих собачьих коротышек.

Было понятно, что собака долго, целый вечер сидела в доме взаперти, и тут вырвалась на свободу в неурочный ночной час.

Волчица сразу узнала голос того кобеля, причинившего ей столько горя. И запах! Ветерок принёс и тот самый кобелиный дух, который она запомнила как самый омерзительный запах собаки, встречавшийся ей в жизни.  Она не смогла бы перепутать его ни с каким другим.

Это был запах убийцы её детей!

Она поднялась и пошла. Крадучись, протянулась вдоль деревни, по опушкам, по маленьким балкам, через неширокие ручьевины, укрываясь среди кустарников и тонких осин. Поднялась на ноги напротив крайних домов, из которых только что доносился лай того кобеля. Стоял вполне просвеченный вечер середины лета, но собак около домов не было видно. Обзору мешал забор, изготовленный из жердей, воткнутых в землю и расположенный над землёй наискосок. Его надо было преодолеть. Волчица нашла проём между жердями и не без труда проползла на другую сторону забора. Опять приникла к земле, опять слилась с травой и серым бурьяном, замерла, потихоньку двигая головой, огляделась.

Как раз в это время из среднего дома, что стояли напротив, донёсся грубый шорох. Ей стало понятно, откуда он идёт – из чёрной горловины лаза, идущего под дом. Оттуда показалась голова крупной собаки. Волчица узнала её сразу! Вероятно, он улёгся уже на ночлег, но ему, поспавшему несколько дневных часов в тёплом хозяйском доме, не спалось сейчас, и он решил размяться в вечерней привольной прохладе.

Это был тот самый кобель, который расправился с её щенятками. Она знала, что делать!

Волчица, распластанная на земле среди дворовой травы, была невидима сейчас. Глядя прямо на кобеля, она лежала и ждала удобной секунды, чтобы напасть. А тот, ничего не подозревая, начал подпрыгивать, потягиваться, разминая кости и мышцы после долгой отлёжки рядом с диваном хозяина. Он огляделся вокруг, чтобы кого-нибудь увидеть и полаять на него, чтобы в очередной раз хозяин убедился, что пёс верен ему и готов всегда служить верой и правдой.

Кобель глядел вокруг, но никого не было рядом…

И вот глаза его встретились с глазами Волчицы.

Волчица внимательно смотрела на него холодным взглядом убийцы, разглядывающего свою жертву перед тем, как её казнить.

Залаять Иртыш не успел. Волчица сделала только два прыжка, на ко- торые затратила лишь две секунды. Волки быстро настигают тех, кого решили убить. Единственно, что успел кобель сделать – нырнуть под дом в обычный свой лаз, но Волчица схватила его за заднюю лапу и выдернула в мгновение ока из-под стены, выбросила наружу. Тут же немедленно  схватила кобеля поперёк морды, развернула его тело лапами кверху и вцепилась в горло. Ей хватило нескольких мгновений, чтобы вырвать гортань своего смертельного врага…

Потом Волчица схватила уже мёртвую собаку за ухо и подтащила к крыльцу. Оставляя на ступеньках густые кровавые полосы, проволокла  наверх, положила собачий труп на верхнюю площадку, перед самой дверью. Это для того, чтобы хозяин увидел, что стало с его собакой, которая убила её волчат.

Когда она уже ночью вернулась к логову, её белоухий волчонок встретил мать с радостным визгом, бросился к ней ласкаться. Затем припал к соскам…

В эту ночь Волчица в первый раз за много дней крепко уснула.

Она сделала дело, которое обязана была совершить волчья матерь.

 

***

Иван Печурин просыпался рано. Привычка эта с самого детства. Батька его, покойный Федот Михалыч так учил сына: «Раньше глаза протрёшь – больше сделашь!

Так оно и есть! Вот сегодня надо сетки браконьерские потрясти, а это означает, что на дорке надо на три километра вдоль берега скатать. Там, в укромном местечке, между двух каменистых бакланов сетки заныканы. Три промёта. Сети натодельны - «тридцатки», «сороковки», да «шестидесятки» - все проверенные, как говорится, в боях, все уловистые,  крепкие, «морские». И выставлены как надо: на глубинках, в лудистых проливинах. Уловистое место! Два дня уж как замётаны сетки. Надо ехать прямо с утра, а то, не дай-то Бог, капшаки –  эти маленькие бандиты-креветки налетят тучей и попортят всю рыбу. Если сеть с сёмгой пойманной сутки пробудет в воде не проверенная – считай, не увидишь эту сёмужку, один скелет и поймаещь в сеть.

Да ещё рюжа стоит на навагу напротив дома, потрясти надо, рыбку вынуть. Водорослей наверняка набило немало, вытрясти их из кута следует. После шторма нанесло…

Доски опять же на повети лежат, для замены крыши на амбаре приготовлены. Обстругать тоже надо, боковинки снять, чтобы народ на смех хозяина не поднял…

Многодельно всё, а рук не хватает. Так и идёт день за днём…

Он поднялся на кровати, сел на краешек, глянул в окошки. Там, на море «шерстил», разбрасывал синюю рябь упругий ветер – «побережник», как всегда шустрый, но дельный, рыбный ветерок.

Жена его, Антонида, тоже запросыпалась, заворочалась, сбросила с груди одеяло. Спросила:

- Чего, Ваня, вставать будешь, али как?

- Угу.

- А чево ты в таку рань? Спал бы ишшо, да спал.

- Нельзя мне, делов много…

Сходил в уборную, сполоснул физиономию, положил ломтиками  в рот и вяло сжевал парочку вчерашних недоеденных за ужином жареных сижков, хлебнул холодного, тоже вчерашнего чайку, накинул на плечи брезентовую, до крайности замызганную, но всё же любимую и удобную куртку. И наконец вышел на крыльцо.

Увиденное поразило его.

Потрясённый, растерянный, он не смог стоять на ногах. Ноги его подкосились, ладони поползли вдоль стены, и Иван тяжело плюхнулся на крылечную ступеньку. Его Иртыш, донельзя изувеченный, а теперь вот просто дохлый пёс с вывалившимся наружу языком, с растрёпанной, всклокоченной шерстью, лежал перед ним. Иван ошеломлённый, плохо чего соображая, глядел в пустоту. Постепенно к нему стала возвращаться невероятно тяжёлая реальность.

 «Кто это сделал? Зачем?»

В голову не приходило ничего путного. Тупо глядя перед собой, он стал звать жену. От потрясения громкость в голосе появилась не сразу, и жена какое-то время его не слышала.

- Тоня-яя! Тонюшка-а-а!

- Чево ты там, чево? – наконец отозвалась она, видно уже на повети.

- Подь-ко сюды, подь-ко.

И вот всю деревню просквозил резкий истошный женский крик. Антонида стояла у распахнутой входной двери и кричала, что есть моченьки.

Иван с трудом поднялся на скрюченных ногах и кое-как завёл жену в дом.

- Давай-ко, не удивляй людей, - сказал он ей.

Они сидели рядышком на кухонной деревянной лавке, уже немного остепенённые, отдышавшиеся и размышляли:

- Кака-така сволота собаку нашу затряхнула? Вроде не вредил он народу особо… - ломал голову Печурин. – не кусал народ за ноги.

И ещё его брало сомненье:

- Не собаки ли его так покусали, што помер он? Можа поперёк где стал? Кобелино дело тако… Вишь, горло вырвано…

А Аполинарья, жена его, думала-думала и придумала:

- Ну-ко, Ванья, давай-ко с другой стороны на дело ето поглядим.

- С какой такой?

Она нахмурила лоб, отчего во всю ширину его обозначились толстые складки, поглядела на мужа задумчиво:

- Ты волчонков-то сдавал недавно, где ты их взял?

- Как ето где? В лесу, на логови.

- Дак, мамашка-та у их была, аль нет? Как думашь? Ты ведь с Иртышом и ходил на логово, на то.

Иван понял, к чему клонит жена, но ему страсть как не хотелось развивать разговор в этом направлении. Всё же спросил:

- Думашь, она?

Антонида ответила решительно, как о само собой разумеющемся:

- А кто ише? Она и есь - волчица!

Глаза её стали жёсткими и злыми:

- Я бы и сама, ежели кто моих деточек обидел бы… Она приходила, мамашка, Иртыша и наказала… Отомстила…

Это был совершенно новый поворот дела. Новый и очевидно, что верный, суровый и беспощадный. Который, скорее всего, будет иметь продолжение. Осознавать это ни Ивану, ни Антониде не хотелось…

- Во как! – оглушенно и тихо проговорил Печурин.

А жена его сидела на краешке лавки и было заметно, что коленки её обнятые цветастым сарафаном, мелко вздрагивали.

- Хорошо, в дом не забралась окаянная. Нас бы с тобой тоже затряхнула. У ей станичче.

- Эт мы бы ишшо глянули, у мня вон дробовка в коридорчике висит, - огрызнулся Иван, впрочем для порядка – хозяин всё же – стретил бы, как положено.

- Стре-етил бы! Пока за пукалкой своей бежал, она бы у тебя все места пооткусывала. И меня бы хватанула за загривок, заразина.

Иван бросил бесполезное дело – ругань с женой – разве переспоришь бабу – взял лопату и пошёл на морской берег копать яму. Надо похоронить верного кобеля.

Потом, когда закапывал Иртыша, всё думал:

 «Надо бы прикончить мамашу, а то ведь не отвяжется она, в лес теперь не зайдёшь…»

 

***

Лето шло к закату. Стало больше холодных утренников, когда лесная сырость с самой рани лежала между деревьями нетронутая, и лишь к полудню растворялась в прозрачности воздуха.

В лесу рдел август. Месяц лесных урожаев. Днями лес звенел от криков грибников и ягодников, перекликающихся друг с другом, от трубных звуков журавлей и гусей, жирующих перед перелётом в тёплые места на просторах болот и полей, от выстрелов охотников, справляющих свою страсть среди глухариных, тетеревиных и рябчиковых выводков.

Волчье логово было в стороне от этого шума, но всё же громкие звуки изрядно тревожили волчицу. Она не любила, когда в лесу похаживает много людей. Это были враждебные звуки для неё и для сына-волчонка, как и для всех других волков.

Её сыночек с белым ухом подрастал, и его надо было готовить для взрослой, самостоятельной жизни. А сейчас, четырёхмесячный, он уже без прежнего волнения переносил иногда долгое отсутствие матери, ушедшей в лес за добычей. Маленький волчонок вскоре и сам испытал новые интересные ощущения, которые говорили о его взрослении. Ему самому стала нравиться охота.

Однажды поймал мышь, случайно пробегавшую мимо. Он стиснул её зубами, прикусил тело, и вдруг осознал, что у него в пасти оказалось мясо. Он разжевал это мясо, похрустел мышиными косточками и проглотил. Мясо оказалось вкусным, и ему это понравилось. Оказалось, что вовсе не обязательно дожидаться матери, чтобы поесть то, что она приносит ему с охоты. Можно и самому добывать себе еду.

Он начал самостоятельно ловить мышей, которые обитали вокруг логова. Сначала просто гонялся за теми, которые изредка бегали в непосредственной от него близости. Почти никогда не догонял, мышки быстренько убегали и прятались в маленьких норках, в которые не влезала даже мордочка крохотного волчонка. Он злился, по-детски рычал и начинал лапками раскапывать, расширять крохотные дырочки, в которых спряталась мышь. Но не поймал ни одной.

Чуть позднее волчонок сообразил, что мышей лучше всего искать в корнях кустарников – там они живут, там и прячутся. Он принялся подкапывать кусты ольхи и малины, растущие вокруг логова. Копал под кустом, докапывался до корней и  высматривал, откуда начнут выскакивать маленькие, вкусные зверьки.

Когда они выпрыгивали из боковых норок и убегали, белоухий волчонок научился догонять их мгновенно съедать. Мать приходила и приносила еду, но сынок её был теперь не особенно-то и голоден. Теперь он сам добывал себе пищу.

Мать-волчица осознала, что её детёныш почти уже готов для натаски на серьёзную дичь, и стала брать его на охоту, если та была недалеко от логова и вполне лёгкая.

Было у неё два местечка, где она приметила спрятавшихся зайчат. Не съела их сразу, а приметила для натаски своего сына на такую дичь. То, что они не уйдут далеко от своих укрытий, она хорошо знала: зайчата прячутся всегда в тех местах, где их оставила мать, и кормят их своим молоком, как правило, не только матери, но и пробегающие рядом случайные зайчихи. Поэтому зайчата сидят в траве крепко и всего боятся, пока не вырастут и не станут самостоятельными.

А эти заячьи дети, которых обнаружила Волчица, пока всего лишь дети, им ещё рано покидать свои укрытия. Она придёт к ним со своим сыном, когда это ей будет нужно…

Она привела белоухого сыночка к одному из зайчат спрятавшегося в густых зарослях метляка у подножия небольшого пригорка. То, что зайчонок до сих пор сидит там, Волчица определила сразу, разглядев его торчащие ушки среди невысокой травы.

Сейчас она показала сыну, что впереди находится дичь. Для этого стала подходить к зайчишке осторожно, показав, что подкрадывается к кому-то, сделала потяжку. Потом, пошла крадучись, на полусогнутых лапах. Шла и поглядывала на сына, побуждая его делать то же самое. Волчонок её понял и тоже начал неумело, но старательно красться, шагая следом за ней. Шагов за десять до зайчонка Волчица легла на траву. Сын её тоже залёг и, видно, что волнуясь, повторял движения матери. Потом Волчица осторожно подошла к сыночку и своей мордой слегка прижала его к земле, как бы побуждая лежать на месте и не двигаться. Сын её понял.

Опять же крадучись, мать обошла зайчонка стороной и, когда между ним и её сыном образовалась прямая линия, поднялась на четыре лапы и открыто пошла на маленького зайца.                                                             

Тот какое-то время боялся убегать со своей привычной лёжки, хотя уже воочию видел приближающуюся страшную опасность. Зайчат очень трудно выгнать из укрытия: любое заметное движение может быть смертельным для них. Но волк был совсем близко, и зайчонок не выдержал и бросился от него наутёк, запрыгал на тоненьких своих, слабеньких ножках. И побежал прямо на волчонка с белым ухом, побежал от огромной  и страшной  Волчицы.

Та, конечно, в два прыжка догнала бы маленького зайчишку, если бы неправильно среагировал её сын, или промахнулся бы, или же не сообразил, что следует делать в таких случаях.

Но волчий сынок всё правильно сделал. В своём совсем ещё малом возрасте он был уже настоящим представителем волчьей породы. Мать-Природа подсказала ему, как надо действовать.

Он преградил дорогу Зайчонку и всей мощью маленького тельца прыгнул на него и сбил с ног. У зайчонка тоже были зубы, причём острые. И были лапы, тоже сильные. К тому же и белоухий волчонок был едва ли намного крупнее этого маленького зайца, но он был волчьей, хищной породы, и он победил.

Волчий сынок схватил соперника за шею и всей силой маленьких челюстей сдавил её. Он прокусил заячью шею и, кашляя попадающей в пасть кровью, сжимал челюсти всё крепче и крепче. Зайчонок затих.

Белоухий сын Самца и Волчицы стоял над ним, оскалив зубки, в яростном азарте схватки, порывисто и шумно дышал.

Мать подошла и, продолжая волчью натаску, сделала движение к убитому зайчонке, как бы намереваясь отнять у сына добычу. Тот в азарте злобно зарычал на мать и прыгнул в её сторону с оскаленными зубками. Волчица отступила и покорно опустила голову. Она показала сыну, что он прав и что ему надо будет всегда уметь защищаться и никому не отдавать пойманную добычу.

Мать была довольна своим сегодняшним уроком, довольна и сыночком, успешно сдавшим первый экзамен на право быть полноценным волком. Она убедилась, что из волчонка с белым ухом вырастает исправный волк.  

 

***

Дни бежали за днями, а Иван Печурин, опытный рыбак и охотник, не мог никак придумать, как же ему справиться с проклятой волчицей? Как добыть её?

Время от времени то из одной, то из другой деревни приходили слухи: там волками загрызена овца, там – телёнок. Была ли это та самая его знакомка, или же нет – определить было трудно. А, значит, устраивать в тех местах охоту с привадой или же облавную охоту было и трудоёмко и бесполезно. Ему нужна была только она – его волчица. Очень уж хотелось Ивану отомстить за загрызенного ею верного и надёжного кобеля Иртыша. Это был вопрос его охотничьей чести.

Печурин давно уже, с самого считай детства, изучил и использовал на практике  различные приёмы добычи волков

Издревле люди придумали несколько способов. Самый простой – выследить зверя на тропе, по которой тот выходит на охоту. Эти пути всегда одни и те же. Охотник просто устраивает засаду около тропы и ждёт.

Второй способ – «с подхода». Охотник подкрадывается к волку, которого увидел в лесу или на поле.

Третий способ – охота на приваде. В местах, где водятся волки, кладётся мясо (часть туши подохшей коровы или лошади). Промысловики прячутся поодаль и ждут подхода волков.

Способ четвёртый – охота с флажками. Место волчьей лёжки обносится шнуром с закреплёнными на нём красными флажками, через которые серые хищники боятся перепрыгнуть…

Пятый способ – облава. Загонщики идут и гонят спрятавшихся в лесу волков на «номера» - выставленных в ряд стрелков.

Шестой способ – отравленное мясо, седьмой – охота с самолётов и вертолётов.     

Иван перебрал все эти варианты и понял: ни один способ не подходит. Ни самолётов, ни вертолётов у него не имеется, всё остальные не гарантируют встречу именно с той волчицей. Другие волки ему были не нужны.

Однако, была ещё охота с капканами, очень тщательная, умная, и не каждому она под силу, но, если всё правильно сделать, то и результативная.

К его досаде, не было у него подходящего для волков - шестого капканьего номера. Те, что оставались в хозяйстве, все мелкие – на куницу, да на ондатру, скобы у них слабые.  Они не удержат мощного, сильного зверя. И ни у кого в деревне такого, скорее всего нет. Надо ехать в Архангельск, прошерстить там охотничьи магазины и охотхозяйства. Но у него пока что не было на это времени.

Иван одно время предпочитал отраву. Разбрасывал за деревней на волчьих подходах отравленные куски мяса. Затем с собакой искал забившихся в лесные дебри дохлых волков. Но получил страшную ругань односельчан. От отравленного мяса сдохли почти все деревенские собаки. Они ведь тоже любили свежее мясцо… А хороший промысловик Пашка Маревьянин, у которого от этого погибла самолучшая лайка Норка, чуть не убил его. Пришёл к нему домой и стал махать громадными кулачищами. Крепко повредил Ивану физиономию.

С тех пор Печурин забросил всякие там яды и зауважал охоту на приваде. Волк всегда к ней приходит. Надо только поймать этот момент. Он убил уже четверых…

Теперь таким же образом он  пытался добыть и ту волчицу. В местах, где она обитает – а Иван знал эти места – он устраивал засидки. Вёл там всегда крайне осторожно. Но хитрая Волчица не появлялась

Он слышал её, когда сидел и ждал. Сквозь лесные шумы различал её подходы, плавные, осторожные. Доносились до него еле слышимые посвисты втягиваемого носом воздуха – Волчица изучала обстановку. Тихий звук её мягких лап, едва различимо шуршащий в траве, долетал к нему с разных сторон. Но она никогда не подходила к приваде, всегда уходила и вновь растворялась в лесу. Что-то не нравилось ей.

 

***

В лесной глуши, в логове, укрытом под стволом упавшей старой толстой ели, вместе с единственным своим волчонком прячется от людей матёрая Волчица. Здесь нет её погибшего от людей Самца и нет с нею загрызенных собакой детей. Без них Волчице грустно.

По ночам, когда прижавшись к ней, посапывает её единственный детёныш, она долго не может уснуть. Перед закрытыми глазами её многократно и многоцветно появляется умильная морда нежно любящего самца её – Волка. Он нежно вылизывает ей лапы, щёки её, лоб… Мелькают перед ней её деточки, шустрые и ловкие, которые должны были стать волками, но не стали…

Всё возвращаются ей в память страшные картины, когда собака перегрызает спинки её детей. В эти минуты из глаз Волчицы текут слёзы. Она не понимает причины этой немилосердной, древней вражды человека к волкам. Волчица прекрасно знает, что ненавистное отношение волков к людям основано только на их непонятном, постоянном стремлении уничтожить её соплеменников. Встреча любого волка с человеком, у которого в руках имеется палка, означает смерть для волка. Эта давняя война привела к почти поголовной гибели всех волков, которых она знала.

Очень беспокоит её то, что тот охотник, который пришёл тогда к её семье с собакой, погубившей волчат, опять подбирается к ней и к её детёнышу. То и дело она обнаруживает в округе его следы. Этот запах она теперь хорошо знает… Отвратительный, пахнущий смертью…

В лесу, недалеко от логова, ей встретился аромат лошадиного мяса. Она не пошла к нему сразу, потому что понимала, это может быть очередной человеческой уловкой. Уже много раз в своей жизни встречала она опасные человеческие хитрости. Волчица сделала длинный круг вокруг источника запаха и в самом деле обнаружила входной человеческий след в этот круг. Запах был тот самый! Если бы она подошла к приманке, Охотник бы убил её.

Ей захотелось убежать от этого опасного места, но любопытство взяло верх над осторожностью. Ей сильно захотелось посмотреть, как он выглядит, её враг? Насколько он силён и опасен вблизи? Как он пахнет, когда совсем рядом?...

И Волчица пошла по следам к нему, к человеку, вооружённому смертоносной железной палкой.

Она нашла его по приближающемуся душному запаху, источнику тошнотворной, омерзительной вони, исходящей от потной человеческой плоти. Как же ненавистен для неё был этот дух, много раз ловимый в лесу её чутким носом. Именно такой запах оставил человек, пришедший к её логову с собакой. Это был он!

Человек сидел на бугорке, спрятавшись со стороны мясной приманки, но совершенно открытый для Волчицы, подкравшейся сзади. Он сидел очень тихо, незаметно для постороннего глаза. Железная палка лежала у него на коленях.

Он ждал её! Волчица это знала. Человек пришёл отомстить за свою собаку, которую она убила.

Он пришёл за ней!                                                                

Волчица лежала в траве и глядела на человеческий загривок. Он был голый сейчас, ничем от неё не защищённый, покрытый лишь редкими чёрными волосами, которых колыхал лёгкий ветерок. Волчице понадобилось бы лишь три прыжка, чтобы вцепиться зубами в эту шею, плоть, наполненную кровью. Ей бы ничего не стоило мгновенно изорвать её клыками и убить  человеческое существо, принёсшее ей столь много горя!

Волчица с трудом сдержалась, чтобы не прыгнуть. Её остановил лишь страх за своего белоухого волчонка. Человек может неожиданно оглянуться назад и убить её из железной палки. И тогда сынок её тоже погибнет без матери.

И Волчица ушла.

 

***

В город за капканами шестого номера Ивану Печурину всё некогда было съездить. То сёмужья путина, то горбуша шла, то сенца надо было заготовить на зиму домашней козе Берёзке. Лето – всегда многодельный сезон.

Сейчас стоит сентябрь. Лето с его хлопотами запроходило, но обрушились на Ивана заботы заготовительные. Как ни крути, а грибки-ягодки в кадушках-палагушках должны быть припасены. На всё на это уходило время, и поездка в город всё оттягивалась. Жена Антонида понимала это и временно ворчанья свои прекратила.

Но тут на семью свалилась новая напасть, которая сломала все графики, и жизнь поневоле побежала по новому, неожиданному направлению.

Козу Берёзку задрал волк.

Бедная, чрезвычайно мирная, сугубо домашняя эта животинка, исправно снабжавшая маленькое семейство свежим молочком тихонько паслась на длинной привязи недалеко от дома, в полях. Там место людное, на виду у всех, и ни у Ивана, ни у Антониды не было даже мысли, что на козочку может свалиться такая беда. Всего четыре дня назад ей поменяли место выпаса, и Берёзка радостно и вольготно осваивала новую территорию, где был хороший травостой. Коза днями выхаживала привязанная за верёвку к колышку и бодро блеяла. У Берёзки было хорошее настроение.

И вдруг посреди белого дня из леса выскочил волк, перегрыз козочке горло и потащил в лес. Проходившие невдалеке две женщины замахали руками, истошно испуганно загалдели и разбежались по сторонам. Крупного волка не остановила даже привязанная к колу верёвка. Он без труда вырвал кол из земли и утащил Берёзку в лес вместе с колом и верёвкой.

Правда, волочащийся по земле кол запутался в кустах ивняка и крепко застрял в них. Волку пришлось бросить козью тушку прямо у этих кустов. Там её и нашёл Иван.

Посидел он над своей козой и понял: она это! Опять она – Волчица! Почуяла, наверно, около козы его запах и снова начала мстить. Вот и пришла.

Надо решать её скорее, наделает ещё беды, - так решил он.

И дома - тоже концерт. Антонида ревела белугой и топала ногами. Кричала Ивану, что он во всём виноват, что, если бы «не жевал соплей, то давно бы угрохал эту суку!» Она почему-то сразу же решила, что именно «та маманька – Волчица» режет их с Иваном скотину в отместку за своих зверёнышей:

- Мамка она, дак мамка и есь! Вот и грызёт в ответку.

А по ночам начала прямо-таки приплакивать:

-Убей ты, Ванька, гадюку ету! Сожрёт ведь нас с тобой! Знамо дело…

Иван и сам понимал: в лес теперь не сунешься, прикокнет! Ни грибины, ни ягодины не собрать…  Засобирался в город, в Архангельскую заготконтору. Вызнал, что капканы там имеются, какие надо.

 

***

Сентябрь для волка – время сытное. Под каждым кустом можно найти пищу. После весенне-летней благодати развелось в лесу всяческой живности. Молодые утки-несмышлёныши, птичья молодь глухарей, тетеревов, рябчиков, подрастающие кулички… Везде можно без труда подкормиться. Волчье племя разгуливает по лесам и полям дремотное, с набитой сытью, с лоснящейся шкурой. В эту пору вчерашние птенцы, только-только встав на крыло, почуяв свободу, лёгкость и азарт первых полётов, начинают с восторгом осознавать, что они теперь самостоятельны, и бесшабашно носятся между кустов и деревьев. Они надеются, что в момент опасности их окрепшие крылья легко унесут их от любой беды или угрозы.

Наша Волчица и не ищет их. Она просто трусцой пробегает по лесу и ловит носом запахи. Она распознаёт их множество на гигантских расстояниях. Вот останавливается и поднимает вверх морду. Что-то почуяла. Втягивает в ноздри воздух, замирает… Она словно отчётливо видит, что в полукилометре от неё бродит по земле и шаркает по ветвям, по траве пахучими молодыми крыльями тетеревиный выводок, народившийся этой весной и уже подросший. И оставляет за собой запах, чрезвычайно нежный аромат свежего молодого мяса… И запах этот летит к ней…

Дальше всё очень просто. Волчица также трусцой бежит на этот зовущий молодой аромат. Когда становится понятно, что молодые тетерева уже совсем близко, она ложится на землю и начинает подкрадываться. Осторожно поднимает из травы свою морду и выбирает того, который поближе. Она подкрадывается из-за куста, или другого укрытия,  из-за того, что ближе и надёжнее… Секунду готовится к прыжку…

У молодого тетерева совсем нет шансов на спасение.

Белоухий сын Волчицы всё взрослел и очень стремился пойти с матерью на очередную охоту. Но Волчица не брала его с собой. У сына были пока что слабые ножки, чтобы бегать по лесным чащобам и преодолевать огромные расстояния, которые пробегала за охотничий день она, его мать.

И волчонок иногда сутками сидел в логове один-одинёшенек, охотился на птичек и мышей, разглядывал небо и лес.

Он набирался сил.

Это были его последние дни спокойной и размеренной жизни вдвоём с матерью – Волчицей.

 

***

Иван выбирал капкан на складе заготконторы. Заведующая складом, давняя приятельница Печурина Нинель Шорникова, грубая и властная тётка, привыкшая иметь дело с далеко не интеллигентной публикой – охотниками, разговаривала с ним в своей манере:

- Ты, Ванька, будто лифчик жёнке своей подбираешь. Всё тебе не то, да не это. Надёжны капканы, тебе говорю. А не веришь, дак сунь пальчик-то свой, сунь, проверь, как оно работает. Или чего другое запихай. Сможь, аль нет выташшить-то?

Нинель щурилась и широко улыбалась, довольная своей шуткой. Демонстрировала крупные, неровные, тронутые желтизной зубы. Иван понимал: это у неё от курева. И рад был поддержать старую знакомку в разухабистой трепотне:

- Чего-друго Тоне моей ешшо понадобицца. А можа и нам с тобой когда-никогда, Нинушка, всяко ведь быват…

Иван хохотнул и маленько ущипнул Нинель на жирный бочок.

Он брал один за другим с полок капканы, трогал пружины, поглаживал скобы, интересовался:

- Нина, а с зубчиками имеются у тебя? А то вдруг не удержит?

Нинель хихикнула и глянула на Ивана не как на известного на всю область промысловика, а будто на малохольного начинающего придурка.

- С зубчатой поверхностью скоб, или как ты говоришь, с зубчиками, имеются. Только на медведя они. Ты, Ваня чего, на его пойдёшь? Токо у тебя кишка тонка ишшо. Он тебя капканом этим, с зубчиками, по мордам-то и настучит.

И опять хохотнула, шутит она так, складская душа.

- Вот бери седьмой номер, в самый раз для волка. Вон, Лаврентий Васильевич прошлый раз брал, Поймал две штуки. Грит, хорошо сработал капкан. Аж медаль получил «За трудовую доблесть». За их и заработал, за волков.

- Лаврентий бывалый мужик, а я первый раз капканами…

Иван взял пять штук. И Нинель, старая знакомка, его приободрила:

- Да не робей ты, Ванька! А поймашь, дак пол-литры неси! Посидим, да посудачим…

И она улыбнулась Ивану Печурину добродушно и заманчиво, будто звала его в свои тайные складские тенеты, тёплые, сокровенные уголки, скрытые от любопытных глаз. Хорошо улыбнулась…

Весь конец сентября и начало октября Иван искал место, куда бы поставить капканы. Он примерно знал уже, где обитает Волчица – в тёмном лесном углу Северьяновой Паленины, рядышком с Оксеньиным ручьём, где нет тропинок, куда почти не заходят люди.

Но это было всё, что Иван мог предполагать о местожительстве Волчицы. Где выставлять капканы в таких условиях? Требовалось понимание, где лежат её тропы, где она ходит? Необходим был снег, первая пороша, когда все следы новые, когда можно читать карту следов свободно и точно.

 

***

Вовсю шагал по земле октябрь, но снега всё не было. И только к десятым числам начались первые утренние морозцы, схватившие ледяной корочкой лесные лужицы. Но не трогали они пока поверхность речек и ручьёв. Впрочем, и первый ледок всегда к полудню растворялся во всеобщей осенней размытости леса.

Первый снег выпал как раз на Покров, четырнадцатого октября. Облепил ватными хлопьями деревья, ровными белоснежными покрывалами укрыл всю землю во всю её ширь.

Для Ивана Печурина это был праздник! С раннего утра он был готов к выходу в лес. Рюкзак с лёгкой провизией – едой на день был заготовлен загодя. Знал он, что вот-вот Природа подарит снег!

Рюкзак в охапку, ружьё – с гвоздя, патронтаж - на пояс. Патроны в нём подобраны тоже загодя. Мелкая дробь на птицу, картечь на волка и, ежели мишка на дороге встанет, и для него – пожалуйста, пара круглых пуль припасена.    

Кое-как рассветало, и и лес окрашивался в розовый цвет восходящего на востоке солнца и разбрасывавшего розовую краску на высокие верхушки ёлок. На всей белоснежной скатерти только что выпавшего снега постепенно вырисовывались следы птиц и зверья, гулявшего в лесу в ночное и утреннее время.

Первая пороша в лесной чащобе – это удивительная, увлекательнейшая книга для любого охотника. Иван всегда читал её упоённо, с великим наслаждением. Тут прыгала и лузгала сосновые шишки белка, здесь заяц петляет перед уходом на дневную спячку, там прошёл степенным шагом крупный лось…

Волчьих следов нигде не было. Но тут, вблизи от деревни, он и не ожидал их увидеть. Иван шагал в сторону Северьяновой Паленины – там место её обитания.

Печурин зашёл к Паленине со стороны дующего в лицо ветра, и дальше пошёл в этом направлении, внимательно разглядывая снежную скатерть, раскинувшуюся вокруг.

След Волчицы появился в самом центре Паленины. Она гигантскими махами гналась за лисицей. Иван не стал проверять, догнала ли Волчица её. Он просто развернулся и ушёл домой. Дальше нельзя было шагать и оставлять свои запахи. Волчица не должна знать, что он был здесь.

То, что это был след именно той самой Волчицы, Печурин не сомневался: первоначальное логово, где Иртыш загрыз волчат, находилось отсюда не так уж далеко. У волков всегда запасное укрытие находится довольно близко от первого. Это для того, чтобы можно было быстрее перепрятать волчат в случае опасности. Следы других волков здесь тоже исключены: Волчица безжалостно прогоняет всех, кто может повредить её детёнышам.

Он вернулся домой чрезвычайно довольным собой и результатами сегодняшнего дня. Он теперь знает, в какие места устанавливать свои капканы. Иван подошёл к  шкафчику, достал из него початую бутылку водки и налил половину гранёного стакана. Выпил и крякнул. Закусывать не стал – не хотел заглушать радость. Занюхал хлебной корочкой.

А жена его Антонида, видя такое смелое поведение супруга, перечить ему не стала. Она поняла, что Иван крепко сегодня продвинулся в деле изжития со света этой проклятой вражины, окаянной Волчицы.

 

***

К постановке капкана Иван Печурин отнёсся с необычайной для него, человека, не лишённого некоторого разгильдяйства, тщательностью. Он принёс с лесной окраинки наломанных можжевёловых, рябиновых и берёзовых веток, положил их в большой котёл, налил воды и в костре на морском берегу всё это прокипятил. Получился густой, пахнущий лесом отвар. Потом в отвар этот уложил капканы, маскировочный свой халат, носки, перчатки и даже кепку. Долго опять кипятил всю эту амуницию. Так на одежде и на вещах уничтожается человеческий запах перед охотой на хитрое лесное зверьё.

На следующее утро дополнительно вытер тряпкой, вымоченной в том же растворе, своё ружьё и сапоги.

- Всё, - сказал он жене, - теперь, кажись, всё

Татьяна напоила его чаем и перекрестила.

Он положил в рюкзак завёрнутую в целлофан тушку ягнёнка, сдохшего по какой-то причине у соседей и выклянченного Иваном за невеликую плату – литровую бутылку браги. Зато сладкую и ядрёную – Антонида слыла великой мастерицей по подпольному производству этого напитка.

И направился в Северьянову Паленину.

Он подходил к месту осторожно и тихо, плавно переступая по лёгкой снежной замяти. Опять ему встретился волчий след, и Иван решил дальше не ходить: есть угроза, что сами видимые на снегу человеческие следы, сам их рисунок, могут Волчицу спугнуть, и она перестанет ходить по этим местам.

Иван выбрал место между двух небольших пригорков. Следы показывали, что в образовавшуюся узкость проходит много обитателей леса. Был там и старый след крупного волка. Тут охотник и выставил свои капканы.

Посреди холмиков он слегка прикопал в снег трупик ягнёнка. Затем положил на землю и коленками – одного за другим – придавил капканьи пружины, установил капканы на боевой взвод. Деревянной лопаткой он на равном расстоянии от привады  по кругу выкопал для каждого капкана ямки в снегу так, чтобы показалась трава: она будет перебивать все остальные запахи. Потом забил в землю вокруг привады три длинных штыря с «ушками» на концах, тоже побывавших в лесном отваре. Забил по самый дёрн и для крепости, и для маскировки. Прикрепил к «ушкам»  стальные «карабины» с закреплёнными к ним концами тросиков, пристёгнутых к капканьим скобам. Иван знал, что это надёжная снасть! Ещё раз осмотрел поставленные капканы. Как будто, всё нормально.

Капканы стоят!

Он достал принесённый с собой берёзовый веник и тщательно замёл свои наброды, аккуратно выровнял снег над капканами. Наклонился и посмотрел сбоку – нет ли бугорков? Знал он, что волки опасаются невесть откуда появившихся в их угодьях ямок и холмиков.

Уходя, оглянулся на свою работу и подумал:

 «Вот, пускай она теперича не попадёт в мои капканчики! Попадё-ёт, куды денечче!»

 

***

Волчица рыскала по лесу в поисках пропитания. Её волчонок давно уже грыз мясо и кости, но и не забывал высасывать из неё молоко. Это отнимало у неё силы. Для их восстановления требовалась всё новая пища.

Этот запах молодой овцы она почуяла издалека. Откуда он взялся в глухом лесу, в её охотничьих угодьях? Ей было всё равно, волки не спрашивают, откуда в лесу появляются те или иные звери и птицы. Им важно только одно: чтобы они появлялись, и чтобы их было как можно больше. Волки нападают на всех появившихся, загрызают и поедают. В этом залог выживания любого лесного хищника.

Она продвигалась против ветра, который доносил до неё этот чудесный запах ребёнка овцы, и скоро вышла к небольшому мху, давно ей хорошо знакомому. Через недолгое время обнаружила она и источник запаха: аромат исходил из-под снега. И был он совсем рядом. До него оставалось несколько шагов. Что-то отталкивало её от этого места, волчье чутьё предупреждало её и подсказывало, что ей не следует близко подходить к этому запаху. Но голод был силён, а там, внутри, лежало что-то нежно-пахучее, что раздражало её обоняние.

Она осторожно подкралась сбоку, внимательно и долго высматривала окрестности, нет ли где-то чего-нибудь настораживающего и опасного?

Всё было, как всегда.

Тогда волчица обошла заинтересовавшее её место по широкому кругу, обозрела окрестность в поисках враждебных следов и запахов и опять не нашла ничего, что бы могло представлять для неё угрозу.

Она решилась! Волчица настороженно подошла к источнику запаха, ещё раз огляделась вокруг, постояла, послушала доносящиеся отовсюду лесные звуки.

И шагнула вперёд.

Что-то оглушительно щёлкнуло у неё под правой передней лапой. Волчицу пронзила сильнейшая, острая боль. Она со всей силы рванулась назад и услышала, как в лапе хрустнула кость.

Нога её оказалась в каких-то тисках, из которых она никак не могла её освободить. Волчица извивалась в надежде выдернуть её из этих тисков, и каждое её движение, каждый рывок сопровождались страшной, нестерпимой болью. В своих страданиях она судорожно извивалась, лаяла и выла, кричала и плакала. Она грызла сталь капкана, зубы её крошились, но сталь не поддавалась.

Волчица долго сражалась за свою жизнь . Наконец она обессилела и упала в снег. Она лежала на окровавленной, измятой снежной пороше измочаленная в неравной борьбе с человеческим орудием волчьей смерти - капканом. Из её глаз текли слёзы и растопляли мягкий снег возле головы. Наконец, она с трудом поднялась на ноги. Ей тяжело было подняться, потому что искромсанная, израненная нога не держала её тела, всё подгибалась она, всё подгибалась. От этой боли Волчица теряла сознание, заваливалась на бок и падала.

Ей тяжело далось это решение, но волки сражаются за свою жизнь до конца. Она впилась зубами в свою ногу и, воя от боли, перегрызла её. Окровавленный конец лапы с острыми когтями и мягкими подушечками остался лежать в снегу, а Волчица, немилосердно страдая, взлаивая от боли, поковыляла на трёх лапах к своему логову.

Белоухий волчонок, её сыночек, как всегда приветствовал её радостным повизгиванием, звал её поиграть с ним, но мать не ответила ему лаской, а только с тяжёлым стоном упала возле норы.                                        Потом его мать так и не поднялась. Она долго вылизывала обрубок своей ноги, но та только больше и больше воспалялась и всё сильнее мучила Волчицу.

Сынок её как мог, старался поддержать свою мать. Он охотился на грызунов – мышей и кротов. Однажды поймал белку, неосторожно заскочившую на его территорию. Все эти трофеи приносил Волчице. Но она едва-едва притрагивалась к еде.

У неё началось и стало обостряться заражение крови. Развилась гангрена. Наконец Волчица поняла, что ей осталось жить совсем недолго.

Все животные – и лесные, и домашние знают срок своей смерти. Перед самым смертным часом они уходят от своих хозяев или диких сородичей в лесные тайные места, или прячутся в укромных углах, скрытых от человеческих глаз. Волчица тоже поняла, что её час пришёл. Это случилось тёмной октябрьской ночью. Она с превеликим трудом поднялась на ноги, шатаясь из стороны в сторону, подошла к своему сыночку, лизнула на прощание его мордочку и ушла от него навсегда.

Волчица ушла недалеко, потому что далеко ей было уже не уйти. Ковыляя на трёх лапах, пошатываясь от боли, сковавшей её совсем ещё недавно сильное тело, неровно ступая, она перешла через Оксеньин ручей, прошла вглубь леса и наконец забилась в чащобу кустов, выстроившихся вдоль старой, заросшей травой пожни,  сейчас занесённой снегом.

Там и нашла себе последний приют совсем ещё не старая, хитрая и умная, матёрая Волчица. И Лес, старый добрый друг и защитник, который она любила, в котором жила, снова, как и в детстве, дал ей прибежище и покой.

На этот раз последний.

 

***

А Иван Печурин не находил себе места. Он ведь реально и конкретно добыл матёрого волка – судя по размерам отгрызенной лапы, так оно и было. И вот, пожалуйста! Где он, этот матёрый? Надо ж так, лапу себе отгрыз и где-то спрятался. Как найти? Три дня валил снег, лапу и ту еле нашёл. Взялся искать её лишь потому, что сработал капкан, а такой капкан зря не щёлкает – что-то должно было остаться. Но что тут разыщешь в такой снежной замяти?

Жена Антонида выступала в своём духе - пилила и бурчала:                                                      - Ничего-то, Ванька, доверить тебе нельзя, всё-то у тебя из рук упрыгиват. Волчицу и ту упустил, хошь и без ноги была. Ускакала от тебя без ноги, безрукого. Она собачку съела нашу, а ты упустил… Хошь бы деньги каки на ей заработал, дак нет!

Иван вяло сопротивлялся, возражал, как мог, хотя против его жены это было бесполезно. Ты ей слово, а она пятнадцать, да всё в мишень, в десятку.

- А почему ты, Тоня, считашь, што волчица была ето? Можа, волк какой проходной?

- Ну-ко, вспомни-ко, где Иртыш наш волчат-то сгрёб? Не в тех ли местах?

- Ну да, там…

- У их што, двадцать мамаш было разве, одна и была. Она и ходила там, окаянна,  рыскала. Тебе и попала…

 

***

Белоухий волчонок проснулся и не нашёл в логове мать. Поискал, обошёл всё вокруг, нет её нигде!

В последнее время Волчица, сильно страдающая от боли, всё же была рядом с ним. Сын, как мог, ухаживал за ней, приносил ей пищу, которую мог добыть сам, вылизывал обрубок ноги. Волчица с трудом поднимала голову и в благодарность тоже лизала ему мордочку горячим, сухим языком.

Но сегодня она почему-то покинула его и пропала.

Волчонку было страшно оставаться одному в холодном, сыром и тёмном лесу. Как и положено волкам, разыскивающим друг друга, он сделал вокруг логова большой круг и отыскал след своей матери, уходящий вдаль. Спотыкаясь, постоянно заваливаясь в рыхлый снег то на один бок, то на другой, он побрёл по этому следу на поиски матери. Маленькие его ножки не доставали до твёрдого грунта, и шагать волчонку было трудно.

 Материнский след привёл его к широкой водной преграде. Здесь он бывал иногда раньше: мать приводила его в эти места, когда они гуляли с ней по лесу. В те дни он был в безопасности.

Теперь он остался один -одинёшенек, и никто не подскажет ему и не покажет, что же делать дальше?                        След матери ушёл в воду и вёл на другой берег. Значит, и ему надо сделать то же самое.  

И маленький волк ступил в воду.                                                                                           

Лапки его сразу же перестали доставать до дна. Плавать он не умел, и начал бесполезно молотить воду маленькими ножками. Течение понесло его вниз. На повороте ручья волчонку всё же удалось прибарахтаться к другому берегу. Его занесло в висящие над водой и плавающие ветви облепившего ручей ивняка.

В этих ветках он запутался и начал громко повизгивать, стал звать мать на помощь. Так он барахтался, пока какая-то грубая сила не взяла его за шиворот и не бросила в тёмное, тесное пространство, пахнущее страшными запахами врага всех волков – Человека.

 

***

Иван решил, что, в самом деле, надо бы поискать безногую волчицу. Далеко уйти она не сможет – всё же без ноги осталась! Скорее всего, отлёживается в своём логове, зализывает рану, если не сдохла, конечно. Звери часто умирают в таких случаях от заражения крови.

И он пошёл на поиски.

Идти было легко, потому как во второй половине октября снегов выпало пока что мало. Тем более, началась оттепель, выпавший на прошлой неделе снег малость уже подтаял, был рыхл и не глубок. Он скоро дошёл до места, где стоял капкан, постоял рядышком, поразмышлял, куда могла убрести искалеченная волчица? И решил искать её где-нибудь возле ручья, где, по его предположению, находилось её укрытие: волки всегда живут недалеко от ручьёв. Пресная вода им тоже нужна, как и всем обитателям земли. Иван взял направление на ручей и примерно через полчаса вышел к нему. Оксеньин ручей, обычно шумный, поросший цветами и кустами, выглядел сейчас умиротворённо. Он потихоньку бежал между поникших ветвей ивняка, с которых свисали комки мокрого снега. Вода в нём, окаймлённая тёмными осенними деревьями, отсвечивала сталью и свинцом.

След волчицы, появившийся со стороны леса, оказался перед ним настолько неожиданно, что Иван присел и, удивлённо вытаращив глаза, уставился на него. Даже пощупал вмятины лап на снегу. Правда ли это она?

Да, она. Ковыляет на трёх ногах, шажки частые, даже очень. Значит брела еле-еле, усталая и измученная.

Удивляться было есть чему – никогда к Ивану удача не приходила столь быстро. Он всегда долго разыскивал её, ходил за ней, выслеживал, нащупывал, а она – ветреная девка – кочевряжилась вечно, да отворачивала от него свою физиономию. А тут, вот она! Сама явилась!

Хорошие деньги он получит. А заодно и закрепит за собой славу знатного охотника. Добыть волчицу – мечта любого промысловика.

 «Так тебе и надо! – размышлял Иван. - Это тебе за Иртыша.» Он перезарядил двухстволку на картечь с четыремя нулями. «В самый раз», - подумал. Взял ружьё наизготовку и двинулся по следу.

Когда волчица переходила ручей, течение отнесло её метра на три в сторону.

 «Совсем слабая» - определил Печурин.

Он разогнул голенища болотников и перебрался на другой берег. Уже поднялся из воды, как услышал чьи-то всхлипывания.

 «Ребёнок!» - первое, что пришло в голову.- «Какой ребёнок, откуда здесь?»

И увидел: под самым берегом в кустах кто-то барахтался и громко повизгивал.

Держась одной рукой за основание куста, Иван спустился как мог низко к воде. Другой рукой пошарил в густых ветвях и наткнулся на что-то мягкое и шерстяное. В следующую секунду это существо больно цапнуло его за палец. Печурин вскрикнул от неожиданности, однако же выволок из зарослей вполне уже немаленькое, абсолютно мокрое серо-чёрное существо, грозно по щенячьи рычащее, видно что агрессивное.

Иван выбрался на берег, поднялся на ноги и выставил перед собой зверька, которого держал в руках. Перед ним во всей красе предстал волчонок, который скалил на своего спасителя острые зубки, норовил укусить и другой палец. Левое ухо у него было совершенно белое.

Но Иван не был на него сердит. Вместе с находкой этого лютого малыша приплыла к нему ни с того, ни с сего немалая денежка. В заготконторе волчонок идёт, как взрослый волк. Поэтому Печурин подмигнул зверьку и растянул синие от прохлады губы в кривоватой улыбке, пробормотал почти ласково:

- Да, ла-а! Давай, не крысся на меня, не крысся. А то вон кокну башку твою о приклад. Узнашь тогда…

Он развязал рюкзак левой свободной рукой, распахнул его верх и бросил в него волчонка. Тот сразу же затих. С ружьём в руках, с рюкзаком на плечах Иван двинулся дальше по слегка заметному следу волчицы. Размышлял он так: если у зверины этой сохранились какие-то силы, она сможет напасть в любой момент из любого куста или дерева. Волки не любят, когда их преследуют. И держал дробовик крепко, обеими руками перед собой, стволом вперёд. След вышел к большой лесной поляне, к густому кустарнику, протянувшемуся вдоль неё, свернул прямо в этот кустарник.

Всё это было опасно. Волчица вполне может прятаться в этой чащобе и выскочить неожиданно. Залегла, или прошла ходом через кусты? Надо бы проверить.

Он свернул вправо от кустов, пошёл обходить их стороной. Пройдя метров сто пятьдесят, решил проверить, ушла ли отсюда? Или всё же легла, прячется… Иван пересёк линию кустарника, прошёлся вдоль него в обратную сторону. Выходного следа не было. Значит, лежит!

Но понимал он: теперь волчица загнана в угол, будет до конца биться за свою жизнь. Сейчас она особенно страшна.

Держа приклад у плеча, взведя курки, он был готов стрелять в любую секунду. В таком положении, потихоньку он двигался вдоль кустарника, внимательно высматривал все подозрительные места, бросал взгляд на каждое качание веток.

Внутри широкого, разлапистого можжевёлового куста темнело что-то большое и серое. Может это она затаилась? Полушажками, трусцой, держа мушку ружья на сером утолщении, начал приближаться к нему. Подойдя метров на пятнадцать, разглядел: лежит большой серый зверь. Мех его был всклокочен и растрёпан, колыхался на ветру.

Так-то вот лежащий зверь не может быть живым!

 «Сдохла, зараза!» – возбуждённо прикинул Иван и стал приближаться увереннее. Когда оказался в трёх шагах, понял: волчица действительно мертва. Вид её был страшен и теперь - полуоскаленная пасть, вывалившийся из-за острых, длинных, жёлтых клыков сине-красный язык… Она лежала, вытянувшись на взбитом, смешанным с землёй снегу. Видно, билась в судорогах перед смертью.

Печурин стоял над ней и размышлял: что теперь делать? Как доставить домой такую тушу? Такую громадину ему одному домой не унести – килограмм шестьдесят весу. Лошади с санями сюда не пройдёт – лесная глушь, завалы, ручьи-овраги… Снять шкуру, что ли? Хотя волчица уже закоченела, застыла и скрючилась на ночном морозе.  Свежевать будет трудно.

Ну, трудно, не трудно, шкуру снимать надо! Отнести домой только её – это совсем другой вес. А в заготконторе шкура всегда идёт, как доказательство добычи самого зверя.

Тяжело далось Ивану Печурину это свежевание. Прилипшая к туше шкура отделялась с трудом, руки коченели. Неправильно резанул – и вот тебе прорез, а это – минус денежки. Прокопался часа полтора. Свернул, как мог, аккуратно и компактно, засунул в рюкзак. Положил прямо на волчонка. А что ему сделается? В лесу он и не такое терпел.

 

***

Антонида встретила радостно:

- Ну, Ваня всё! Наконец за ум мужик мой взялся. Таперича Люське обновки купим. Зиму девке в городи зимовать, надо чтоб красава была! Парня может сышшет путного под ето дело. Надо же: два волка сразу!

Они пошли в сарай, половину которого занимал сеновал, на другой – местами всяческий скарб, что в хозяйстве сгодиться может. На этой, наполовину пустой  территории они стали доставать содержимое рюкзака.

Волчонок оказался почему-то на самом верху, прямо под завязкой. Каким-то образом вылез из-под шкуры. И, как только Иван развязал мешок и сунул вовнутрь руку, тот его опять цапанул. Только теперь за указательный палец. Иван взвыл: особенно неприятно, когда просовываешь куда-нибудь, в незнакомое место, руку, а там внутри, в потаённых углах, тебя за палец хватают. Он выдернул руку и запрыгал перед Антонидой с вытаращенными глазами. Следом серо-чёрной тенью выпорхнул зверёк, как-то быстро сориентировался и шмыгнул под огородную тележку, что на двух колёсах стояла в углу. Иван заорал:

- Счас зашибу змеёныша!

И рванул за ним. Отшвырнул телегу в сторону. Волчонок тем временем забежал за борону, притулённую к стене, Печурин откинул и её. Но маленькая животинка кинулась ему под ноги, промелькнула между ними и спряталась за Антонидой, стоявшей у входа в сарай. Иван со свирепой физиономией бросился к жене, но та, вдруг захохотавшая и ни с того, ни с сего разудалая, вдруг загородила волчонка и решительно заявила:

- Остынь, Ванька, ну-ко остынь! Озверел-то чё?

- Не вишь, палец он мне отгрыз!

- Да вон он твой палец. Кровит только. Подумашь, кровит!

И она опрометчиво вознамерилась поднять щеночка на руки, но еле успела их отдёрнуть. Зубки зверёныша клацкнули прямо перед пальцами, а сам он рванул к противоположной стене и спрятался за листом фанеры, прислонённым к ней. Тут Иванова жена, вместо того, чтобы рассердиться, принялась вдруг опять хохотать.

- Вот шельма какая, надо же, шельма! – умилялась она.

Кто поймёт этих женщин? Сейчас так, а через секунду уже совсем по-другому. И деньги ей уже не нужны, и девка ихняя пускай без обновки ходит…

- Вот умора-та, Ванька! – высказывала она свой восторг. – Больно шустрой он, етот парень.

И категорически запретила мужу убивать волчонка.

- Ты, Тоня, в своём уме? – пытался образумить её Иван. – Хошь волка в дому держать, дак он тогда задаст тебе килограм пряников. Нас с тобой и сожрёт первыми, гад. Хряпнет, да и всё!

- Давай уж подрастим маленько, а там и поглядим, чего из него завылезат. Интересно ведь… Кокнуть-то всегда можно…

- Интересно ей! Чего из его вылезти может? Волчара и вылезет… Схамкат всех…

Потом, уже за чаем, супруги рассуждали

- Как звать-то будем зверька етого? Будет жить с нами, дак и называть его надо будет кем-то.

- А давай назовём Белоушком. Видишь, Ваня, ухо белое у него одно.

На том и порешили.

 

***

Белоушко был совсем ещё маленьким, чтобы чего-нибудь понимать. Нежно любимая им мать Волчица, и окружающий мир, до сей поры понятный и осмысленный, вдруг стал чужим и опасным. Предпринятые им попытки вернуть тот прежний мир, не увенчались успехом. Исчезли все, с кем он начинал свою жизнь – его отец, братья и сёстры. Теперь вот и его мама, с которой было всегда тепло, сытно и безопасно.

Поиски матери привели его в западню, в ситуацию, в которой стало совсем страшно. Сначала он едва не утонул, потом оказался в тесном и вонючем пространстве, из которого не было выхода. Самым омерзительным было для волчонка то, что он попал в руки смертельного врага всех волков – Человека, которого так боялись его родители, от которого исходил тот самый ужасный из запахов –  запах человечины. Все волки знают: близость его очень часто означает гибель!

Его хитрости, умения и опыта в отсутствии матери не хватило для того. Чтобы не попасть Человеку в руки. Тот оказался умнее и проворнее и взял Белоушка в плен.

В самом начале, когда он оказался в мешке, Белоушко сильно обрадовался тому, что рядом был родной до помутнения запах – запах матери, а значит, безопасности. Он прятался в шерсти, которая навалилась на него сверху и сильно придавила. Он был рад этой громоздкой тяжести – словно мать вернулась к нему и оказалась рядом. Но вскоре к родному материнскому запаху примешался не прочувствованный сразу кровяной дух, удушливый, смертельный… Запах матери и запах смерти смешались… Это напугало его, волчонку захотелось поскорее выбраться отсюда, убежать от  страшного места, где находилась материнская смерть, уйти в родную стихию, в лес. Он стал изо всех сил барахтаться, пробираться наверх…

Белоушко был чрезвычайно напуган и тогда, когда  люди освободили его из тесного и душного пространства. Он сразу понял, что они захотели убить его и поэтому гонялись за ним в незнакомом человеческом жилище, где совсем не было лесных запахов, а стоял только омерзительный, чужой дух сухого дерева, залапанного человеческими руками, грязной сухой травы и замызганной кожи. Люди почему-то не убили его, а заставили прятаться среди вонючих предметов, где потом быстро его находили и опять бегали за ним.

В конце концов люди ушли и оставили Белоушка сидеть в укромном уголке перепуганного, трясущегося от страха и одиночества.

Волчонок понимал, что его скоро убьют, потому что – и это знает всё волчье племя – основной задачей людей является убийство волков. Он сидел под старинными сломанными шалагами, пахнущими древностью и кисловатым тряпьём, скулил всю ночь. И плакал от того, что рядом нет мамы, с которой не было бы так страшно и одиноко.

 

***

Ветер октября сдул с деревьев последние, самые живые листья, до последнего цеплявшиеся за усыхающие ветви, а остатки улетающих на юг лесных птиц с жадностью, наперегонки друг с другом, выклевали с рябин уже совсем редкие пучки скукоженных от морозов ягод. Только никуда не торопящиеся лесные сороки – сойки бродили по кучкам опавших листьев, без устали ворошили их когтистыми лапками и выковыривали пригревшихся червяков и не уснувших пока что жучков.

Лес опустел. И затих. Лишь неунывающие барабанщики – пёстрые дятлы, словно соревнуясь друг с другом, выдалбливали на высохших деревьях ритмические мелодии вступившей в свои права осени.

А затем пошли завывать по холодному поднебесью зимние ветра, протяжные и гулкие. Они трубили в высокие небесные трубы и кричали на весь белый свет, что принесли природе и людям синее небо и голубые длинные морозы. В лесу пошёл трескоток застывающих деревьев. Это взрывалась оставшаяся в стволах замерзающая вода.

Наконец с пришедшими холодами всё земное пространство покрылось зимними белыми одеждами. Прибрёл откуда-то и расселся посреди лесов и полей старичок в тёплой шубке – Дедушка Мороз.        И всё подчинил себе.

 

***

Белоушко жил у Ивана и Антониды в хозяйском большом сарае. Первоначальные страхи от людей, от людского жилища у него мало-помалу ушли, и потихоньку он привык к новой жизни. Спал он на старом ватном одеяле, сверху которого всегда лежала охапка сена, заботливо брошенная Антонидой. Спальное место было устроено в углу напротив входной двери. Это чтобы волчонка не продули сквозняки, вольготно проникающие сквозь дверные щели.

Хозяева его добротно кормили. Еда приносилась со скотного двора – там всегда имелось мясо на выброс – падёж скота случается в любом большом хозяйстве. Белоушко поэтому быстро вырастал и к восьми месяцам вытянулся во вполне оформившегося молодого волка. К себе никого не подпускал, кроме Антониды. Та приходила в сарай, ставила ему миску с едой и потихоньку отходила в сторонку, садилась на стульчик и сидела-посиживала, разглядывала, как он ест.

Белоушко ел, потом садился рядом с миской и тоже глядел на свою хозяйку. В эти моменты Антонида начинала с ним разговор. Рассказывала о себе, о муже Иване, о своих родных, о жизни. О том, какой у неё хороший супруг Иван Федотович Печурин.

- Не пьюшшой он, Ванька мой, свезло мне, нечего сказать. А ты, Белоушко, зря с им не ладишь. Ты, ето, ты полюби его, как я, дак и будет промежду вами добро-то отношеньё. Это ведь хорошо, когда по-доброму всё… А он, Иван-то, худого тебе не сде-елат!

Белоушко маленько переваливался с боку на бок, внимательно слушал  и прядал длинными ушами. По всему было видно, что он уважал Антониду и признавал в ней хозяйку. Только ей он позволял приблизиться к нему, да и то не близко, а так, метра на три-четыре. Если она перешагивала невидимую черту, он рычал и отскакивал в сторону. Но не кусался. Антонида его не боялась.

Ивана он не то, чтобы невзлюбил, просто держал на расстоянии и всё. А Иван и не пытался с ним любезничать, понимал, что Белоушко может и цапнуть. Волк – он волк и есть! Цацкаться не будет.

Однажды – уже в ноябре это было – волчонок совершил попытку побега.

Он сделал подкоп под стеной и выбрался на волю. Еле жив остался: на него тут же налетели деревенские собаки, которые без устали, поочерёдно дежурили у сарая, из которого доносился волчий запах. Не дали убежать в лес, прижали к стенке, остервенело лаяли и хватали за бока, за лапы, буквально грызли молодого волка. А тому – куда там отбиться от озверевшей собачьей стаи – выжить бы в смертельной схватке! Собаки со всей деревни налетали ещё и ещё. Весь истрёпанный, покусанный, крепко побитый, он еле-еле успел нырнуть обратно в подкоп. Одна резвая собачонка в азарте бросилась за ним, сунулась под стенку… Но, как только морда её оказалась внутри сарая, Белоушко буквально изгрыз эту морду и пытался затащить собаку в сарай, чтобы там и убить её. Но та напрягла все собачьи силы, упёрлась всеми лапами в стенку и в землю и всё же уползла обратно. Из-за стены Белоушко долго слышал её жалобный вой.

На этот несусветный собачий лай и стоны прибежала из деревни Антонида. Палками разогнала собак и заскочила в сарай.

Белоушко лежал на полу весь в крови. Обессилевший, он позволил ей смазать и перевязать ему раны, смыть кровь… Лежал, стонал и не поднимал головы. После этого случая Антонида стала донимать мужа:

- Надо бы, Ваня, отпустить нашего волчика на волю.

- А чего, сдавать-то его не будем? – наивно поинтересовался муж.

- Куда ет сдавать?

- В заготконтору, куда. Сама ведь требовала: деньги нужны для дочки.

Антонида зачем-то пошла в угол и взяла в руку веник.

- Ты, Тоня, зачем ето, зачем тебе?

- А я чичас по башке как настучу тебе этой метёлкой! Ты чего, Белоушка нашего убить хошь, дак я сама тебя прибью тогда! Ишь, чего вздумал!

С Антонидой ругаться – беда одна! Убить не убьёт, но рожу покалечит сильно. Это уж точно!

- Ну, не надо, дак и чего? Не надо, значит и ладно, как лучше я ведь хочу…

- Он  как дитятко родно стал мне, понимашь ты, аль нет! Сиротиночка…

Потом, недели через две, раны у волчонка затянулись и он совсем окреп, стал опять резв и силён. Иван с Антонидой последний раз накормили его и ранним-ранним утром, с первым проклюнувшимся на востоке светом когда в деревне все ещё спали и не лаяли собаки, они открыли дверь в сарай.  

Они стояли за дверьми рядышком, чуть дыша, а их волк Белоушко потихоньку, нерешительно, настороженно оглядываясь по сторонам, вышел из двери и замер. Наверное, он не верил людям, что его вот так, запросто, отпускают на свободу. Наверное, ждал какого-нибудь подвоха. Но всё было буднично и обычно. Рядом стояла Антонида, которой он доверял.

А впереди висело и лежало, ждало его Пространство Свободы, одетое в снежные цвета.

И он сделал шаг в это пространство. Оглянулся на мгновение на людей, потом отвернулся в сторону леса, где его ждал Его Мир, и помчался к нему. В мир своих предков.

Иван и Антонида сквозь сумрачную утреннюю хмарь разглядели, как на опушке, перед самым лесом Белоушко вдруг остановился и оглянулся. На них, на деревню, на свой сарай.

Он не увидел, конечно, и не услышал из-за большого расстояния, что Антонида во весь голос плачет, а Иван вытирает рукавом глаза.

 

***

Поначалу стая приняла нового молодого волка настороженно. Он появился неизвестно откуда и от него пахло человеческим жилищем. И самим Человеком. Поэтому  первое время волки запрещали ему общаться с членами стаи. Какое-то время Белоушко был изгоем. Волки изучали, как он себя поведёт.

Но пришелец настолько наскучался по сородичам за месяцы своего сиротства, с таким откровенным желанием пришёл к ним и так был искренне дружелюбен со всеми, что Вожак сам подошёл к нему однажды, постоял над ним, распластавшимся в покорной позе, и лизнул его в голову.

Это означало для всех: это свой! Он будет жить с нами!

И Белоушко старался как мог. Вместе со стаей загонял зайцев, лис и лосей, был на подмоге, когда волки нападали на деревенский домашний скот и на собак.

В стае ему нравилось, здесь царил порядок. Все волки беспрекословно подчинялись Вожаку и его самке. Они наказывали провинившихся, но Белоушко никогда не был среди наказанных, потому, что всегда исполнял то, что от него требовалось, неукоснительно соблюдал стайную дисциплину, поддерживал сложившуюся среди волков иерархию.

Почему-то его невзлюбил один молодой, но сильный   волк по имени Ловкий который был годом постарше Белоушка. Удачливый,  гордый и статный, он и в периоды волчьего гона, несмотря на свою молодость, не знал себе равных и успешно сражался за самок с матёрыми членами семьи.  Может быть, потому, что подруга Белоушка – длинноногая молодая волчица Гордячка с самого начала слишком уж ласково стала относиться  к нему и открыто демонстрировала привязанность к новичку. При всяком удобном случае она оказывала ему знаки внимания, нежно трепала загривок и ласково лизала морду. Серо-зелёные глаза её в такие минуты излучали любовь. Белоушко относился к таким ласкам добродушно, но ответных чувств  не выражал, потому что откровенно боялся Ловкого. Тот неусыпно и ревниво  наблюдал за всеми движениями Белоушка и злобно рычал, когда он  начинал приближаться к Гордячке.

В те времена Белоушко был совсем ещё слаб и молод, чтобы вступать в схватку с двухгодовалым сильным и уже опытным драчуном.

А Ловкий однажды неожиданно напал на Белоушка, хотя тот ни в чём перед ним не провинился. Просто напал и всё. Наверное, он хотел предупредить совсем ещё молодого волка, что у того совсем нет никаких шансов по отношению к  красавице Гордячке. И сильно покусал Белоушка. Тот потом долго страдал от боли и несправедливости. Передвигаясь по лесным просторам вместе со стаей, он с трудом сдерживал стоны. Особенно болели кости ног, которые Ловкий сильно искусал своими острыми клыками. Ему оставалось лишь терпеть унижения от Ловкого: Белоушко в прямой схватке с ним несомненно проиграл бы сейчас, а может быть и погиб.

Подходила к концу зима, с деревьев потекла вода и застучали первые капели. Волчья стая пережила зиму с трудом. Не обошлось без потерь: двух молодых самцов убили охотники на привадах, ещё один погиб в деревне, когда люди выстрелили в волка, задравшего домашнего пса.

Но в целом стая из девятерых волков пережила суровую зиму довольно сносно. Белоушко тоже выдержал все испытания и остался жив.

 

***

Лето и осень – благостные сезоны для волков. Кругом обилие всяческой еды. Сначала – кладки яиц боровой дичи, уток, гусей и лебедей. Волки быстро находят хорошо спрятанные в лесных зарослях, в чащобных канабрах гнёзда глухарей, тетеревов, рябчиков. Хорошо умеют разыскивать и подкрадываться к сидящим на яйцах самках и, как правило, съедают их вместе с яйцами. Лесные птицы не в силах оказать крупным хищникам хотя бы малейшее сопротивление, поэтому обречены на гибель.

Так устроен лесной мир.

Единственно, кто среди птиц может сразиться с молодым волком – это лебеди. Они бьются насмерть, защищая своё гнездо и птенцов. Эти сильные, решительные птицы обладают сокрушительным ударом мощного клюва и крыльев. Прямой удар в нос и любой волк теряет сознание.

Самая лёгкая  добыча для волков в первую половину лета – лесной молодняк. Поэтому в летнюю благодатную пору волки сыты и в редких случаях нападают на пасущийся домашний скот – овец, коз, телят и те, будто зная это, уходят далеко от пастбищ, забредают в дальние лесные углы, разгуливают по тенистым кулигам, где растёт самая сочная и густая и душистая трава.

Благодаря урокам, преподанным матерью и отцом, Белоушко с первых месяцев своей жизни приобрёл надёжные навыки борьбы за существование. Давно уже умел он охотиться на зайчат и на самих зайцев, молодых и взрослых лесных птиц, подкарауливать и внезапно нападать на кабанят. Те обычно разбредаются по кустам вокруг своей матери – свиньи и бестолково шумят, хрюкают, дерутся. Белоушко научился устраивать засады на пути их движения. Он залегал на дальнем расстоянии от выводка, в предполагаемой точке подхода свиньи со своими детёнышами…

Когда стая приближается, какой-нибудь любопытный поросёнок в поисках свежего, сладкого корешка обязательно просовывает своё рыльце с пятачковым носиком в его куст. И вот тут нельзя оплошать. Мать-кабаниха не должна услышать, как взвизгнул её поросёнок в последнюю секунду его жизни, поэтому смертоносная хватка волка должна быть мгновенной. Если свинья что-либо услышит, у молодого волка будет мало шансов остаться в живых, быть не растерзанным страшными кабаньими клыками-ножницами. Кабанья мать чрезвычайно свирепа и защищает своих детей до конца, невзирая на любую опасность. Ещё хуже, если поблизости от стаи окажется глава семейства – секач. Этот убивает всех, кто стоит на его дороге или тех, кто напал на его стаю.

И вот минула она, и эта новая золотая тёплая пора. Опять холодными сквозняками поползли между деревьев промозглые ночные ветра – предвестники угрюмой осени. Украдкой, словно тёмные тати, крались они по нагретой за летнюю пору земле и исподтишка холодили её, остужали… А вот и совсем обнаглевшие, начали кидать в лесные углы первые горсти снежинок. Те, на первых порах робкие, поначалу превращались в водицу, едва коснувшись не остывшей ещё земли, затем, будто отпрянув от ненужного занятия, осмелели вдруг и  раз за разом, снегопад за снегопадом пошли приступом на холодную лесную поверхность. И засыпали её, и покрыли мягкой, ослепительно белой снежной перинкой, теперь уже не тающей.

Так всегда, из года в год, из века в век приходит в леса и долы Матушка-Зима.

Молодого волка Белоушка до сей поры миновали тяжёлые беды и напасти. В стае он не голодал, был удачлив в охоте, в поисках пищи, не был безвозвратно ранен, не получил увечий в суровой волчьей жизни. Его миновали пули и картечь охотников.  

Но для него, как и для всей стаи, наступающие холода вновь не несли ничего радостного: волки всегда тяжело, на напряжении всех сил переносят зиму. Стая готовилась к холодам: искала и обживала новые таёжные крепи, рыла лазы и норы в глухомани, где можно было бы укрыться в моменты смертельной опасности.

Белоушко укрепил свои позиции в стае. Члены её ровно и уважительно к нему относились, потому что он всегда и всем демонстрировал дружелюбие и готовность прийти на помощь.

Но прежний враг у него остался. Это был Ловкий, взматеревший и сильный молодой волк. Он неизменно ревновал Белоушка к юной волчице Гордячке, которая проявляла к тому откровенную нежность. И Ловкий в отместку постоянно старался унизить его перед стаей, неожиданно напугать, рыкнуть, укусить.

Белоушко терпел: он был более молод, а в стае молодняку так надлежит себя вести.

С наступившими холодами, метелями и морозами пришли опять холодные и голодные времена. Это заставило волчью стаю много передвигаться в поисках пропитания.

 

***

Лосиная семья уходила от волков. Самец вёл лосиху и сына-лосёнка по краю длинного мха в самый дальний его конец. Туда, где путь пересекает река. Вода – извечное спасение лосей от волков. Те, коротконогие, не в силах противостоять длинноногим лосям. Там, где лось крепко стоит на дне, волк барахтается на глубине. В этих условиях лосям легче притапливать копытами волков и держать их на глубине, пока те не перестанут дышать и не превратятся в обыкновенные куски мяса, обтянутые шкурой, которых, обездвиженных, затем уносит прочь течение.  

В это время начала зимы все реки уже стояли покрытые прочной коркой льда. Но отец лосиного семейства знал, что там, за краем болота, река ускоряет своё течение, там речной перекат. Лёд схватывает его лишь в самые лютые времена серёдки зимы. А сейчас через неё можно перескочить и уйти от волков.

Оставалось совсем немного до спасительной воды, когда самый быстрый волк с белым ухом вклинился между лосихой и лосёнком. Детёныш от испуга отпрянул в сторону. Лосиха ринулась было ему на помощь, но тут на неё с оскаленными пастями накинулись сразу несколько волков. Они оттеснили её в сторону, и скачущий по снегу лосёнок остался один. Его догнал тот, белоухий волк, сделал мощный прыжок и прямо на бегу вцепился в горло, повис на шее. Лосиный детёныш под грузом немаленького волка замедлил бег, и на него смертельной лавиной ринулись остальные…

И вся стая сгрудилась около своей добычи. Снег около туши лосёнка окрасился в красный цвет…

Не вся лосинная семья  добежала до спасительной реки.

Всем лосям, живущим в лесах Онежского полуострова, было особенно неспокойно в эту зиму. Много развелось волков, которые, объединившись в дружные команды, лютовали повсеместно и во многих глухих урочищах оставили следы своих пиршеств.

 

***

Январская ночь была самой обычной. С северо-востока задувал несильный, но ледяной ветерок. На чистом чёрном небе невинно помаргивали ясными светлыми глазками мелкие звёздочки.

Деревня умиротворённо спала.

Изредка, то ли спросонок, то ли потревоженная каким-либо случайным звуком, взбалмошно взлаивала какая-нибудь глупая собачонка. И опять дома и улицы покрывались мягкой дремотной тишиной.

Вдруг в эту сонную, размытую над деревней тихую зимнюю благодать ворвалась, вклинилась страшная суматоха.

Со всех концов в деревню, словно банда отчаянных разбойников, ворвались волки. Целью их нападения были конечно же не люди – серые хищники остерегаются на них нападать. Они пришли сюда за собаками, вечными их ненавистными врагами. Те, которые  при их появлении открыли оглашённый лай, те первыми и попали под волчьи зубы.

Волки загрызали их на улицах, между домов, в собачьих будках, вытаскивали из-под домов. Хватали на бегу, наседали и перегрызали загривки и позвоночники. Ни одна собака не смогла оказать даже малого сопротивления: разве может деревенская пустолайка противостоять более сильному, ловкому и умелому лесному бойцу, способному заваливать и кабана, и лося и молодого быка.

Один хозяин породистой лайки, услыхав её до смерти перепуганный плач, выскочил в исподнем на крылечко, но не успел спасти свою красавицу. Прямо на крыльце, у него на глазах, её задушил огромный волчара и уволок от дома в лесные ухороны.

И лесная, и деревенская живность сильно пострадали в тот год от волчьей напасти.

 

***

Главный охотовед района Терещенко был краток:

- Чего вы тут посиживаете, умники! Волки уж весь лес обчистили, скоро ни зверя, ни птичины не оставят! А это же все объекты нашей с вами охоты! Чё спите-то, мужики? Али желаете, чтобы серый гад скотину из ваших же дворов повыдергал?

Он, задёрганный партхозактивами и исполкомовскими проработками на тему об его охотоведческом «недостаточно активном участии в сокращении поголовья волчьего стада», приехал в деревню со всем своим штабом, собрал охотничий актив близлежащих населённых пунктов и стоял сейчас в клубе за трибуной. Перед ним заманчиво поблескивали тусклыми гранями полунаполненный графин и пустой стакан.

- В деревнях беспрепятственно лютуют обнаглевшие хищники, самолучших собак пожрали засранцы, а охотнички, мать вас всех за ногу, спят преспокойно в постельках своих!

Терещенко всё же не удержался, быстро налил в стакан желанную влагу и большими глотками выпил.

- А чё делать с имя, Никанорыч? – мрачно поинтересовался вечно хмурый лучший волчатник и медвежатник Некрасов. – Оне тебе не зайчатки небось, их хрен возьмёшь чичас, в ету пору!   

- А я к вам зачем приехал сюда, скажите мне на милость? – с удвоенной крепостью в голосе прогремел с трибуны Терещенко. - Потому и приехал, чтобы, значит, и организовать истребление волчьей породы на вверенной вам территории.

Мужики стали интересоваться, как, да чего?

- Флажки я привёз, - авторитетно заявил охотничий руководитель, - по научному будем, так сказать, работать.

В воскресный день десяток добрых охотников, среди которых, конечно же, оказался и Иван, как опытный добытчик, с самого спозаранку выдвинулся в район возможного нахождения волчьей стаи. О районе этом, называемом издревле Шоровыми Угорьями, ходила нехорошая молва. Был он лесист и чёрен и возвышался над окружающей местностью угрюмыми, горбатыми холмами, густо обросшими толстым, корявым ельником. Ни одной лесины не ушло отсюда на полезное дело – на деревенскую стройку. Из кривых ёлок дома не строят.  Да и просто, по какой-нибудь другой хозяйской надобности сельский народ совсем редко забредает в эти места. Нелюдимо тут и боязно. А тем более, с осени грибники и рыбаки слыхали в тех местах волчий вой.

-Там должны быть лёжки ихние! – решил Некрасов. И все с ним согласились.

Туда и пошли. Километра за полтора до Угорьев основная группа расселась под ёлками и затихла.  Ни разговоров, ни курева. Терещенко, считай, перед каждым носом, повертел немалым кулачищем. Ходил от охотника к охотнику, тихо-тихо похрустывая своими валенками по мягкому снежку и приговаривал: «Расквашу самолично, ежли чего…».

Только зря он это… Никто и не собирался бедокурить в такой обстановке.

А два молодых и лёгких на ногу лыжника сделали круг, обежали Шоровы Угорья, где кой-какой народец встречал уже ненароком волчьи лёжки. И нашли они входные звериные следы вовнутрь этого круга. Как и положено – туда вела тропа, натоптанная многими волчьими лапами – волчья тропа! Выходных следов по всей окружности лыжни разведчики не обнаружили. Значит, зверь там, внутри! Лежит-полёживает…

Охотники обошли вокруг Угорьев и развесили по кустам капроновую нить, на которой через каждые два с половиной метра покачивались ярко-красные флажки.

Терещенко собрал у оклада всех, и они с Некрасовым пошли с двух сторон вдоль флажков расставлять номера. Иван, как надёжный, проверенный стрелок был поставлен на входном следе. Тут волки зашли в оклад. Все знали, что любой зверь в моменты опасности уходит от неё по своим же следам, поэтому с большой долей вероятности здесь волки и будут стремиться прорваться через флажки. Именно здесь!

Иван стоял и ёжился от мороза. Ветерок, вроде бы несильный, гулял по ельнику, покачивал хвою. Гулял он и по Ивану, и скоро начал пронимать нехитрую Иванову одёжку: свитерок, да фуфайку, да две пары тонких штанов, напяленных друг на друга. Иван потихоньку околевал, стоял он за заснеженной ёлкой и отчаянно ругал самого себя, за такую вот полоротость. С какой-то стати он заспешил-заторопился, чтобы не подвести приезжее начальство, да вот и выскочил в лес считай, что голым. Как салажонок какой…

В дальнем конце оклада запостукивали, наконец, палками о стволы деревьев. Пошёл загон… И голоса самих загонщиков, сначала трудноразличимые из-за ветерка, посвистывающего в верхушках деревьев и разбрасывающего по сторонам лесные звуки, становились всё отчётливее, приближались.

 «Серые, верно что, на ногах уже, встрепенулись, шельмы, мечутся чичас… Прибегут скоро», - размышлял Иван. Он тоже встревожился и напрягся в предвкушении наплыва охотничьего азарта, который всегда посещал его в острые моменты охоты. Выпрямился, держа ружьё наизготовку, застрелял тревожно глазами по стоящим впереди деревьям, по снежным прогалам между ними, стелящимся вдаль. Вглядывался он в окружающий лес, вслушивался, не прошуршат ли где лапинья ёлок, не упадёт ли с веток снег от толчка пробегающего волка?

Всё было тихо.

Иван стоял, как и подобает, неподвижно, но бегала по телу его, как и подобает, мелкая-мелкая дрожь – и от холода, и от охотничьего перевозбуждения, да, что там говорить – и от страха. Страх тоже был : не шутка ведь – волки на тебя сейчас пойдут… А ружьё в такой холод может и не сработать.

Там, впереди, прокричала протяжно сойка – лесная сорока, вечная предательница зверья. Она-то как всегда и подаёт верный сигнал охотнику, что пробирается по лесу какой-то хищник и пора быть наизготовку. Сидит над ним, крадущимся по лесу, и обязательно уж прокричит что - то предательское, выдающее его с потрохами.

Иван насторожился, выпрямился во весь рост и приложив приклад к плечу, повернулся прямо туда, где кричала птица.

И почти сразу из-за ёлки, что стояла в тридцати шагах, вышел волк. Не крупный, средних размеров, он сразу увидел флажки, растянутые перед Иваном, остановился, задрав голову, вытянулся. Резко выделялся на снежной белизне чёрно-серым пятном.

Иван выстрелил в него. Волк подпрыгнул, потом завалился на бок и затих: выстрел был метким.

 «Есть один!» – обрадовался Печурин. Но не пошёл к убитому волку. Старый, суровый, но правильный закон загонной охоты говорит, что ходить по загону не надо – напарники знают, где ты стоишь, и никогда в твою сторону не выстрелят, но, если с места сойдёшь и начнёшь разгуливать, с тобой может произойти всё, что угодно. Всякое бывало на загонных охотах…

 Да, и запах свой разносить по лесу не надо…

А загон пройдёт через тебя – тогда и гуляй, как хочешь.

Справа, где-то вдоль флажков, стукнул дуплет.

«Наверное, ещё взяли», размышлял Иван, перезаряжая свою двухстволку.

Он постоял, разглядывая издали убитого волка, так и сяк разворачивая в уме цифру премии, за него полагающуюся.

 «Может, и хватит на обновку для дочуры, на сапоги ети, едри их… Давно клянчит… Хватит, должно быть…»

И тут справа из-за деревьев показались сразу два волка. Впереди идущий был покрупнее заднего. Поджав хвосты, настороженно вглядываясь в окружающее пространство, они шли вдоль флажков, разглядывали их… Видно, что хотели вырваться из западни, в которой оказались. Волки рыскали по кустам, по лесу, передвигались перебежками и трусцой. Путь на волю перекрывали эти непонятные, невесть откуда взявшиеся, болтающиеся на ветру предметы, опасные своей неизвестностью – в лесу таких нет!

Они искали выход и не решались пересечь линию флажков.

Впереди идущий волк вдруг остановился и поглядел на Ивана, уже поднявшего ружьё. И вдруг сам шагнул в его сторону, но тут же остановился. Печурин, едва не успевший нажать на спусковой крючок, в последний момент разглядел какое-то белое пятно на волчьей голове.

Белое ухо! Это же был Белоушко! Их с Антонидой волк!

- Белоушко, брат ты мой! Надо же! – гортанным шёпотом прохрипел Иван. Он сообразил, чего надо делать.

Он кинулся к флажкам, посрывал с веток капроновый шнур, уронил его на снег вместе с красными четырёхугольниками. Сорвал шнур и со второго куста и с третьего… Он метался и быстро затаптывал флажки в снег. А волки стояли и смотрели на него. Только тот, который был позади, немножко отпрянул и  настороженно-опасливо разглядывал Ивана, следил за его действиями. Этот волк, по всей видимости, очень боялся человека. А первый не боялся: он долго прожил в человеческом, жилище. Он знал Ивана в лицо.

Печурин сделал для волков проход в линии флажков. Сам отошёл в сторонку.

Белоушко постоял, слегка покачиваясь вперед-назад, как бы решаясь на то, чтобы сделать шаг. Потом решился. Он сделал его, а затем стремительно прыгнул вперёд в построенный Иваном коридор. В коридор Свободы! Его напарник, шедший позади, прыгнул за ним.

Иван Печурин стоял и глядел вослед убегающим вдаль волкам.

А в загоне вовсю гремели выстрелы. Там шла охота.

Он долго, пока не вышли загонщики, зачищал следы своего «преступления». Повесил опять на ветки флажки, замёл можжевёловой веткой следы, чтобы не было видно, как он сбрасывал с кустов шнур с флажками.

Когда снимались номера, никто этого не заметил. Спросили только, как это он, такой опытный охотник, упустил из оклада двух волков? Следы-то их не спрячешь.

- Да не поспел я, - сокрушённо сказывал Иван на ходу придуманную леденящую душу историю. – Они, черти, как выскочили из ивняка, да прямо на меня и лупанули. Упал со страху… Через меня скаканули, сволота! А опосля и через флажки, одним махом. Чего им, как кони оне, здоровенны… Хорошо, не загрызли… А чего им с такими-то мордами! Морды-то у их во-о! Могли бы и загрызть, раз плюнуть…

И Иван распахивал ладони намного шире своей физиономии. Получалось, что волки с такими страшными мордами, были в самом деле кровожадны и опасны. И добрый охотник Иван, подвергшийся нападению хищников, заслуживал всяческого уважения.

Конторский работник  - колхозный бухгалтер Прибыткин, стоявший на соседнем номере, потом, уже в деревне, сильно возбуждался, когда рассказывал об этих двух волках:

- Первый-то, молодой, видно, уж больно наглый: из-за сосенки выскочил, да прямо на меня, как людоед какой, человека не боится, засранец! Чуть с ног не сбил, я и оплошал, потому и стрелял кое-как с перепугу, промазал.

- Не откусил он тебе ничего, когда мимо скакал, близёхонько ты его подпустил? - зубоскалили женочки.

Односельчане не могли знать, что промелькнувший рядом с Притыкиным волк действительно мало боялся человека, ведь он рос рядом с ним.

Это и спасло Белоушке жизнь. Бежал бы он в отдалении, бухгалтер легко бы убил его.

 

***

Антонида была рада. Ой, как рада!

- Ушко-то бело у его? Дак значит, он это, он! Белоушко наш!

И интересовалась у Ивана, как выглядит волчок, выращенный ими? Не исхудал ли?

- Живой он, живой! Слава Те, Осподи! – ходила она вокруг мужа и всё выспрашивала, всё интересовалась…

Женщина, она и есть женщина. Хлопотуньи они, всё, как есть.

- А другой-то волк, которой ростиком поменьше, тот, наверно, самка будет, сука то есть, волчица она, - взволнованно рассуждал Иван, значит, дружат оне. Пара то есть… Ндак, и хорошо ето ведь. Вдвоём-то легче в лесу…

Антонида тему эту горячо поддерживала и в своих мыслях шла дальше:

- Дак, они так и шшеняток нарождают, волчаточков, хорошо ведь…

Время от времени она прерывала беседу и куксилась,  доставала из кармашка сарафана платочек и промокала глаза – слёзы у неё и в радости. и в печали были всегда готовы выкатиться из её зелёных глаз. Сейчас это были счастливые слёзки:

- Хоть бы уж пришёл к нам, да показался, каков он есть? Не чужой всяко. Мы же скучам…

А Иван ей сказал:

- Ладно тебе! Чё, он маленькой какой? Всяко вырос уж, сам теперь знат, как, да чего. Не пропадёт без нас. И не один он нонеча, вишь, полюбовница у его появилась. В рост пошёл зверёк наш…

 

***

Из всей стаи после той охоты остались в живых  только три волка: Ловкий, Белоушко и молодая волчица Гордячка.      

Ловкий, прижатый загонщиками к флажкам, в последний момент в отчаянии перемахнул через страшную для волков линию, через человеческие следы, идущие вдоль них, и ушёл в лес. Вскоре он отыскал Белоушка и Гордячку и присоединился к ним.

С этого момента для Белоушка настали чёрные времена. Ловкий на правах старшего не подпускал его к Гордячке, хотя та сама стремилась к нему и, когда они хотя бы ненадолго оставались одни, нежно прижималась к нему и ласкалась. Гордячка искренне любила его. Но появлялся Ловкий, и всё начиналось сначала. Он был на год старше Белоушка, поэтому бесцеремонно оттеснял его от самки и при первой же, даже нечаянной попытке того приблизиться к ней, страшно скалил зубы и демонстрировал готовность вцепиться в него своими крепкими клыками.

Приближался месяц март – время гона – волчьей любви. Молодая волчица долго не подавала признаков желания спариться. С любовными притязаниями к ней приставал Ловкий, но гордячка отвергала его и скалила зубы при его приближении. В такие моменты она подбегала к Белоушке, но на него тут же кидался Ловкий, и Белоушко отступал, прижимая хвост.

Но однажды произошло то, что и должно было произойти. Ловкий решил овладеть Гордячкой силой и прыгнул на неё, подмял под себя. Волчица жалобно закричала и сделала судорожную попытку вырваться. Ловкий схватил её зубами за загривок и прижал к земле, причинив немалую боль. Гордячка закричала ещё сильнее и по-звериному заплакала, всхлипывая и завывая.

Белоушко не в силах оказался вынести страдания подруги. Он сделал два больших прыжка и вцепился зубами в шею ненавистного противника. Тот не ожидал, что более молодой, а значит беспрекословно подчинённый ему волк, вдруг окажет столь яростное сопротивление. Он не учёл, что Белоушко, несмотря на молодость, сильно окреп в постоянной борьбе за существование. Мышцы его затвердели, челюсти налились силой, а клыки и зубы приобрели стальную мощь. Белоушко уже сильно вырос, вытянулся в высокого и мощного зверя.

Кроме того, он очень любил свою Гордячку, а в Природе всегда так: любовь самца к самке удваивает его силы. Тем более, что этой схватке он был прав, потому что сражался за свою любовь и за свою правду.       

Ловкий извернулся и попытался  вцепиться в горло Белоушка, но тот успел перенести удар своих челюстей на основание уха Ловкого и вцепился в него мёртвой хваткой, стиснул клыки и держал так их и держал, несмотря на то, что Ловкий мощно выворачивал своё тело, при этом страшно и громко выл. Он тряс головой, извивался и царапал когтями бока Белоушка, визжал от страшной боли, но поделать ничего не мог. Он лишь слышал треск своих рвущихся хрящей сквозь овладевшие телом смертельные судороги, ощущал, как выворачивается набок изломанное ухо. Тело его изнемогло в борьбе с преобладающей ловкостью молодого, безжалостного бойца… Наконец силы его почти совсем оставили его.

В этот момент Белоушко завалил соперника на бок и перебросил хватку челюстей на горло Ловкого, перевернул его на спину, начал душить.

Ловкий захрипел, из пасти его начала вырываться кровавая пена..

Вскоре он затих.

Белоушко не сразу разжал челюсти. Он дождался, когда у поверженного врага перестанет течь по жилам кровь. Волки умеют чувствовать это, убивая своих жертв.

Потом он отпрянул и долго стоял рядом, покачиваясь от усталости, пристально вглядываясь во врага: не шевелится ли он, не осталось ли признаков жизни?     

Наконец, он медленно подошёл к своей волчице. И ноги его подкосились, он упал рядом с ней. Лежал на боку, тяжело и часто дышал.

А жена его, Гордячка, вылизывала его израненный в бою бок.

Теперь им никто и никогда не станет мешать любить друг друга.

 

***

Иван с утра снарядился идти в лес. Зашёл сперва на поветь, забрал прислонённые к стене лыжи, снял с гвоздя рюкзак, в котором как всегда находились приготовленные загодя для лесных походов вещи: тёплое бельё на случай, ежели доведётся промокнуть, запасные портянки, тёплые рукавицы, пара коробков спичек, аккуратно свёрнутый полиэтиленовый мешок под добычу… Положил туда же матерчатый мешочек с едой на день охоты – два бутерброда со сливочным маслом, банку тушёнки, бутылку молока.

И вышел на крыльцо.

То, что он увидел, поразило его до глубины души. Прямо перед ним, за порогом, лежал крупный заяц-беляк. Был он будто бы живой, только на шее красными жирными точками алели капельки застывшей крови.

Иван постоял, ничего не понимая. Откуда взялся на его крыльце этот здоровенный косой? Кто его сюда положил? Сам же он не прискакал сюда такой мёртвенький!

- Тоня! – позвал он громко. – Антонида!

- Чево там, чево? – откликнулась жена из глубины кухни.

- Подь-ко сюды, не пойму я тут ничево!

Антонида пришла, завсплескивала руками, заойкала. Они стояли и удивлялись невесть откуда взявшемуся трофею. Может, кто-то подложил, или пошутил, может быть, дохлятина?   Иван поднял зайца и всего обнюхал.

- Свежак! – заключил он авторитетно. – Сегодня затряхнул кто-то.

Он повернул к жене недоумённое лицо:

- Нам то принесли зачем? Хотя спасибо конечно…Тушёнку сделам…

- Ну-ко, Ваня, посидим с тобой, да покумекам, - предложила жена. Чевой-то тут не то.

Они уселись на ступеньки, поразмышляли. Антонида сомневалась, чтобы кто-нибудь из односельчан взял бы, да и подарил им зайчика, ни с того, ни с сего.

- Все только урвать хочут, а подарков таких ни от кого не дождесся, - говорила она задумчиво.

Поразмышляла она, покачала головой, потом вдруг махнула рукой и сказала решительно:

- А я знаю, кто этот добрый человек, знаю.

Иван, муж, уставился на неё так, будто встретил вдруг незнакомого и загадочного человека:

- Ну, и хто по-твоему?

Антонида не сказала вслух, она произнесла шёпотом, будто выдала важнейшую государственную тайну. Вполголоса, округлив до невозможности глаза:

- Белоушко это нам приташшил, вот хто!

- Как ето, как ето Белоушко? – активно и в то же время радостно засомневался её муж Иван, - не может же такого быть-то! Чё он сдурел зайцев нам притаскивать!    

Впрочем, ему самому очень хотелось бы, чтобы это случилось именно так. Тем более что Печурин давно зарёкся перечить жене, признавая её железную способность безошибочно, влёт разглядывать истину в любых запутанных делах.

Но тут дело из ряда вон… Причём тут волк? Сам бы сожрал зайца да и всё тут, зачем  людям-то тащить?  

- Ничего ты не понимаешь, Ваня, - объяснила ему жена. Белоушко захотел спасибо нам сказать. Вот и приташшил белячка.

- За што благодарить-то? Живём, да и всё, давно уж отпустили его на волюшку.

- А ты забыл, что спас его недавно, из флажков выпустил?

Иван малость призадумался:

- А и в самом деле. Неужто волчик нас мяском порадовал свеженьким за эку малость?                                                    

- А ты и не знал! Все животинки спасибо людям сказывают, ежели оне добро дело для их делают. Вон у Серафимовны котик девять мышей на крилечко приташшил. Прикусил их, да и склал к ей. Она пришла, а оне в рядок и лежат мышки-то. Благодарность выказал, значит.

- А за что спасибо-то сказал?

- А она лечила его от заразы какой-то, да и вылечила.

- Надо же! Как люди оне…

Посидели они на крылечке, порассуждали. Антонида опять всплакнула:

- Как он там, в леси-то? Холодно ведь ему тамогде, хо-олодно!

Вечером она сварила жаркое из зайца. Ели и нахваливали. Выпили, конечно, по рюмочке, да и не по одной… Антонида, строго следившая за алкогольной диетой мужа после давних молодецких того разгулов, тут раздобрела, расщедрилась:

- Давай-ко, Иванушко, кань ещё в рюмочку, за нашего родненького пригубим, чтоб тепло, да хорошо ему жилось там, в леси, чтоб не обидел его никто…

Она промокала краешком подола мокрые глаза и приговаривала:

- Пришёл бы к нам-то, голубеюшко, хоть я бы покормила его, да полюбовалась бы на касатика.

 

***

Прошли три недели. В лесу, на полях и в самой деревне вовсю бушевал уже апрель-месяц. С утренними морозцами, с настом, каждым днём лежащим на снегах плотной коркой, и с тёплыми ветрами, задувающими с летней стороны. Проклюнулись первые проталины, и лошади в конюшне, и коровы на скотном дворе, почуяв наплыв весны, начали голосить в своих обрыдлых стойлах. Стали требовать отпустить их на свободу, на волю-вольную, к свежей травке зелёной чтобы размять уставшие от долгого стояния ноги. Антонидина да Иванова корова Побрякушка тоже время от времени трубно мычала и громко переступала, нарочито сильно стучала по настилу копытами.

Сена по весне всегда не хватало, сколько ни заготовляй: Антонида не жалела его для нежно любимой Побрякушки. Они с ней ходили в подружках, только что не обнимались - а так дружба полная. Снег подтаял и обнажил основание сенного зарода, что стоял на краю огорода. Иван подошёл к нему проверить, не вытаял ли пук-другой сена – всё для коровёнки сгодится. Точно, вытаял! Сено в зароде закончилось, когда снега было ещё много, остатки убирали прямо из сугроба и, как оказалось, под снегом сохранилось благошко сена –  на целых две охапки. Иван нагрёб грабельками сенную захватку, обнял её и шагнул к хлеву.

И замер.

Услыхал он злобный лай двух деревенских собачонок. Увидел одну, выбежавшую на поле, которое одним боком касалось деревни, а другой стороной уходило к лесу. Собака аж подпрыгивала в злобе, глядя куда-то в вдаль. Но бежать туда не торопилась.

Посреди поля стояли два волка и глядели на деревню.

- Тоня! – закричал Иван. – Антонида!

В окошке избы белым пятном обозначилось лицо жены.

- Поглядь-ко, поглядь! – Иван лицом своим показывал ей направление, куда надо смотреть - руки-то были заняты.

Та быстренько отлипла от стекла и в накинутой на плечи фуфайке, в пимах на босу ногу, выскочила на улицу. Оба – муж и жена – стали вглядываться в серые фигуры зверей, стоящих на поле и отчего-то не убегающих, хотя лаяли собаки и расхаживали по деревне люди.

Антонида долго вглядываться не стала:

- Наш, это же наш Белоушко! – закричала она и бросилась в своих пимах туда, в поле, к волкам. Она будто не замечала, что пимы её – тапочки черпают вовсю снег, что босые ноги просто облеплены мокрым весенним снегом. И, что фуфайка давно свалилась с плеч, и она бежит в одном сарафане с развевающимся на ветру фартуком. Она осознавала только, что бежит к своему волку, которого полюбила искренне и который тоже её крепко любит.

Что было делать Ивану Печурину в этот момент, её мужу? Он тоже побежал.

Волки стояли, высоко подняв головы, будто поджидая людей, к которым они пришли. У одного из них ухо было белое.

Когда Иван и Антонида приблизились довольно близко – метров на шестьдесят, волки отпрянули назад, отбежали немного и опять остановились. Они как будто предупреждали, что ближе к ним приближаться нельзя. И опять стали внимательно смотреть на людей, высоко и гордо подняв головы.

Супруги тоже остановились, стояли и тяжело дышали. Глядели друг на друга.

- Белоушко, родненький ты мой! Не убегай ты от меня ради Христа. Тяжело мне за тобой бегать. Постой, дай глянуть на тебя! Люблю ведь я тебя, сам это знашь. А я полюбоваться на тебя хочу, давно не видала, дак и соскучилась я.

Постояли, помолчали. Волки не уходили.

- Чего-то они хотят, - сказал Иван, - не просто же так пришли.

- Чую я, прошшаются оне с нами. Уходят, наверно, насовсем уходят. Пришли досвиданье попросить.

Сказала так и заплакала. Стояла и вытирала глаза рукавом сарафана.

А волки с минуту ещё постояли, развернулись к лесу и побежали туда трусцой. Впереди Белоушко, за ним – его волчица Гордячка.

На обратную дорогу Иван снял со своих ног шерстяные носки и натянул их на закоченевшие, красные ноги жены, на плечи накинул свою куртку. Весь путь домой Антонида проплакала.

А иногда, как это бывает у женщин, смахивала с лица слёзы и вдруг говорила вполне радостно:

- А эта-та, подружка-та евонная, она с им, с нашим голубеюшком! Не уходит! Страшно ей перед людями стоять, а не уходит! Значит любовь промежду имя!

Она всплёскивала руками и сказывала с большим убеждением:

- Ну, а наш-то ей шшеночков-то и настрога-ат!

И улыбаясь, и вновь пуская слезу, она звонко щебетала всю обратную дорогу.

А Иван брёл унылый и потерянный. Он почему-то осознал, что больше никогда уже не увидит волка, который стал для него таким близким.

Дороже любой собаки.

 

***

Прошли два года. В урочищах огромного таёжного Мяндозера, спрятавшегося от людей в самой центровине Онежского полуострова, что на Белом море, давно уже обосновалась и живёт волчья стая. Входящие в стаю волки безраздельно господствуют на всём Летнем берегу. Они очень хитры и осторожны эти волки. Совершив очередной набег, захватив добычу, они тут же уходят в свои тайные, скрытые от человеческих глаз лежбища. Никто не может выследить их,  разыскать места обитания. Волки будто растворены в никому не ведомых пределах тёмных лесов, окраинах болот, между овражистых склонов чащобных логов.

Эта стая – неотделимая часть сокровенных, древних лесов. Она никому не видна ни со стороны, ни с воздуха. Как будто её и нет.

Но она есть. Стая живёт, и с каждым годом становится всё сильнее и опытнее. Все волки приморских регионов наслышаны о ней. И все хотят в неё попасть. Но мало кому это удаётся, потому что в неё принимаются самые сильные, и самые хитрые.

Стая неуязвима, ведь её вожаком является прошедший все возможные испытания, победивший всех своих врагов матёрый волк  с белым ухом. Он знает повадки людей и всех зверей. Он любит Лес, и Лес любит его.

Это вожак непобедим.

Посреди холодных и прозрачных зимних ночей он сидит на своём холме, окружённом старыми деревьями, глядит в звёздное небо и поёт небу и Лесу свои длинные песни.

Эти песни про то, как он любит и помнит потерянных в далёкой юности своего отца, тоже Вожака, и свою мать – Волчицу, родивших его и научивших преодолевать трудности. В этих песнях поётся о том, как он предан своему Лесу, о нерасторжимой любви к братьям своим и сёстрам – волкам.

И над Белоушком, как во все века над волками, бродит по звёздному небу Большая Медведица и похрустывает звёздной крошкой

Комочек явно шевелился. Егорша Петров сидел около маячной избушки, разглядывал морской берег и само море. Любимое у него это дело – глазеть с пригорка на раскинувшийся простор. Там всё в движении. А на берегу среди неподвижных предметов любое шевеление сразу же заметно. Что-то маленькое, коричневое высунулось из-за ската холма, почти уткнувшегося в море и как-то несуразно медленно, покачиваясь, тычась в брёвна, распластанные по песку, двигалось по направлению к нему.

Явно не горностай. Те гибкие, тоже коричневато-сероватые в летнюю пору, шныряли с лихой скоростью между брёвен, среди выброшенного на берег плавника. У них одна забота – выследить зазевавшуюся мышку, да в момент схрумкать. А эта животинка передвигается еле-еле. То, видно, что обессиленная, медленно ступает на маленьких ножках, то лежит-полёживает на боку, не в силах подняться.

Кто же это?

Егорша сильно заинтересовался. Судя по размерам, было сразу понятно: это не полноценный зверь, а детёныш какого-то зверя. Он сбегал в избу и принёс бинокль, уткнулся в окуляры.

Да, откуда-то, из каких-то неведомых мест в сторону деревни кандыбал маленький щенок. Очевидно было: совсем потерял он силы, лапки его подгибались и заплетались. Он и головку не мог пока что держать, как полагается собаке, а клевал ею постоянно и мордочкой бороздил по песку.

Эх ты, беда!

Егорша быстренько вскочил, заторопился. Уставший щенок лежал, упираясь спинкой о всосанное в песок бревно. Однако на подошедшего к нему человека отреагировал: приподнял головку и оскалил зубки – видно, не видал ещё людей. Егорше это понравилось:

- Вишь ты, какой зверюга! Ногу у меня не откуси.

Он поднял щенка и положил на согнутую в локте руку. Разглядел. Был тот весь в песке, мокрющий, шкурка - в репейнике, в мелких сучках, налипших листьях и травинках. Накрыл его другой рукой и понёс к избушке. Щенок сидел тихо. Дышал только часто, наверное, от страха. Рука чувствовала, как молотит внутри маленького тельца взволнованное сердечко.

Слава Богу, сохранились ещё в бутылке, привезённой из дома, остатки коровьего молока. Егорша поставил найдёныша в угол избушки, налил молока в старое блюдце и расположил его перед мордочкой. Покрошил в него хлебных крошек.  Было очевидно: щенок до этого никогда не ел ни молока, ни хлеба, но – откуда что берётся? – набросился на еду. Сначала, чавкая, фыркая и откашливаясь, вылакал молоко, а затем мигом умял и мякиш. Съел всё, вылизал блюдце, вынюхал пространство вокруг. Еды больше не наблюдалось. Он постоял ещё малость на нетвёрдых ножках, покачался из стороны в сторону и вдруг с лёгким грохотом рухнул набок с уже закрытыми глазами: уснул от усталости.

- Да, брат ты мой, - подытожил с удовольствием Егорша, - с голодухи ты не помрёшь, эт точно!

Щенок лежал  на боку  около кормушки, посапывал в крепчайшем сне и повизгивал, иногда тоненько взлаивал: отгонял, наверно, во сне злых медведей и волков. А новый его хозяин сидел на лавке рядом, разглядывал  и размышлял: откуда взялся он здесь, на диком морском берегу, один-одинёшенек, голоднющий? Где его мать, почему бросила его, детёныша?

Тут припомнил он, что по весне, месяц примерно назад, пробегала по берегу мимо его избы молодая сука, по виду беременная, с толстым пузом. Трусила еле-еле куда-то в сторону от деревни. Егорша ещё подумал: куда собралась животинка с эдаким-то брюхом? Ощенится, не приведи Господи, где-нибудь по дороге… Видать, какие-то неотложные собачьи дела позвали её в путь…

Наверное, в самом деле, она и ощенилась

Он решил так: собака стремилась к хозяину, жила с выводком сколько могла жить, кормилась как-то, подняла щенят до момента, когда они стали зрячими и способными хоть как-то самостоятельно искать пищу и ушла. Ничего тут не поделаешь, у зверей свои законы, иногда беспощадные.

Наверно, щенки погибли без мамки. А этот, упорный, дошёл… Пришёл вот к нему. Сытый, поел, лежит теперь, пыхтит во сне… Разбойник, зверюга… Надо возвращать тебя к жизни… Будем обитать вместе.

Щенок спал, а Егорша Петров выковыривал из его шерсти всякий налипший мусор и расчёсывал волосики старым гребешком.

 

***

Всех дел не переделаешь, хотя бы успеть главное. Егорша обошёл и проверил за эти дни подведомственное хозяйство: три створа, одиннадцать маяков. Везде и всюду надо что-то ремонтировать, подправлять, менять баллоны с ацетиленом, которые питают фитили в маячных колбах. Какой маяк загорится, когда газ не поступает? Маяк – устройство большой инженерной тонкости. Сильно выручает то, что Петров давно уже работает в гидрографической службе Северного флота и хорошо разбирается в маячных устройствах. Сразу видит причину любой неисправности, начальство его уважает и доверяет ему.

Всё проверено, всё в полном порядке.

Он заторопился в деревню, домой. И там его ждало много дел. Уже качался на воде катер, уже залит был бачок свежим бензином, и нужный скарб был уже на борту.

Но… Егорша очень любил лес… Без него никак нельзя. Он скакнул в чащу, которая стеной подпирала море, нырнул в неё… Плюхнулся на бугорок, весь повитый мохнатыми веточками воронихи, поёрзал на нём маленько, понежился и уселся, затих.

Вокруг висела, стояла, лежала форменная благодать, благостно-благоуханная, ненаглядная. Он сидел с растопыренными ноздрями, глубоко втягивал в грудь густой лесной настой – лучший в мире одеколон, из всех придуманных и созданных Господом Богом. Разглядывал Лес… 

Рядом шнырял и уже бойко разыскивал дичь отоспавшийся, вполне откормленный за последние дни, щенок по кличке Друг – такое имя присвоил ему его хозяин Георгий Петров, в деревне которого зовут гораздо проще – Егорша. Щенок уже вовсю осваивал окружающий мир: засовывал носик во все норки – дырки, ворчал, взлаивал… А Егорша, глядя на него, радовался: хорошая будет лайка.

Ну, вот и всё, подышал лесом, налюбовался, теперь можно домой.

Дома, как всегда, встретили материнская радость и привычные её сетования: «сынок-от из дому летат, како шальной какой», что «в дому не быват» и добродушная материнская же ругань, «лучше бы к жёночке какой сбегонул, да дитё како  приташшил, а я бы с им нянькалась, бабка стара. Льзя равзе стару старушку безо внучка дёржать. Я ить стосковалась по ёму».

Собаку Друга Настасья Никитишна встретила сдержанно. Тот встал напротив неё, привзнял голову и пару раз взлаял.

- Этто ишше штё тако? Откуль экой страшной ведмедина выискалсе? Испужал страхи Божьи! На меня, на родну бабку, он ругачче пришёл!

Она наклонилась, сгребла щенка старой заскорузлой ладонью, подволокла к себе.

- Ну-кось, погляжу я на тебя, на огудана.

Положила щенка на согнутый локоть, скрюченными подагрой пальцами погладила маленькую спинку, вгляделась в мордочку… Потом развернула животиком кверху, изучила внимательно все предметики… Поставила обратно на пол:

- Ладнось, живи у меня, коли нахал такой.

А сыну сказала:

- Хорошой кобелёк будёт, ладной. И на птичу пойдёт и на зверька…

Никитишна знахарка та ещё. Как скажет, так оно и будет. Завсегда так.

- Всё-то ты, Егорушко, в дому посиживашь, как бирюк какой. Так-то равзе жёнку найдёшь каку?

- Куды идти-то, мама?

- Как ето куды? Будто не знашь, хоть бы в клуб зашёл, да посмотрел, нет ли какой, заваляшшой.

- Вот, мама, ты всё об етом, да об етом.

- А об чём мне ишше сказывать-то? Как в головы сидит. Внучка мне надоть, вот и всё!

Она, сидя за пряденьем, распрямилась на стульчике, внимательно посмотрела на сына:

- Не молодой уж быват, да и я трухлява… Надо бы тебе…

Егорша глотнул стопочку и засобирался. С матерью он не спорил.

 

***

Давненько не бывал в клубе. Там было как-то беспокойно, шумновато и бестолково – поотвык он от такой обстановки. Оставался примерно час до невесть какого сеанса. В бильярдной остался в рабочем состоянии лишь один кий. Шары тоже все были со сколами. Егорша понимал в бильярде толк, но как тут было играть? Играть было невозможно. Да никто, в общем, и не играл. Народ бесцельно бродил из угла в угол, курил, разговаривал…

Как прожить целый час в этой бестолковке? К бильярдной примыкала библиотека. Егорша туда редко заглядывал. Это помещение его мало интересовало. Начитался за среднюю школу и техникум по горло. Хватит! И дома чтива хватало: журнал «Охота и рыбалка», который он выписывал, пара газет… Куда ещё! В курсе событий и достаточно.

Ну, зашёл, отчего не зайти, коли делать всё равно нечего. Походил между полок и стеллажей, поглазел на разноцветные книжные корешки… Время было, вот и проявил интерес…

В глазах пестрело от обилия названий и имён авторов. Давненько он не сиживал за хорошей книжкой. От этой мысли где-то в сокровенном уголке души шевельнулась хмурая пришелица – укоризна и стала потихоньку требовать возврата внимания к хорошим книжкам, до которых Егорша всегда был большой охотник. Да вот забросил этот интерес из-за большого пристрастия к работе, ради которой не жалел времени.

И, повинуясь голосу этой самой укоризны, принялся он мусолить глазами цветастые корешки, выстроившиеся рядами на полках, начал разглядывать надписи на картонных закладках, выступающих из этих стройных шеренг.

 «Военная публицистика», «Мемуарная литература», «Исторический роман», «Классическая детская литература»…

 «Во, понаписано, чего взять-то, едрён-батон?»…

Так он ходил, скользил глазами по книжному изобилию, но всё это было как бы впустую, механически. Он просто не знал, чего брать? Трудно подступаться к этому огромному миру, которого совсем не знаешь. Он отстал от времени, от жизни. Все ушли  вперёд, а он отстал, застрял в мелких заботах-проблемишках, зациклился на ненужных, наверное, никому маяках…

Взгляд застрял на книге, автор которой носил красивое имя Эрих Мария Ремарк. Имя это не раз уже встречалось ему на уроках, в разговорах о литературе, в радио и телепередачах…

- Ну-ко, ну-ко, - сказал сам себе Егорша, и, сняв книжку с полки, стал её разглядывать.

 «Триумфальная арка», роман – золотилась надпись на вполне блёклой, светло-зелёной обложке.

Он подхватил стоящую в углу табуретку, придвинул её к стеллажу и, качнувшись для надёжности туда-сюда, уселся.

 «Женщина шла наискосок через мост прямо на Равика»…- поначалу чтение было скучным.

 «Примитивненько пишет, - подумалось Егорше, - я бы не хуже сказал».

Но постепенно события стали разворачиваться всё интереснее. Вот уже видно: у героев стали проявляться какие-то чувства.

 «Ну, поглядим, чего они там дальше-то? Любовь, наверно, опять… А как же. Так в книжках положено…» - Егорша заёрзал на табуреточке.

И вот тут в ситуацию встрял голос какой-то молодухи:

- Так-так, чем заинтересовались, молодой человек? Требуется ли помощь какая?

Егорша вывернул тело на этот самый голос и от неожиданности чуть было не сполз ненароком на пол.

Перед ним стояла невысокая, худенькая, вполне симпатичная, но какая-то приплюснутая что ли, действительно молоденькая то ли девушка, то ли женщина. Она стояла перед окном в потоке света, льющемся с улицы, и  свет этот слегка размывал черты её лица. Поэтому возраст трудно было определить сразу.

Она подошла, стала перед ним и по-хозяйски, с командирской интонацией, не предполагающей никаких возражений, спросила:

- Чего мы тут читаем, Георгий Яковлевич?

Кто такая? Егорша никогда не видел её здесь. Странная… Встряла в чтение… Имя его откуда-то знает? Но отпихивать человека тоже как-то неудобно. Наверное, из городских, дура какая-нибудь. Те вечно лезут с придурью… Языком зацепиться, наверное, возжелала, поболтать на пустую тему.

Но делать-то всё равно ведь нечего, почему бы и не перекинуться словечком? Она ведь от доброго сердца спрашивает, эта дамочка.

- Да тут вот, Рерих этот… Рямарк…

- Ну, и как он вам, это самый Рерих? Интересно вам?

- Да, занятный он… Ну, я токо начал не разобрал ешшо пока… А вы-то хто?

По-хозяйски, как владычица этого помещения и всех этих книг, она решительно взяла книжку из рук Егорши:

- А, «Триумфальная арка», Эрих Мария Ремарк…

И утвердительно, как бы про себя проговорила вполголоса:

- Это хорошая литература, Георгий Яковлевич.

Егорша оценил: не стала передразнивать его, с его «Рерихом». Он спросил:

- А ты-то, а вы-то хто будете?

- А, так мы же не знакомы… Простите. Не представилась: Маргарита Глебовна, старший библиотекарь, начальник, так сказать, местных фондов.

- А меня откуль знаете?

Голос у неё был слегка дребежащий, и тон разговора немного назидательный. Егорша из жизненного опыта знал: такие голоса и манера разговаривать принадлежат, как правило, учительницам, мелким начальницам – бухгалтерам, кассирам и вот ещё библиотекаршам. Все они учат людей, как и что делать, как вообще надо себя вести.

- Я в деревне живу уже больше двух месяцев, смотрю на людей, всем интересуюсь, кого и как зовут узнаю… А ваше имя известно мне уже давно.

- Чего это вдруг честь мне така?

- А понравились вы мне сразу. Вот и вызнала. Я вас часто вижу, когда вы по улице идёте. У вас, видно, есть чувство достоинства и уверенность мужская. По походке заметно. А для женщины это важно.

Разговаривает она необычно, эта Маргарита. Прямо говорит то, что думает. Здесь так никто разговор не ведёт.

И ещё в ней необычно то, что она горбата.

Поначалу ему стало не по себе. Он ни разу в жизни не беседовал вот так с глазу на глаз с горбатой женщиной. Просто не доводилось. Таких людей он разглядывал только со стороны. Нельзя сказать, что и разглядывал, ему было как-то неловко смотреть на человеческое убожество. Все горбуны изначально казались ему людьми скрытыми, стесняющимися своего уродства, злыми и едкими. В любом случае, считал он, от таких людей надо бы держаться подальше. Они опасны хотя бы потому, что не такие, как все. Чего от них ждать?

А эта не прячется, глядит прямо, взгляд доброжелательный, открытый. Да и мордашка себе ничего, чего там… И волосы… Русые, густые… Лежат на плечах…

Всё было необычно и странно.

- Ну уж, и достоинства выдумали, всё у нас тут не порато сложно. Живём, да и всё.

Егорша волновался от неожиданной ситуации, не знал, как тут себя повести, чего и сказать?

- А книжку вы выбрали правильную, Георгий Яковлевич. Эрих Мария Ремарк – ярчайший представитель так называемого «потерянного послевоенного поколения», как он себя называл. К этому же поколению относились и Эрнст Хэмингуэй, и Ричард Олдингтон, и другие. Все они оказались в социальном вакууме, страдали от бездуховности времени…

 «Заумно как-то, - размышлял Егорша, - но интересно, бляха-муха. Много, наверное, знает эта библиотекарша… Вот же штучка…»

Он шёл домой по деревянным мосточкам, прогибающимся, поскрипывающим. С книжкой «Триумфальная арка» в руке. Перед ним на блёкло-сиреневом июльском небе висела недовызревшая луна, яркая и чистая, словно промытая недавними дождями. Егорша шагал прямо к ней, и на сердце его лежала такая же чистота.

А потом, в скором времени, стала происходить одна странность. Нелепица какая-то, случайность что ли? Стал он замечать: верный страж его, подрастающий щенок Друг временами где-то пропадает. Домой возвращается и сидит-посиживает на крылечке, облизывает сытую мордочку, разглаживает её лапками. И вот совсем недавно вызнал он - наведывается его питомец как раз к этой самой Маргарите Глебовне. И та, видать по всему, балует его немилосердно, отчего после визитов к ней тот становится похож на вполне упитанного поросёнка и, бегая по деревенским дорожкам, слегка переваливается из стороны в сторону.

 

***

Лето шло. В раннюю рань вышел как-то Егорша на крылечко. В майке, босиком. Сидел на верхней ступеньке и шмыгал носом. Эту привычку утреннего моциона взял он от отца. Тот всегда просыпался в шесть утра, расталкивал заспанного сынишку и звал на крылечко:

- Пойдём-ко, парень, послушам, как там нонеча, чего оно?..

Летними утрами они сиживали на этой самой ступеньке под дощатым навесом и слушали дождь, если тот накрапывал, щурились от солнечного света, когда светило поднималось над морем и стреляло в деревню лучами.

Откуда-то прибежал Друг, вполне подросший щенок, смущённый весь от того, что прозевал выход хозяина из дома, судорожно виляющий хвостом, бесконечно радостный, улыбающийся всей пастью. Остановился напротив, залился звонким, восхищённым лаем.

- Как же я люблю тебя, отец ты мой родной! – выплёскивал он свою радость.

- Ладно, уймись, подхалюзник, - Егорша потрепал щенка за загривок, обхватил вокруг туловища и посадил к себе на колени, - готовься, волкодавина, сегодня едем на маяки. Дела, брат, открылись.

В полдень они на моторном катере уехали включать маяки на береговой линии Сараиха – Летний Наволок: предстояли ходовые испытания атомных подводных лодок на мерных милях, размеченных на Летнем берегу Белого моря.

Это была обычная работа для Георгия Яковлевича Петрова, сотрудника Гидрографической службы Северного флота.

Перед такими вот испытаниями у него было множество хлопот. В хозяйстве - одиннадцать маяков. Не приведи, Господи, какой-нибудь из них не сработает в нужный момент: погаснет или даст сбой. Причин тому может быть множество: закончится в любом баллоне газ-ацетилен, или будет не отрегулирована его подача, или закончится он, этот газ, или сами баллоны придут в негодность. А то случится утечка… Ведь сложен и сам механизм подачи этого самого газа к горелке: всякие там трубки, сопла, винтили… За всем должен быть присмотр. Или же какой-нибудь глупый человек-прохожий заинтересуется от нечего делать, залезет в сложное устройство, нарушит всё, сломает. Было такое уже…

А весь спрос – так уж заведено – с маячника.

Егорша работу любил и всегда с превеликой радостью ковырялся в маячных устройствах. Ещё он любил, придя к каждому подведомственному маячному сооружению, залезть на самую верхотуру, встать к стеклянной колбе, внутри которой хлопает вспыхивающий фитиль, и обозревать открывшиеся просторы, глядеть с вышины на расстилающийся вокруг лес, на море.

А море – особенная стать! Перед ним распахивался неоглядный простор, тёмно-синий, с белыми полосками пенных дорожек, оставленных несущимися над волнами трепетными барашками. Эти грандиозные картины потрясали Егоршу, и он подолгу стоял рядом с прозрачными сферами, в которых мерно вспыхивали газовые огоньки, и всё смотрел, всматривался в бескрайнюю даль.

И душа его в такие мгновения улетала далёко-далёко, в морскую ширь и обреталась где-то средь волн, между этих ослепительно белых пенных барашков, садилась на мачты идущих в дали кораблей и плыла вместе с ними и чайками над линией горизонта.

Это была его стихия. Любимое местопребывание его и его души.

Пошёл третий день этой командировки. Два тяжёлых подводных атомохода, только что спущенных со стапелей Северодвинска, на разных скоростных режимах похаживали на траверзе маячной группы. Оборудованные на берегу маячные створы (по три маяка в створе) составляли расстояние друг от друга ровно в одну морскую милю и служили для атомоходов своеобразными «точками отсчёта» начала и конца дистанции, по которым определялись скоростные и другие ходовые характеристики. С лодками была налажена постоянная радиосвязь по рации, которая находилась в избе и стояла на своедельном столе, установленном в углу с морской стороны. Зуммер вызова был сильный, поэтому Егорша мог и не сидеть сиднем в помещении. Всегда было много хлопот по хозяйству на улице, основное время он там и находился.

Сейчас он колол дрова, складывал их в костерок, что был под навесом в задах избы. И вот опять – длинный, дребезжащий, сильный звук. Вызов! Эти военные умеют поднимать людей по тревоге.

Егорша заскочил в избу, сдёрнул с консоли микрофон, щёлкнул тумблером звука:

- Слушаю, четырнадцатый.

- Четырнадцатый, это старпом семнадцатый, у тебя в правом створе третий маяк промигивает.

- Что значит?

- Значит, то вспыхивает, то нет. Ориентир усложнён из-за этого. Исправь неисправность, четырнадцатый… - прошуршала рация.

- Хорошо, сделаем.

- Конец связи.

Надо брать инструмент и двигать к третьему маяку. А это самый дальний –  два километра до него. Ну, надо, так надо.

В этот самый момент раздался воинственный голос юного волкодава Друга. Он подпрыгивал на пригорке около избушки, высматривал что-то в деревенской стороне и заливался молодецким лаем.

Что такое?

По самому песчаному заплестку, по кромке набегающих лёгких волн вышагивали две фигурки.

Егорша вынес из избы морской бинокль, глянул в окуляры.

В его сторону двигались две женщины. У обеих по бокам на согнутых локтях по корзинке. Идут по отмелям и плюхают сапожками по набегающей на берег тоненькой воде, по твёрдому, утрамбованному волнами песку. И разлетаются из-под ног, и разбрызгиваются по сторонам радужные, посверкивающие на солнце капли морской воды.

Что за гости жалуют? Неожиданные, прямо сказать.

Ну, одну он узнал довольно скоро. Это лучшая деревенская певунья Таисья Пряльникова, живущая через два от него дома, шумная и балагуристая. Кто вторая?

Он узнал и её. И сердце его незнамо от чего как будто трепыхнулось.

Это была библиотекарша Маргарита Глебовна, невысокая, с оттопыренными по сторонам прямыми плечиками.

Идёт тоже в его направлении, уверенно идёт. Может, к нему?... Хотя, при чём тут? Он же её не звал. И опять, что значит, звал-не звал? Она же с корзиной, значит, идёт по своим делам…

Вот они приближаются, и Друг сорвался, опрометью рванул к ним и – на тебе! - бросился к ней, к библиотекарше, стал прыгать перед ней, вилять хвостом. Удивительные дела! Будто век с ней дружит.

Подошли. Обе улыбаются добродушно, непринуждённо.

- Здравствуйте! – сказали. – Ох, и подустали мы. Тяжеловато шлёндать в эку даль. Хорошо ещё песочек твёрденький.

- А, куда это вы, товарки дорогие, направляетесь? За ягодками, небось? – проявил сдержанный интерес Егорша. Так положено интересоваться из уважения к ягодницам.

- За имя, за имя! – закивала Таисья. - К тебе, тут рядышком, на Зацепинской мох. Народ грит, самолучша тута морошечка, да чернича поспела нонче. Вековечно тута ягодки изрядно.

- Ну, правильно народ говорит, жёночки.

 «Да, - размышлял Егорша,- не скроешь ничего от деревенского женского населения. Как локатором лес простреливают. Унесут всю ягоду… Он-то сам не успел из-за учений из-за этих. Для себя берег, ходил, проверял. Ждал, когда подрастут. Как раз вызрели… Вот они и нагрянули, проныры».

А горбатенькая Маргарита похохатывает:

- А мы вам оставим, Георгий Яковлевич, парочку горсточек, не всё соберём. Всяко мы не хапуги какие…

И улыбается она доброжелательно, открыто, словно рада  ему, словно специально пришла к нему за тем, чтобы улыбнуться так…

Егорша почему-то рад был их приходу, хоть и хлопотно всё и не очень-то кстати. Гостей чайком бы угостить, а тут маяк этот третий… Военные ждут… И опять Маргарита эта сидит на лавочке, всё улыбается ему  и подначивает:

- Гостей-то, Георгий Яковлевич, полагается потчевать с устатку. Чайком хотя бы уж, ежели не рюмочкой.

Егорша ни с того, ни с сего вдруг приметил: глаза у неё будто брусничные листья – круглые и ярко-ярко зелёные. И ещё: не хотелось ему уходить отсюда, от неё.

- Я быстро, сейчас, сейчас… - заторопился он. Налил воды в чайник, разжёг костёр, высыпал на стол запасы: конфеты, печенье, сладкие сухари. Открыл ножом банку сгущённого молока. Ему хотелось, чтобы гостьюшки были довольны, особенно Маргарита Глебовна. Именно она чтобы была особенно довольна.

- Вы, наверно, спешите? – спросила библиотекарша. Почему-то она почувствовала его непридуманную заботу.

- Ага, очень… - простодушно ответил Егорша. - Лодки просят маяк один починить.

Тут Маргарита Глебовна вскрикнула:

- Почему же вы молчите? Мы тут рассиживаем, а вы молчите! Вас ведь могут наказать.

Егорша скорёхонько собрался и, уже убегая, прокричал:

- После ягод обязательно ко мне! Обязательно!

Друг рванул за ним.

 

***

Надо сказать, Егорша торопился. Всё опасался: дождутся ли его жёночки? Долго ли накидать по корзинке морошки, если её действительно много? А на маяке пришлось поковыряться изрядно. Огонёк в линзовой колбе действительно вспыхивал с перебоями. Егорша поначалу определил: засор где-то в подаче газа ацетилен, вот и барахлит режим регулярной вспышки. Потратил уйму времени, пока разобрался. А причина оказалась простая: был не отрегулирован вентиль подачи газа из самого баллона. Кто-то перекрутил. Так бывает, когда семь раз не отмеришь. Но дело он сделал, когда уходил, огонёк вспыхивал как надо: через шесть секунд. У подводников не будет больше нареканий.

Вернулся к избушке под вечер. И что отрадно: гостьи ждали его. Они посиживали у костра, что-то оживлённо обсуждали и зыркали глазами по сторонам, не знали, откуда он выйдет? Попивали чаёк. Поодаль стояли корзинки, полные морошки.

Странное дело, Друг опять бросился ластиться к библиотекарше. Как только хвост не отвалился у него, так он им вертел перед ней.

Они втроём попили ещё чаю с черникой, со сгущённым молоком и брусничными шаньгами, которыми Егоршу угостили гостьи. Сидели-посиживали и весело болтали о домашнем, о деревенском…

Уже начала вылезать из-за морского горизонта располовиненная луна. Насвистывал в кустах и траве колкий вечерний ветерок. Плехала на берег маленькая волна. Под столом лежал, посапывая, уставший за день охотничий пёс, щенок-промысловик Друг. И лежала на Егоршином сердце радость от такого вот душевного вечерка.

И раз от разу украдкой и не украдкой поглядывала на него ярко-зелёными глазами библиотекарша Маргарита Глебовна. Заинтересованно так и внимательно смотрела. Только не говорила ничего. И Егорше отчего-то по душе были эти её взгляды.

Потом гостьи быстро собрались и ушли в расползающуюся над берегом и над морем темноту.

Библиотекарша перед тем, как уйти, подошла к нему, широко и как-то грустно улыбнулась и сказала смущённо,  глядя прямо в глаза:

- До свидания, Георгий Яковлевич, - и почти шёпотом добавила. - А я в вас влюбилась. Хочу, чтобы вы об этом знали.

И пошла от него, набросив как бы ненароком на правое плечо, на горбик, кофту. Она ведь была женщиной, и ей совсем не хотелось показывать Егорше свой недостаток. Щенок Друг глядел ей вослед и печально повизгивал.

Маячник Георгий Петров долго ещё глядел на лунную дорожку, разделившую пополам тёмную морскую поверхность. На морской берег, где в упавших на землю сумерках размылись силуэты двух женщин, и всё думал, думал. О подводных лодках, о работе. И о библиотекарше Маргарите Глебовне, которая с некоторых пор поселилась в его душе…

В его мыслях о ней никакой горбик и не всплывал, а была только она сама безо всякого горбика. Просто молодая женщина, вполне симпатичная, с ярко-зелёными глазами на миловидном лице, с ароматными русыми волосами.

На сердце было хорошо и покойно.

 

***

Вот и закончились ходовые испытания атомных подводных лодок. Руководитель учений, он же командир одной из лодок капвторанг Николай Ильич Беспалов, давний знакомый Георгия, поблагодарил его по рации от имени двух экипажей:

- Спасибо тебе, Яковлевич! Знаешь ты свою службу, работать с тобой радость одна. Удачи тебе!

- И я вас благодарю, военморы! Счастливого плаванья! Дай Бог, свидимся.

- Теперь не скоро, далеко уходим…

Егорша не поехал сразу домой. Захотелось побыть одному на этом пустынном берегу.

Дома, в деревне, его никто не ждал. Мать – вполне крепенькая ещё старушка, за ней пригляд не нужен.

Целых пять лет жил он с женщиной. Звали её Людмилой. Была она городская, ветеринар по профессии. Работала на селе по случаю – заменяла ушедшую в декретный отпуск зоотехника, да вот сошлась с Егоршей-маячником и застряла. Жили, не расписываясь: Людмила почему-то возражала, детей тоже не хотела. А потом вдруг, когда он был в командировке, быстренько собралась и умотала в город.

Людям, конечно, было интересно, чего она намылилась-то так скорёхонько? Хорошо ведь жили, спокойно, скандалов не было. Потом уж кто-то выяснил: замужняя она была. Муж долго сидел в тюрьме, а она в его отсидку состояла замужней женой у Егорши. Ловкая мадам. Такие дела.

Первая его девушка, считай, тоже жена, не дождалась его из армии. Загуляла с приезжим парнем. Он пришёл, а у них уж ребёнок заряжен…

До сей поры не нашёл он подругу для жизни. Не получилось у него.

И жил-поживал Егорша Петров один с матерью в изрядной печали и усталости от всего сущего. В тридцать четыре года встретил он мало радостного в жизни.

Женщинам он не верил, потому как все встреченные  пользовались им в своих интересах, а потом бросали его. Мать  этому обстоятельству искренне изумлялась:

- Ак, почему оно так-то? Хуже всех ты равзе? Видной и приветливой. Оне, бабёнки-то своима головёнками думают, аль нет? Не знай я, не знай!

Она садилась напротив него на стульчик, ставила локти на колени, сгорбливалась и с лёгкой натугой причитала:

- Робяток твоих покачать в зыбке хочу, сынко мой. Пока сила берёт…

Зато у Георгия есть интересная работа, есть воля-вольная вот на этом диком берегу. Есть смышлёный и верный щенок по кличке Друг. Он и есть самый настоящий друг.

Есть медведица, названная в честь неудавшейся жены Людкой, которая каждый вечер в полусумерках выводит из леса на берег двух медвежат. И они, все трое, держась на почтенном расстоянии, безбоязненно выхаживают на виду у Егорши, гуляют по ягодной кошке, по морскому берегу, выискивают всякую еду. И не обращают  совсем никакого внимания на страшенные рычания и лютый лай боевого щенка Друга, который, судя по бравому виду, готов безжалостно сожрать лесных гостей.  Медвежата на глазах у свирепого щенка нахально борются друг с дружкой, кувыркаются, ворчат. Ещё хулиганистые косолапые время от времени посматривают на соседа, на маячника, интересуются, не осердился ли он на них за их шалости? Хотя знает эта семейка: у Егорши добрый нрав, что не тронет он их и не напугает. Уж давно они живут вместе в этих пустынных местах.

 

***

На другой день, уже под вечер, к нему пришла Маргарита Глебовна. Вот уж событие, так событие!

- Не дождалась я вас, Георгий Яковлевич,- сказала спокойно и просто, присела на краешек брёвнышка лицом к избушке и к нему, к Егорше.

В глазах неподдельная печаль.

 «Чего это тако с жёночкой-то?»

Егорша сидел радостный. Эту радость от неожиданной встречи с библиотекаршей выдавала вся его наружность: лицо, распахнутое для встречи именно с этой женщиной, плечи, повёрнутые к ней…

Она выглядела робкой, сидела простоволосая, худощавое лицо её было напряжено, глаза возбуждённо блестели. Всё в ней говорило: она ждёт чего-то от него, или же сама задумала что-то выразить…

Егорша и сказал совершенно искренне:

- Рад я видеть вас, Маргарита Глебовна! Очень рад!

- И я рада. Даже очень.

Потом библиотекарша как-то судорожно склонила голову, отчего горбик её выпятился из-за правого плеча. Наверное, чуть раньше это показалось бы ему нелепым уродством, но Егорша уже начал привыкать к этой её особенности. Горбик был просто атрибутом этой женщины. Глупым, ненужным, но неотъемлемым. С его наличием приходилось мириться.

Маргариту Глебовну бил озноб, она заметно нервничала.

- Я пришла к вам, потому, что не смогла больше…

Она вдруг судорожно поднялась с брёвнышка, подошла к нему и села рядом. Наклонилась и уткнулась лбом в его плечо. От её волос пахло ромашками и морем.

Потом она обвила его шею трясущимися руками и дрожаще-горячо зашептала:

- Я хочу, чтобы вы стали моим первым мужчиной.

Егорша поднял её на руки и отнёс в избу.

Там он и стал первым мужчиной библиотекаря Маргариты Глебовны.

Всю  ночь они любили друг друга. На жёсткой железной Егоршиной кровати, где вместо мягких пружин настелены были деревянные доски. Лежащий сверху них ватный солдатский матрац совсем не смягчал твёрдость дерева. Первая их ночь состоялась в таких вот суровых условиях.

- Я люблю тебя! Я бесконечно тебя люблю! – шептала и говорила, и кричала она всю эту ночь.

Голова Маргариты лежала на плече Егорши, русые волосы рассыпались по его груди. Она спала. И разлившийся над всей шириной горизонта розово-бордовый рассвет заглядывал в окошко, разбрасывал по стенам избы красноватые блики, играл на лицах влюблённых разноцветными лучиками. Просыпался новый день.

А Егорша всё не мог уснуть. Он глядел на яркую краску, упавшую на море, вглядывался в небесную лазурь и, потрясённый, вникал в новое чувство, так внезапно на него обрушившееся. И осознал вдруг он: теперь, с этой ночи, станет бережно хранить это неизведанное доселе чувство, потому что оно прекрасно! И без него, без этого светлого ощущения ему трудно, просто невозможно будет жить.

И ещё: теперь он никуда больше не отпустит от себя свою Маргариту.

Но скоро на разрумянившийся рассвет стали наползать тучки, запокрапывали сквозь небесное сито мелкие и холодные капли. Чай они пили в избушке. За окном погуливал всегда сырой северо-западный ветер – «побережник», задувал в боковое окно, и по стеклу текли капли, похожие на слёзы.

- Это слёзы моей радости, моего счастья… - говорила Маргарита.

Душа Егорши распевала весёлые песенки. Он и впрямь чего-то мурлыкал, но мелодии получались несуразные, потому как петь он не умел. Однако это глупенькое, безыскусное мурлыкание никак не влияло на его неизбывную радость, на  приподнятость всей обстановки. Ему было хорошо! Он вприпрыжку бегал с дровами, возился с костром, чайником, угощал гостью вкусностями.

Но, что происходило с Маргаритой, Егорша понять не мог.  С Маргаритой происходило что-то не вполне ладное. Глаза её продолжали светиться радостью. Когда глядела на Егоршу, на них появлялась поволока необъятного, открытого, нескрываемого счастья. Она сидела за столом напротив в его горбушке, наброшенной на плечи поверх ситцевого халатика. Длинные русые волосы её были напитаны дневным светом, льющимся из окошка.

Но время от времени её охватывала волна откуда-то взявшейся печали. Она накрывала её, эта волна, придавливала, и Маргарита словно сникала. Глаза её вдруг резко темнели и грустнели, она склоняла голову, плечи зябко подрагивали.

- Чево это с тобой, Ритушка, чево?

А та уткнулась лицом в скрещённые на столе руки и вдруг разрыдалась. И, по-детски захлёбываясь слезами, сквозь плач выговорила:

- Подойди-ко ко мне, Егорушко, да обними-ко меня.

Он пришёл, сел рядом, обнял за плечи. Маргарита склонилась к нему на колени, и сквозь рыдания он разобрал:

- Горбатая я, горбатая! Будь проклят он, горб мой!

Тут Георгий, неумело, но искренне сопротивляясь, хмыкнул и возразил:

- Ну и чево тут таково? Кому како дело…

- Не понимаешь ты, родненький мой! Люди не любят горбатых, уродинами их считают.

- Дак, я-та не считаю эдак. Пошли-ко оне все…

- Настраивать тебя будут… Разлучать нас. Не дадут нам жить с тобой… Люди-то ведь злы, Егорушко. Ты вон, красивый какой, а я тут с горбом со своим. Навязалась… Люди скажут: не пара…

Она плакала и плакала. Георгий гладил её волосы, целовал лицо и успокаивал:

- Полюбил я тебя, любушка, страхи Божьи, как полюбил. Не бойся ты ничево. Я ведь с тобой, Ритушка…

 

***

Как раз, когда они на катере вернулись домой, пошёл задувать с северо-востока «полуночник», резвый и холодный. Пошли штормовые шквалы, легла на землю промозглость с проносными туманами, со знобящей моросью. И, хотя стояла только лишь серёдка августа, на крыльях стылых ветров начала с северной стороны делать редкие набеги злая тётка Осень. Беспощадная, знающая свои законные права. Остужала людей холодными дождями, которые, словно в барабаны, стучали в окна тяжёлыми каплями и предупреждали честной мир: уже совсем скоро придут осенние ненастья, а потом в дело вступит и сама хозяйка года Зимушка-зима.

Но и Красное лето, поднакопившее к концу владычества тёплую силу-силушку, долго ещё сохраняло молодую сноровку. Оно пока что не покинуло эти места и опять трубило в зелёные горны, зазывало с юга тёплые ветра. Те, резвые ребята, охотно откликались на весёлые призывы, сноровисто прилетали и дружно набрасывались на сердитую тётку. И Осень, не ко времени появившаяся, нехотя, шаркая по ветвям холодной моросью, скандаля и отругиваясь, бросая в Лето холодную грязь, убредала опять в места, где живёт стужа. Так продолжалось и повторялось многократно, пока не наступала смена сезонов.

А сейчас до этой перемены далеко,  на дворе стоит и стоит лето. И сердцу Егорши было раздольно сейчас, ему совсем не хотелось думать о непогоде. На него нахлынула эта неведомая доселе радость, сладко-тягучая, ласкающая чуткими и мягкими пальцами усталую, не избалованную счастьем  душу. Она пришла и не отпускала, заставляла ворочаться короткими ночами, волновала длинными днями. Егоршу посетило это томное, переполненное нежностью чувство, которое люди издревле называют любовью.

Егорша не привык нему, этому совершенно новому состоянию души. Все женщины, бывшие в его жизни, приходили и уходили, оставляя лишь горечь переживаний, всегда кратких, недельных-двухнедельных. Потом и переживания исчезали куда-то.

А тут нахлынуло так, что не опомниться. И Егорша был этому бесконечно рад.

Всё в нём переменилось. Когда шёл по улице, его просветлённый лик сиял на всю деревню. И люди, удивлённые, оборачивались и долго глядели ему вослед.

Целый день, среди сутолоки домашних забот помнил он о своей любви. А вечером шёл к ней, к той, которую полюбил – к Маргарите. Утром выходил из её дома и останавливался на крылечке. Стоял, глядел на море, на деревню. Рядом всегда была Маргарита. Она обнимала его плечи.

 

***

Потом он шёл домой. Вышагивал вальяжной походкой всем и всеми довольного человека. И местные жёночки разглядывали его и эту его новую походочку и судачили:

- Вон, маячник Егорша вышагиват от Маргаритки-библиотекарши. Видали вы… Сам будто маяк светичче. Че он тамогде выискал у энтой горбатой? Других девок буди нету в деревни? Мужик-от самолучшой…

С матерью тоже начались неприятные разговоры. Хоть домой не приходи.

- Ты бы одумалсе, Егорко. Чево она привязалась-то к тебе, ета горбата? Срамоток-от какой! Вон Лизка, соседка, давешна твоя полюбовнича, опеть приходила… Грит, скучат по тебе…

- Мама, дак ведь дочка у ей…

- А мало ли ште… Зато красава кака. Да и домовита она, в доми всё вышаркано, благодать Христова! Я, грит, души в ём не чаю…

Егорше не хочется спорить с матерью, он вяло огрызается:

- Да не нужна она мне, мама. Не люблю я ей…

- А ета, значит нужна? Колдовка она, верно, икотнича. Привадила тебя, сыночка мово… Чего делать-то с тобой и не знай. Испереживалась я…

Мужики на деревне тоже толковали. Один разговор, другой… Пришёл Георгий на Чевакино озеро жерлицы проверить, идёт вдоль берега к своему карбаску. Друг залаял – кого-то обнаружил, значит, потом дружелюбно замахал хвостом. Ага, кто-то знакомый, должно быть. Точно! Сидит на краю своей лодочки старый приятель – Костя Черемыхин. Покуривает и тоже рассуждает:

- Не могу я тебя понять, Егорша, зачем тебе эта баба?

- Вот ты тоже туда же. Тебе-то како дело?

- Дак ить, понимашь ты, незнамо ето дело. Скажи-ко мне, хто из наших мужиков горбату бабу в дом к себе приводил? Скажу сам: не хто! А ты, дружок мой закадычной, будто с ума стронулсе. Порато ето надо тебе?

- Вот вы все учить меня собрались. Я как начну по рылу раздавать, мало не будет никому.

- Чё, и мне тоже по рылу?

- А не лезь ко мне, хошь и друг ты завсегда был.

С Костей-то Черемыхиным не надо бы так. Стукнет, и всё, не надо больше, хоть человеку, хоть бычку-двухлетку. Кулак, как пудова гиря. Ни в одной драке никому не уступил. Но сейчас Егорша был в запале, и Костя это понимал.

- Остынь, Егорша, остынь, я дело говорю.

 

***

По озеру разлилось вечернее лосо – полный штиль. Лишь изредка пробегала по закатной воде лёгкая рябь и подрагивали круглые листья кувшинок, слегка шуршали лепестками головки белых лилий. В красном зоревом мареве от жерлицы к жерлице тихо передвигался карбасок Егорши. Рыбак подплывал к колышкам, тянул на себя из воды леску, снимал с крючка щучку или крупного окуня, потом наматывал капрон обратно на рогульку.

И всё думал, думал.

Люди не принимают его Маргариту. Не подпускают к себе. Он знал: это несправедливо и нечестно. Но, что с этим можно поделать, он не мог понять. В чём она виновата? Она родилась такой, это её судьба и её крест. Она ничего не может изменить, так за что же её обижать?

Карбасок Егорши плыл по озеру в красной закатной краске, а он сам, облитый с ног до головы этой небесной краской, сидел за вёслами, медленно шевелил ими и растерянный, потерявшийся, соображал, как, чем сможет помочь любимому человеку?

И себе помочь.

И не находил ответа.

 

***

В начале ночи на море был отлив. Ушедшая вода оголила морские кошки и вылизанные штормами донные камни. Сорванные от дна и валунов водоросли, пахучая морская трава, пучками растущая на всём прибрежном, голом сейчас пространстве, рассеивали по берегу и по всей деревне крепкий, солено-иодистый аромат. Он заполнял всю комнату, в которой находились Георгий и Маргарита.

- Мне не захочется отсюда уезжать, тут так вольготно, здесь такая естественная природа.

- Вот тебе и здрасте, - куда уезжать то? Зачем?

- В Архангельск, на Бакарицу. Домой.

- Кто же тебя отпустит? Я, например, не отпущу.

Они лежат на кровати в Маргаритиной комнате. Он лицом вверх, она положила голову на его плечо, рукой обняла за шею, тесно к нему прижалась. И тихонько плачет.

Егорша обнимает её, спрашивает:

- Что с тобой, Ритушка?

И Маргарита рассказывает:

- Сегодня на работу ко мне приходили две женщины и попросили, чтобы я отошла от тебя. Сказали: ты самый видный здесь мужчина, а я тебя не достойна.

- А ты чего?

- А я сказала им честно, Егорушка, что люблю тебя больше жизни своей и никуда от тебя не уйду по доброй воле, если ты от меня сам не уйдёшь.

Она пошмыгала носом, потом проговорила с опасливой интонацией:

- Может, правда мы не пара. Видишь, люди как волнуются?

Георгий вскочил вдруг с кровати, стал босыми ногами выхаживать по полу. Распалённый весь, возмущённый.

- Ну ты-то не повторяй глупостей-то, Рита! Мало ли каки дураки чего мелют. Ты-то хоть не повторяй! Наше с тобой это дело, а не их!    

- Я вот чего сказать тебе хочу, родной ты мой, ненаглядный Егорушко! Не верю я, что ты можешь бросить меня. Я ведь люблю тебя очень. От такой любви никто не уходит.

Сидя на краешке кровати, она помолчала, сосредоточилась, словно перед тем, как сказать нечто важное, самое главное и сказала:

- Но, если это произойдёт, то ты должен знать, Егорушко, что я уйду от людей. Люди мне больше не нужны будут. Я узнала любовь, о которой все мечтают… Думала, что нет её, она оказывается есть! И больше мне ничего в жизни не надо. Я со своей любовью и уйду… Унесу от злости человеческой.

Георгий не выдержал, упал перед нею на колени, стал целовать их, целовать…

- Ты, чево это, Ритушка, чево? Куда собралась-то? В лес что ли? Дак не отпушшу я тебя никуда. Выдумала ты…

Он вдруг будто опомнился, поднял её лицо, посмотрел весело в глаза…

- Дак, чево это я говорю-то не то? Куды ты, деушка моя, побежишь, ежели я от тебя уходить-то и не собираюсь. Я же с тобой теперь. Не отпушшу некуда от себя! Так то и знай!

Маргарита наклонилась, поцеловала Егоршину макушку и вдруг рассмеялась радостным и звонким, совсем детским смехом.

 

***

В любой жизни случаются осечки, житейские промахи, которые потом, саднят, словно маленькие незаживающие ранки, бередят сердце и память, покалывают человека всю оставшуюся жизнь. И нет от них покоя ни днём, ни ночью. Спит человек мирным сном и вдруг внутри него кто-то крикнет неожиданно пронзительным голоском: «Ой!» И человек просыпается, лежит с открытыми глазами, не уснуть ему больше никак – в сердце открылась ранка памяти…

Лето шло-шло, наступил уже сентябрь, и однажды за Егоршей прилетел вертолёт. Оказывается, в Беломорский военно-морской полигон собралась нагрянуть комиссия из центрального Гидрографического главка. Цель её, как установили вездесущие северодвинские спецы, была простая: проверить маячную службу полигона, всех её сотрудников на предмет знания положений специальных инструкций.

Пусть скажут мне люди добрые, могут ли досконально знать эти самые инструкции простые маячники, живущие на поморских берегах? То бишь  обыкновенные деревенские граждане, волей случая поставленные содержать в надлежащем состоянии сложное инженерное маячное хозяйство и наизусть помнить все многочисленные инструкции на этот счёт? Да ещё так, чтобы хозяйство это соответствовало боевой готовности современного российского военно-морского флота. У командования полигона были по этому поводу большие сомнения. Тем более, что деревенскому личному составу предстояло отвечать на ворох вопросов комиссии.

Поэтому за Георгием Яковлевичем Петровым прилетел вертолёт. Он собрал всех маячников с Летнего берега Белого моря и увёз в Северодвинск. Людей не успели оповестить заранее, потому как сама комиссия была назначена почему-то в спешном порядке. Потом оказалось, что шла подготовка к крупным международным учениям в акваториях Белого и Баренцева морей. Егоршу забрали прямо от сарая, где он устанавливал вешала для просушки рюж. Едва успел переодеться и глотнуть чая.

Целую неделю мурыжили маячников в военном городе Северодвинске – читали им лекции, проводили семинары, заставили сдавать зачёты…

Должно признать, что комиссия оказалась не показушная. Двоих человек признали негодными к работе и уволили прямо в Северодвинске.

 

***

Егорша вернулся домой что называется взъерошенный от умственной встряски. Уже много лет со времени окончания радиотехникума не сдавал он никаких экзаменов и зачётов, поэтому после усвоения большого теоретического материала голова у него шла кругом.

Было странно, что его не встретил Друг. Обычно, когда появлялся хозяин, щенок загодя выскакивал из-под крыльца или из-под дома и вытворял весёлую пляску… Повизгивал от полноты счастья, крутился под ногами и подпрыгивал, просился на руки. Егорша поднимал его, садился на ступеньку, клал питомца на колени и гладил головку, спинку. И Друг затихал, умиротворённо урчал и укладывал голову на хозяйское бедро. И прищуривал от великого счастья глаза.

А сейчас его не было, и  Никитична, матушка Егоршина, сказала, что не видела его с ночи.

 «Наверное, у Маргариты…» - обоснованно решил Егорша. Щенок взял за правило в досужую минуту убегать к библиотекарше, с которой давно уж установил крепкую дружбу. Егорше это нравилось.

Он вздремнул с устатку часок и пошёл к ней, к Маргарите. Понёс сувенир – купленные в Архангельске бусы из прозрачного горного хрусталя.

По дороге зашёл в библиотеку. Маргариты там не оказалось. Сама библиотека была закрыта – на двери висел замок. Играющие в биллиард подростки сказали, что её сегодня не видели совсем.

- Заболела, может, - пожали плечами.

Конечно, могла и заболеть, - согласен был Егорша, но какое-то беспокойство поселилось на сердце и запостукивало лёгкими молоточками в висках.

Серьёзное волнение пришло, когда и комната в гостевом доме тоже оказалась пустой. И никто не смог ему подсказать, где она? Что с ней случилось. Ни с кем не говорила, что собирается куда-нибудь уезжать, или уходить куда-то. Просто исчезла и всё.

И Егорша заметался.

Пробежался по деревне, тот же результат: никто не видел. Та-ак, у неё всего две точки в деревне, где она может быть – библиотека и гостевой дом. Ни там, ни там… Подруг у неё нет, по гостям не ходит тоже. В лес не ушла: кто-нибудь видел бы с корзинкой.

Как сквозь землю провалилась.

Обошёл всю деревню, поспрошал у всех. Результат – ноль. Нет нигде.

Может, на берегу? Но там всё просматривается. Люди бы увидели, да сказали.

Вот он морской берег. Здесь знакомо каждое брёвнышко. Нет её здесь!

Егорша не на шутку встревожился. Чего делать-то? Куда бежать, где искать, когда нет её нигде.

Он присел на комель бревна, торчащего из штабеля строевых лесин. Сидел и рассеянно озирался, не знал, чего делать дальше?

По заплестку вышагивал какой-то мужик. Приблизился. Оказался местный электрик Федько Баранов. Взгляд у него заполошный, оглядывается по сторонам, чего-то ищет.

- Здорово, Фёдор.

- Здорово, Егорша.

- Потерял чего? - поинтересовался электрик. Он подошёл, поздоровался и присел рядом.

- Ну, так… - Егорше совсем не в радость было объяснять Баранову, чего, да как.

- А вот я потерял.

- Чего тако?

- Карбасок у мня пропал куды-то. Вчерась у берега болталсе на якорьке, да на чалки. Вечером мельком видал: стоит он, а утресь и нету ево. Народ поспрашивал – нехто не знат…

Федько сердито сплюнул, матюгнулся:

- А мне, едрит твою, рюжу надо вытрясти, а как? Некаки сапоги не хватают…, глубина ить, хошь штаны сымай…

Он посидел, покачал головой, сказал с немалой горечью:

- Всё едино, рыбу надо доставать. Пойду-ко я, да у Ефима, у соседа карбасок выпрошу…

- И я с тобой, мне тоже надо… - Егоршин дом рядом с Федькиным, да и тягостно было рассиживать на одном месте, надо пошевеливаться, надо что-то делать, искать надо. Только знать, бы где? И они пошагали по кромке воды.

 

***

- Вот, тутогде карбасок мой и болталсе, - Федько указал рукой вперёд, - вот колышок от чалки…

И, надо же, Егорше навстречу, как раз от самого колышка с радостным лаем бросился его щенок Друг. «Вот ты где. А почему ты здесь? Совсем уж не понятно…» - Георгий поднял его на руки, и тот облизал его лицо, сунул голову в подмышку, держал там мордочку и повизгивал. Обрадовался он и соскучился. Но почему он здесь? Лежит на песке на краешке моря, как раз там, где стояла пропавшая лодка Фёдора? Невольно в голове замелькали яркие вспышки  мыслей. Пропала Маргарита! Пропал карбас! Друг лежит на том самом месте, откуда он и пропал. Но ведь Друг дружит с Маргаритой. Это означает: щенок находится на том самом месте, где исчезла Маргарита. Это означает и то, что Маргарита уплыла на карбасе именно с этого места! Егорша отчётливо почувствовал, как струйки холодной жидкости потекли по его спине. Руки вдруг окоченели. Это что же? Маргарита куда-то уплыла. Одна! А зачем? Куда? Колени у него дрожали. Он сел прямо на песок…

- Ты чего эт? – забеспокоился Фёдор, подошёл, хотел помочь подняться.

-Уйди, Федя, ради Христа уйди!

Тот ничего не понял, поразводил руками и пошёл к себе домой. А Егорша бессмысленными глазами глядел на море. Он всё вспомнил. Припомнил он, как Маргарита сказала: «Если разлюбишь  меня и уйдёшь, я тогда сама уйду от людей. Помирать…» Да, она не совсем именно так сказала, но смысл был такой. Именно такой был смысл! Это он вспомнил точно!

Но ведь он не ушёл и не разлюбил…

Но она этого не знает, а его целую неделю не было здесь. Он внезапно исчез из её жизни. Без предупреждения, без объяснения… Целую неделю не давал о себе знать. Что она должна думать? Скоропалительно всё. Всё по-дурацки… Этот вертолёт… Всё наспех… А она ничего не знала! Не сообщил он ей, не сообщил… И не мог сообщить. Не было такой у него возможности. Да и люди могли наплести невесть чего… Мол, всё! Бросил тебя Егорша, нужна ты ему, краса едака! И она ушла… От людей, от него… Как и говорила. Где она теперь? В карбаске Федькином. В какой морской дали? В голомени, на волнах, в открытом море… Ужас! А ежели шторм хрястнет? Переживание Егорши было страшным. Его тряс озноб. Он искал глазами карбас в море, на краю моря. Не было нигде карбаса. Чего делать-то? Искать надо!

 

***

В судорожном ознобе, с подворачивающимися коленями он бегал от сарая к морю, носил на берег вёсла, бензин, ящик с ключами, бинокль, фуфайку… Потом подтащил за чалку свой катер, покачивающийся на рейде, покидал в него весь скарб. Друг, видя, что хозяин собирается уплывать, начал прыгать на песке, скулить и лаять. Егорша занёс и его в катер. Завёл мотор и пошёл прямо в море. Скорее, скорее! Рычаг скорости был на максимальном делении. Егорша гнал катер прямо на горизонт, в распахнувшийся простор, в голомень. Резон у него был прост: карбас Маргариты относил ветер, который  со вчерашнего дня был западный – прямо с берега. Значит, её карбасок унесло в открытое море. Далеко ли унесло? Вот это был болезненный вопрос. При бережном ветре тихая вода только у берега. Затем, чем дальше в море, тем волны круче. Тем более, «запад» - ветерок серьёзный, на открытом пространстве он свирепеет. Ещё один вопрос, который тоже пробивает всё тело насквозь беспощадной очевидностью. Из рассказов Фёдора следовало: лодка его пропала ещё вчера поздно вечером. То есть она уносится в море «западом» уже часов пятнадцать, а может, и побольше. Эх, ты, беда. При самом благоприятном раскладе к этому моменту её отнесло от берега минимум километров на тридцать.

 «Я уйду от людей!», «Уйду от людей!»

Вот и ушла. Чтобы умереть одной где-то там, в морском безлюдье. И сделала так, что в деревне никто не заметил её бегства.

Ветер совсем упал, и катер летел, подпрыгивая на мелкой волне, раскидывая по сторонам и унося далеко назад солёную водяную пыль.

Так что же заставило её, родного теперь для него, самого близкого человека уйти от людей, обречь себя на верную смерть? – размышлял он. А, может быть, надоел он ей? Как люди надоедают друг другу? Надоедают же…

И это не было похоже на правду. Знал Егорша, твёрдо знал и верил: она любит его, а он любит её!

Что же случилось? Что увело её в такую даль на верную смертушку?

Катер мчался в распахнутое море. Уже берег сзади казался тонкой, тёмно-коричневой полоской, и впереди и по бокам не было видно земли.

Егорша держал курс на белое облако, которое на горизонте окунуло половину своих форм в воду, а другая, надводная половина чётко и рельефно белоснежным айсбергом выделялась на блёкло-голубом небе начала сентября ослепительными обводами, увенчанными сверху розовым сиянием.

В другой раз залюбовался бы Егорша столь завидной красой, но сейчас было не до неё. Он до рези в глазах, до глазной боли вглядывался в бесконечные морские дали, но нигде ему не открылась тонкая и крохотная полоска деревенского карбаса. Значит, надо ещё плыть и плыть. Он сам ни разу в жизни не бывал в такой дальней морской дали. Тем более один, без напарников. Одному было бы страшно. Беспощадная морская стихия и манит, и страшит одновременно. Случись что-нибудь, и человек бессилен перед морем. Тут, в дальней голомени, нет помощников. Здесь плавают лишь те, кому надоело жить. Горизонты были чисты, карбасок не просматривался ни в одной стороне. И Егорша мчал и мчал к тому белому облаку. Сейчас, на бесконечно далёкой дистанции, казалось оно гигантской аркой, висящей над горизонтом. «Триумфальная арка» - вспомнил он название книги, познакомившей его с Маргаритой. Ему нужно стремиться к ней, к этой арке, она приведёт его к цели! Должна привести… Сейчас он верил в то, что путь этот показывает ему сама его любовь. Понимал Егорша, что не повернёт назад, что бы с ним не случилось! Никогда не простит себе, если вернётся в деревню без Маргариты. Надо осмотреться, внимательно изучить пространство вокруг. Остановил мотор, уселся на крышку кубрика и внимательно-внимательно оглядел горизонты в бинокль. И ничего не увидел. Потом он опять шёл на моторе вперёд и вперёд, шёл прямо в море. Снова делал остановку и опять изучал пространство. Ему было жутко в такой морской дали, когда не видно берегов. Поддерживала только одна мысль: как же должно быть тяжело и страшно сейчас Маргарите! Надо её найти во что бы то ни стало!

Он увидел заветный карбасок, когда надежда уже почти покинула его, когда усталый день потихоньку заканчивался, и солнышко, зацепившись лучами за небесную сферу,  повисло над западным краем земли.

Лодка выклюнулась в линзах бинокля тоненьким, приплюснутым предметиком прямо посреди белёсого облака, сейчас, к концу дня, выкатившего толстые бока из морских пучин и так похожего на выгнувшуюся над морем гигантскую небесную арку.           Катер теперь летел напористо и азартно прямо на это облако, как будто хотел его протаранить и воткнуться туда, в самое чрево его толстого пуза. Издалека Егорша рассмотрел, что в карбаске никого нет. Это было очевидно, потому как никто не сидел на банках. Ни одна человеческая фигура не возвышалась над бортами. Это вселило в него ужас. В голове, словно  мерзкие жабы заворочались нехорошие мысли: «А может, её нет там… совсем…» Катер быстро подлетел к карбаску. Маргарита лежала на дне лодки. Неясно только, жива или…

Егорша бросил в корму карбаска якорь и перепрыгнул через его борт. Лёг рядом с Маргаритой, повернул к себе её лицо.

Она пришла в себя не сразу, будто в самом деле  окончательно покинула людей, обидевших её, и не хотела возвращаться к ним. Приоткрыла глаза, какое-то время глядела на него бессмысленным взором… Потом глаза её начали внимательно разглядывать мир и его… Егоршу. Она открыла рот и стала выдыхать нечто беззвучное… Затем голос пробрёл силу, и Маргарита закричала пронзительно, со страшным, нечеловеческим волнением:

- Это ты!? Это правда ты!?

- Я это, я, - лепетал Егорша, потрясённый, совсем безумный от счастья.

А Маргарита долго-долго обнимала его, прижимала губы к его лицу, к плечам, к груди… С неистовой силой бесконечно влюблённой женщины. Егорша кричал ей:

- Почему, зачем ты, Ритушка, сделала это? Уплыла от меня в эку даль! Я ведь помереть мог от тоски!

- Ты ведь ушёл куда-то, а я без тебя не смогла… Не могла я без тебя!

Сквозь слёзы, сквозь рыдания разобрал он, что к ней в дом, пока его не было, приходила какая-то Лизавета, изрядно выпившая. Поведала она, что Егорша уехал от неё, от Маргариты, в город и возвращаться к ней  не желает. Что они с ним любят друг дружку со школы, и  она поэтому скоро уедет к нему тоже. И будут они там жить вдвоём.

- А ты, библиотекарша, в нашу с им любовь не встревай, - сказала Маргарите Лизавета.

- Я чуть с ума не сошла, Егорушка, думала, вот и всё, бросил ты меня, любимый мой. А без тебя я жить не хочу…

Они любили друг друга, любили…

И ещё сказала Маргарита:

- Я, Егорушка, понесла ведь…

- Кого понесла, куда?

- Дурачок ты мой, ненаглядный, ребёночка я понесла от тебя. Почти месяц уж…

И засмеялась, фыркая носиком, всхлипывая, посреди радостного смеха.

Егорша уткнул лицо Маргарите в плечо и заплакал. Навзрыд. От счастья. Как человек, который долго-долго нёс тяжеленный груз и, наконец, сбросил его со своих плеч. Из катера всё поскуливал и взлаивал Друг. Ему очень хотелось расцеловать их обоих. Ветер совсем стих, потом стал потихоньку задувать с восточной, морской стороны. И тихо-тихо начал приближать лодки к берегу. К дому.

1.

С грибками сейгод благодать. Всю осень было их как насыпано. В местах посуше – «красники»-подосиновики повсюду или «дорогие», белые - по-городскому. Далеко ходить не надо: выскочила хозяйка из деревни на Чевакинские угоры с коробом-«нагрузкой», быстренько наломала «сколько мога» и обратно на домашнее обряжанье. Благодать форменная. А в местах, которые пониже, да посырее – там, как и всегда, «мохорьки»-моховички, подберёзовики, волнушки всякие… Вся деревня в эту осень хаживала в леса, как в свои амбары, насолила-набочковала, насушила грибов на всю зиму. Выдался год!

А сейчас вот октябрь. Серёдка осени. Начались уже «утренники» с тонкими ледышками на лесных лужицах. Частенько ранними утрами идёт-бредёт по лесу промозглая, хрупкая, сверкающая стылость. Рассыпает тонкое серебро на хвою и на ветви деревьев, совсем недавно сбросивших обильные золотые кроны.

Нестор Кириллович Квасников, старый колхозник, вышел из леса на опушку, утыканную редким молодым осинником, не до конца сбросившим ярко-красные свои листья. Вышел и залюбовался: молодые деревца были похожи сейчас на девочек-подростков в цветастых, прозрачных платьицах, выбежавших на полянку и пустившихся в весёлый хоровод.

- Эк, вы, красотки каки, - проговорил он с немалым восхищением, - надо же!

Держал он в руках небольшую корзинку, наполовину заполненную грибами. Больше собрать сегодня не смог: что поделаешь – осень. И хоть знает он прекрасно: когда «утренники» пошли – какие могут быть грибы? Всё, кончился сезон! Ан, нет, тянет в лес и тянет. Последние денёчки ухватить, на «последыши» попасть, остатние, стало быть, грибочки.

Весь фокус в том и заключается: для всей деревни с первыми заморозками – нет больше никаких грибов – замёрзла грибница. Только местами скособочились над землёй промёрзшие, полуупавшие, вялые мухоморы. Но, опять же, это всё для неумелых, неопытных людей, а для него, старого грибника, лес-батюшка всегда уж подарочек приготовит. Вот и сейчас, хоть полкорзинки, но несёт домой. Последних в этом сезоне белых грибочков. Будет опять им с бабушкой Степанидой наваристая жарёха. Знает Нестор Кириллович в лесу потаённые местечки. Прячутся они меж высоких и густых ёлок, которые как тёплыми шубами до поры заслоняют грибы от первых заморозков.

В корзине его грибы уложены аккуратно: шляпки отдельно от ножек – всегда у него так, чтобы экономить в корзине место. Да и красивее такая укладка выглядит, Квасников очень заботился, чтобы было красивее. После ходьбы по лесу старые ноги устали, и он присел на бугорок, маленько отдышался. И тут увидел ещё одно диво-дивное: перед ним летала бабочка.

- Откуда ето? Морозы бьют уж, а она летат! Погляньте люди на чудо тако!

В самом деле, все бабочки, комары-мухи спят давно уж в трещинках лесин, да под их корой, а эта разлеталась! Белая бабочка резвилась словно в летнем раздолье. Будто листик ослепительно белой бумаги кружился среди осеннего буйства красок, взмывала вверх, падала вниз под кроны ветвей, снова взлетала… Летала и не садилась, потом умчалась куда-то… Квасников, изумлённый, очарованный нежданной невидалью, постоял минуту с зажмуренными глазами. Кто-то послал ему эту радость - последний привет от ушедшего лета.

Брёл он домой еле-еле. С великим трудом переваливал ноги: сегодня натрудил он их изрядно. Да ещё эта осенняя размытость… Почва - словно вспученная грязь. Ноги вязнут, проседают в ней и заплетаются. Стар он стал выхаживать по лесам-полям. А в лес всё равно немилосердно тянет – в нём вся красота земли в любой сезон. А уж сейчас!

Перед зимой, перед холодами лес стоит спокойно и твёрдо, стоит, как воин перед решающим боем – торжественно и величаво. Он знает, что умрёт на несколько месяцев, но это нисколько не страшит воина, не рушит его духа. Он всё равно выйдет победителем в вечной битве с превратностями зимы. Лес умрёт красиво, и жёлто-красные не опавшие листья берёз и осин, яркие, не до конца растрепленные птицами кисти ягод на рябинах будут до самой весны украшать увядший лес.

На эти перемены пейзажей, на бесконечное, из года в год повторяющееся чередование красок природы Нестор Кириллович мог бы глядеть вечно. Его до слёз, до внутреннего ликованья умиляло то, как по-разному выглядят в разные времена года одни и те же места. Встанет он после зимы перед Текусьиной горкой, что возвышается над низким березняком между двух Частых озёр, и глядит, не может оторваться. Только что, в зиму, смотрелась она, будто чья-то лысая головушка с негустой боковиной голых берёзок, да чахлых кустиков. А по весне будто раскидала по ней Природа-матушка весёлые брызги ранней зелени, и стоит гора в нежных нарядах, в цветастых платьицах, словно юная девушка красуется перед милым пареньком в девичьих прелестях.

- Эко ты, надо же, краса ты моя! – скажет дед Нестор и  всякий раз прослезится. Потихоньку, со старческим кряхтением, с постаныванием выбрался он из прилесков, вышел на Ржишный угор. Там остановился над земляным выворотком, покрытым жухлой от прилетавших с моря первых, по-настоящему холодных осенних ветров пожелтевшей травой, грузно на него присел. Сидел какое-то время неподвижно, опираясь на старинную, выгнутую временем, отшлифованную его руками палочку. Ушла потихоньку одышка, маленько успокоилось уставшее от долгой ходьбы сердце, и старик оглядел с высоты угора привычные, с детства до последней нутряной клеточки знакомые места.

Вокруг праздновала своё царство середина осени с прохладным ветерком, с летящими на него с морской стороны рваными, серыми облаками, с низко расположенном в небе блёклым солнцем, кувыркающимся с юго-западной стороны в редких просветах. Прямо под ним длинной и широкой серо-белой, тускловатой полосой распростёрлись шиферные крыши деревенских домов. Дальше, уходя к еле видимой размытой сыростью черте горизонта, лежало огромное морское пространство, по которому бегали бесформенные тени облаков и вспыхивали маленькие пенистые верхушки рассыпающихся от ветра волн. На эту старую, такую же древнюю, как и он сам, картину, Нестор Кириллович мог бы смотреть часами. Он любовался ею с детства, она притягивала, завораживала его безграничной силушкой, вольной волюшкой, невозможностью противостоять ей никому и никогда. С самых первых минут осознания самого себя понимал он: вот она красота! Она вот такая – дикая, никому не подчиняющаяся, совершенная… Всегда разная, нарисованная разными красками, но всегда будоражащая душу, величественная.

Размышлять о красоте ему нравилось, потому что был старый Нестор с самой ранней поры художником - уж таким родился он - и всегда, всю жизнь волновали его сердце разные проявления красоты.

Идти домой не очень-то и хотелось, но надо было идти. Ждали дома какие-никакие дела-заботы, да и зябко здесь, на угоре: залатанный брезентовый плащишко и нетолстый свитерок насквозь продувал морской ветер, набравший над деревней силу. Осень… И с трудом передвигая натруженные за день старые ноги, Нестор Кириллович заспускался в деревню.

 

2.

До крылечка добрёл еле-еле. Грузно плюхнулся на первую ступеньку, откинулся и замер с закрытыми глазами, тяжело и глубоко дыша. Тяжело достался ему сегодняшний поход, как никогда тяжело. Сидел так и тихонько постанывал с полуоткрытым ртом, с обвисшими щеками.

 «Вот она старось как стукнула», - подумал он обречённо. Подняться, чтобы зайти в дом, он не мог. Тут и нашла его жена - бабушка Степанида. И зашумела:

- Погляньте вы на его, люди добры! Посиживат! А я стара старуха ишши ево! Бежать уж хотела искать, а куды бежать и  не знаю. В каку сторону? Умильнул не сказавшись, окаянной!

Присела рядышком, посидела, как будто успокоилась.

- Ладноть, нашёлси, дак и слава те, Осподи… Путаник извечной…

- Где-где, здеся я, где ишше бывать мне, - негромко, с усилием разделяя слова, произнёс её супруг.

- Ак, с утра-та на давленьё кивал, всяко я уж подумала, можа сидит дедко-то под кокориной какой, обездвиженной, лапами шевельнуть не можёт, меня поджидат… На всяко подумашь…

- Дошёл я, бабка, дошёл, - шевелил губами Нестор, - теперя у тебя опеть…

- Не, кончилось моё терпеньичо, боле не отпушшу некуды окаянного. Всё ему нать боле всех. Куды с грибками-то? Все палагушки уж полны… Снег завалит скоро, а он всё в лес пехаичче…

Она ехидно глянула сверху на полупустую корзинку:

- Лишь бы от бабки от своей в лес умильнуть! Надо было ему, старичку из-за етого-то места по кочерыгам дрыгать.

Вот так, немилосердно-дружелюбно костя мужа, наконец, разглядела Степанида, что он какой-то не такой сегодня, что совсем он плох. Она маленько потрясла его за плечо и нерешительно сказала:

- Дак, ты ето, Нестя, чево домой-то не заходишь? У мня супу наварено, да рыбка свежа…

Но муж её только покачался слегка туловищем взад-вперёд и выговорил как-то тихо, тяжело, утробно:

- Ты, бабка, спомоги-ко мне стать на кокорины мои, не могу сам-то чегой-то я…

Сообразила бабушка Степанида, что старику её совсем уж худо сегодня, что помощь ему требуется основательная… Скорёхонько подсела она к нему, прижалась бочком, положила ослабевшую его правую руку себе на правое плечо и взялась командовать:

- Ну, дак и давай-ко, дедушко, подпрыгнем давай вместе-то…

И стала подниматься, удерживая его руку на плече. Но дед был словно куль с картошкой, неподвижный и тяжеленный. Не помогал ей совсем. Только пыхтел, да бормотал чего-то, не понятно чего. Посидели они, посидели запыхавшиеся, изнемогшие. Степанида встревожилась и расстроилась, но виду не подавала.

- Ну-кось, дедушко, давай-ко ишше разок подпрыгни, да за меня держись. Скочим чичас, да и побежим!

Не вскочил дедушко и не побежал и во второй, и в третий раз. Степанида задумалась: чего делать-то? Обездвижел её старый муж. Что-то серьёзное случилось с ним. Надо искать выход: доволочь надо хоть до кровати, а там, может, отлежится, да и поправится… Не впервой хворобушка насела.

Она вдруг распласталась поперёк ступеней, приказала:

- А ну-косе, залезай мне на спину, повезу тебя до кроватки твоей. Хватит уж сидеть-рассеживать!

Нестор Кириллович с кряхтением и стонами повернулся на бок, долго и тяжело преодолевал разделяющие их полметра.

- Старенькой ты, старенькой стал, забыл, как на бабу залезать требуичче, - язвила жена. Наконец упал он поперёк спины старой супруги. И бабушка Степанида, неся на себе совсем не маленькое тело деда Нестора, поползла наверх, на оставшиеся три ступеньки крылечка. Тяжеловато дались они ей и, когда преодолела их непомерную высоту, некоторое время лежала пластом, не в силах пошевелиться. Отдышивалась. Потом она долго, с остановками на передых, ползла к кровати. Дед её вяло перебирал по полу руками, пошевеливал ногами – помогал как мог. И, сказать честно, помощи от этих его шевелений не было никакой. Силы совсем оставили его. Добравшись до кровати, она выползла из-под супруга, оставив его лежать ничком на полу, разобрала постель, застелила чистые простыни… Присела на табуреточку, что стояла в углу, затихла. Ей нужно было время, чтобы хоть маленько успокоить зашедшее в стукотке сердце, понять для себя самой: что же делать дальше? Спросила мужа:

- Можешь, нет сам-то лечь?

Нестор Кириллович еле-еле качнул отрицательно головой: сам залезть на кровать он бы не смог. А Степанида как-то бойко встрепенулась, соскочила с табуреточки, махнула старческой ручкой и, как о пустяшном деле, сказала:

- Ну, дак раздышалась я кабуди, слава те Осподи!  Дак мы чичас всё и сделам, всяко уж быват, положим тебя, Нестерушко. Поло-ожим!

Кое-как, с невероятным трудом, напрягая все старушечьи силы, она сначала усадила старика на полу, развернула сидячего лицом к кровати и поочерёдно, одну за другой выставила вперёд его руки, положила их на кровать. Сказала:

- Спомогай-ко мне, Нестя, сколько сила берёт.

Подхватила сзади за обе подмышки и стала рывками затаскивать тело на кровать. Сильно она устала, но не сдавалась. Ногами при этом передвигала ноги деда так, чтобы коленями он мог упираться в пол.          Получалось. На половине этой неимоверно тяжёлой работы она изнемогла совсем и упала на постель лицом вниз. Легла на руки мужа, чтобы тот не сползал вниз. На какое-то время потеряла сознание. Придя в себя, она встала ногами на пол, крепко обхватила руками тело супруга и несколькими сильными рывками забросила его на кровать. Степанида была старой поморкой, а поморки в трудную минуту борются до конца. С лежащего на кровати обездвиженного мужа она стянула одежду, надела свежее бельё, рубаху… Распростёрла Нестора вдоль кровати, положила под голову перьевую подушку, накрыла одеялом… Обрядила. Положила голову ему на грудь и, глядя в лицо, сказала:

- Ты уж Нестерько, не пужай ты меня. Я без тебя и недельки не проживу, ты ведь знашь…

Нестор Кириллович глядел на неё широко открытыми глазами. По щекам текли благодарные слёзы. Чего-то он шептал, не понятно чего…

 

3.

Под вечер сил у Нестора Кирилловича как будто прибавилось. Начали у него руки понемногу шевелиться, ноги тоже потихоньку заотходили.

 «Дак, и хорошо ето, - думалось старику, - можа ишше потрушу ножонками по бережку».

Пришла с кухни в самый раз Степанида, принесла кастрюльку с горячей ухой, стала кормить с ложечки.

- Вот и хорошо, и распрекрасно, - выговаривала она, - заоживал дедушко-то мой, заочухивалсе, слава те Осподи.

А тот ничего не мог сказать, потому что проглатывал горячую уху, тяжело и медленно шевелил губами и благодарно искоса глядел на свою жёнушку, старую верную подругу. Она ушла, и дед Нестор долго лежал на спине, размышляя, что же такое с ним приключилось? Просто продуло осенним холодным «встоком» - морским ветром? И от этого задеревенели старые косточки? Вряд ли, такого раньше с ним не случалось, хотя простуда, как близкая родственница, живёт всегда рядом с любым помором. К ней он привык за жизнь свою. И в ледяной воде булькался, и в снегу замерзал. Он слишком хорошо изучил горячее мертвящее дыхание этой прилипчивой ледяной тётки. Нет, не она это, не она… Тогда какая неведомая раньше напасть пришла к нему сегодня? Которая в одну минуту обездвижела, парализовала тело, поставила на карачки его, как ему казалось, вполне кряжистого ещё старика… И вот опять… Необычайно быстро начали вдруг застывать ноги, страсть как холодно стало ногам. Да и руки вон тоже заледенели… До Нестора Кирилловича дошло: это смертушка идёт к нему, ноги студит. Она окаянная! Может, рядом уж где-то…

Новость эта, нежданная, внезапная, роковая, будто холодёнка из морозной кадки окатила всё тело, обожгла все внутренности, прошлась по всем кишочкам. И сердце вдруг среагировало, стало стучать неровно, гулко, с перебоями.

- Эко ты, беда кака! Чего оно тако со мной?

Он полежал с этой мыслью в голове, ошарашенный, оробевший. Лежал с вытаращенными глазами, уставившись в потолок.

- Как же ето? - размышлял Квасников лихорадочно. – Брёвна у меня с заплестка не выкатаны, в штабель не прибраны. Дрова не наколоты на зиму, в костры не складены. Бабка-та, как она одна-та? Сила у ей не заберёт, у бабушки… От ты беда-та, беда-та… Дела не переделаны…

Мысли у встревоженного старика метались, словно сухие листья в лесной круговерти на шквальном ветру.

 

4.

Он с детства был художником и всегда стремился к красоте. Пятилетним ребёнком находил где-нибудь уголёк и рисовал на стенах деревенских домов птичек, пароходики, солнышко… Деревенские обитатели удивлялись его явному таланту и просили:

- Ну-ко, Нестерушко, и на нашем доме карбасок нарисуй.

И он рисовал. Мальчишку интересовало небо и облака. Иногда шёл он по деревенской улице с задранным кверху подбородком, внимательно что-то выглядывал там, наверху. Потом вдруг ложился на обочинку, на травку лицом кверху и  глядел куда-то, глядел, высматривал что-то только им увиденное.

- Дак, чего там видишь-то, парнишко? – интересовались люди и тоже поднимали к небу лицо, но только вот не видели там ничего примечательного.

- Да вон же слоник идёт к озеру, разве не видно?

Но местное население не могло разглядеть в небе слоника как ни старалось.

Больше всего маленький Нестор любил вставать рано поутру, выбегать на морской берег и глядеть, как на горизонте посреди розово-голубого неба и розово-голубой воды вылезает на белый свет совершенно красное солнышко, как от новых красок меняют цвет облака. Как от солнышка прямо к нему бежит и бежит солнечная дорожка, рассыпанная на миллиарды ослепительно ярких искорок… Вечером, когда ложился спать, всегда просил маму:

- Разбуди-ко мня солнышко поглянуть.

И она всегда будила его ко времени.

К двенадцати годам начал он украшать деревенские дома. Понял он: деревенские срубы, сереющие и чернеющие со временем, придают деревне унылый вид. Дома должны быть цветными и радовать глаз. Начал со своего дома. Крупным планом нарисовал на листе бумаги его фасад, таким, каким он ему представлялся: узорные наличники на окнах и на входной двери, фигурный конёк. По бокам крыльца нарисовал перила с точёными, замысловатыми балясинами. Понёс показывать отцу. Тот на берегу палил костёр, кипятил смолу, чтобы замазать стыки в обшивке карбаса – начал он протекать. Увидел рисунок собственного дома с резными, фигурными наличниками, весь в кружевных орнаментах, ажурных узорах, в кокошниках – и чуть с бревна не упал.

- Нестерко, штё ето тако?

- Дом ето наш, чего ишшо!

- Дак, ети-то причуды поштё тутогде?

- Дак красивше ведь так, папа. Красивше ведь!

Отец вдруг задумался, потом сунул ему в руки замызганную длинную деревянную ложку, которой мешал в котле смолу и сказал:

- Помешай-ко малось, а я тут погляну.

И уставился на рисунок. Нестор разбулькивал в котле смолу и думал: ну всё, бросит сейчас бумагу в огонь, но отец вдруг заулыбался:

- А штё, сынок, занятно ты тутогде начерькал.

Потом уселся рядом с Нестором, раздымил чигарку и с довольным лицом, задумчиво произнёс:

- Многодельно оно дело-то, а чего бы и не попробовать.

Он покашлял от крепкой табачины и высказал окончательный приговор:

- Занятно оно, дело-то, порато занятно.

Отец осторожно вчетверо свернул листок и сунул в нагрудный карман. А, когда потом промазывал карбасок, шумно вдыхал любимый всеми терпко-сладкий смоляной дух, как-то лукаво поглядывал на сына:

- Ну, вот и надо же, - приговаривал он. - Надо же! Чё из тебя вылезат-то!

Потом, через пару дней, он выпросил в колхозе несколько досок, разложил их на повети и позвал Нестора.

- Нарисуй-ко, Несторко, кривляшки ети, как их, наличники. Надо бы попробовать, приглянулись оне мне, едри их…

Долго он возился с ними, с «кривляшками»: наличниками узорными, коньком ажурным, с разными фигуристыми деревяшками… Выпиливал, бурчал чего-то на повети… Сделал всё, украсил свой дом. И вот потянулась вся деревня к ним, посмотреть на новые красоты-чудеса. И глядели и разглядывали, шмыгали носами, цокали языками… Нахваливали.

А отец закатывал глаза и говаривал:

- А чего ето я? Не я ето, а Нестерко мой удумал.

Надо ему было гордость за сына своего, за Нестора выказать. За художника!

А народу чего? Народу только дай затравку… Стали течь односельчане к парнишке.

- Нарисуй и мне, и мне тоже. А мне, чтобы полотеньчико резно с крендельками с конька весилось.

Женочки требовали узорных кокошников над окошками, «да штёбы столбы росписны на воротах стояли». В общем, прибавилось у парня работы. И не зря: через год деревню было уже не узнать. Из города специалисты всякие наезжать стали. Все ходили они по деревне, разглядывали дома, срисовывали деревянный ажур, нахваливали Нестора… Приглашали его в город на какие-то совещания,  только не хотелось ему никуда ездить, да и отец с матерью не отпускали из дома. Говорили: «Потеряиссе ишшо в городи-то.  Али цыганы уташшат куда…»

Приходили люди из окрестных деревень. Тоже перенимали опыт, также перерисовывали творения мальчика Нести. Невольно он создал новую моду, которая прошла перед войной по целому краю. Широко разнеслась слава о мальчишке-художнике по поморским деревням.

Сельский совет, да и деревенский народ говорили ему: надо бы тебе учиться, парень. Большой толк может из тебя выйти. А Нестор - ни в какую. Как и все, работал он в колхозе, рисовал плакаты, всякие там объявления, когда клуб попросит. Между делом оформил и сам клуб. Наглядная агитация, узнаваемые фигуры колхозников красовались теперь и внутри клуба, и снаружи его. На центральных местах колхозного Правления, в сельсовете и в школе висели портреты классиков марксизма-ленинизма, товарищей Ленина и Сталина, а потом - Хрущёва и Брежнева. Народ предпочитал их официальным, присланным из города. Нестеровых вождей народ воспринимал лучше.

Летами, между сенокосами и уборкой урожая «сидел» он  на сёмужьих и сельдяных тонях, рыбачил вместе со всеми и тоже рисовал. И весело было народу разглядывать рыбацкие избушки, в которых жил молодой рыбак Квасников. Наружные стены были изрисованы портретами председателя колхоза, сельсовета, местных мужиков и жёночек. Идёт мимо избушки карбасок под паруском, а на него глядит со стены Коротких Матвей Степанович, глава колхозного хозяйства и строго щурит глаз. Как бы спрашивает: «А вот ты, рыбак, выполнил ли ты план рыбозаготовки?» После этого рыбодобыча шла веселее.

 

5.

Потом была война. Нестор служил в миномётной батарее пехотного полка. Протопал со своей частью от Псковских болот до Германии. Был сержантом, вторым и первым миномётным номером. Всем известна непростая доля полкового миномётчика. Где полк, там и он. А пехотный полк всё время на переднем крае, всё время в боях, в атаках, на линии огня.

В его батарее поубивало всех, с кем начинал службу, с кем дружил. А у него только два ранения. Один раз была контузия: тяжёлым снарядным осколком по каске шарахнуло. Каску пробило, но до головы осколок не достал. Зато от страшного удара валялся в бессознательном состоянии около миномёта полчаса. Его оттащили от прицела на метра четыре, и, пока шёл трудный бой, товарищи считали его убитым. А он стал вдруг шевелиться, пришёл в себя и опять к прицелу. За тот бой получил «За отвагу» - самую уважаемую солдатскую медаль.

А в другой раз мясорубка была. Брали деревню. В атаках на пулемёты полполка погибло. Погнали в лобовую атаку и миномётные расчёты – они стали бесполезны, когда начались рукопашные. Нестор бежал вместе со всеми. Строчили два немецких пулемёта, которые выжили после наших артобстрелов. Кругом падали солдаты, а он бежал и стрелял. Перед самой деревней пластались немецкие траншеи. Вот бежит Нестор, а из окопа в него целится толстая немецкая морда. Нестор видит, как немец нажимает спусковой крючок карабина, видит, как из ствола выплёскивается вспышка огня… Тогда боли в правом боку он не почувствовал, всё бежал и бежал к жирному тому немцу. Видел, как немец вновь поднимает винтовку, опять в него целится. На бегу он выстрелил в него, но, наверно, промазал. Это было на бегу… Нестор нырнул под выстрел. Он бывал уже в атаках и знал, как надо нырять под летящую в тебя пулю. На этот раз она прошила ему всю шинель по всей длине спины, обожгла кожу…

Нестор добежал и тяжёлым прикладом автомата со всей силы, со всей энергией бега, ударил фашиста под каску, по лицу, по его жирной морде. Даже услышал, как затрещали кости в откинувшейся безжизненно голове. Он уже много убил немцев на этой войне из миномёта. Но те падали от посылаемых им мин там, вдалеке. И он прекрасно видел, как они падали. Некоторые корчились потом на снегу, на земле от страшной предсмертной боли. Видно, что страдали они. Но Нестору не жаль их было. Враг есть враг - чего его жалеть.

Но этого он убил слишком явно – ударом приклада в лицо, размозжив череп и, что называется, глядя в глаза… Нестору было не по себе. Убитый стоял перед ним… Впервые за всю войну ему стало жалко врага. Немец был уже в годах. Наверняка, у него была семья, жена, дети… Жил в своей Германии, радовался солнышку. Что-то гнетущее засело в душе… После боя вовсю болел раненый бок, у него плыло сознание от потерянной крови, уже бегали вокруг санитары, забирали его в медсанбат… А Нестор оторвался ото всех, силком оторвался и пришёл к своему немцу. Сел перед ним, лежащим на бруствере пехотного окопа с вывернутой набок окровавленной головой, и стал с ним, мёртвым, разговаривать:

- Зачем ты, дурья твоя башка, пришёл-то сюды? Хто тебя просил? Посиживал бы дома со своей фрелен, да не выкуркивал. Не стретил бы меня, я бы и не кокнул тебя. А так вишь, чего вышло-то, едрена палка. Очень тебе хотелось сюды придти за смертушкой за своей…

Тут его и нашли санитары, уже обездвиженного, и увезли в медсанбат.

Пока пребывал он в военном госпитале после тяжёлой операции по извлечению из правой части живота пули и санации кишечника занавесил он все стены наглядной медицинской информацией, нарисовал портреты руководства госпиталя, всех врачей и медсестёр, раненых бойцов… Особенно понравились всем написанные его рукой портреты товарища Сталина и товарища Берии, которые и впрямь получились как живые. Висели эти портреты в коридоре при входе в госпиталь, и начальник его капитан медицинской службы товарищ Масленникова с гордостью демонстрировала их высоким гостям и начальству. При этом всегда уточняла:

- Эти портреты написаны замечательным художником, коренным архангельским помором товарищем Квасниковым, героем Отечественной войны.

Раненого сержанта ни в какую не хотели выписывать, уговаривали, чтобы остался в госпитале до конца войны в ранге выздоравливающего. Но Нестор почти силой удрал в свою часть.

 

6.

Нестор Кириллович состоял в хозяйстве простым колхозником. Летом – рыбодобыча, прибрежный лов сёмги, селёдки, нерпы. Ставил с напарниками сёмужьи тайники, огромные ставные сельдяные невода. Хаживал на рыбацких сейнерах в Баренцево, Северные моря, лавливал треску, пикшу, салаку, креветку… Довелось работать в конюшне, где подружился с трудягами-конями. Там он понял, что лошади не хуже человека понимают человеческую речь, что они также чувствительны к несправедливости, также любят ласку, что они общительны и добры… И что лошади неизбывно привязаны к людям.

Большой радостью считал сенокосы. Там его встречал огромный, распахнутый к нему ковёр, исполненный разноцветья, весь в миллиардах цветных пятен. Дурманили его нестерпимо ароматные, сочные запахи скошенной травы, настоянные волшебными духами самой Природы. Он любил сам ставить стога. Получались не уложенные копны сена, а совершенные создания человеческих рук. Будто вырастающие из земли идеально ровные формы, как бы приталенные снизу и всё утолщающиеся кверху. В его стогах не торчала ниоткуда хоть одна неряшливо уложенная сухая травинка. Они были красивы. Люди специально приходили любоваться. Зато ни один его зарод не сгорел от плохой укладки, от попавшей внутрь сырости, не сгнил долгими зимами.  В его стога сырость не проникала при любых дождях.

 

7.

- Занемог ты, говорят, Кирилыч. Чё с тобой тако?

Перед ним сидел на табуретке Серёга Проскуряков, колхозный председатель, и внимательно его разглядывал. Квасников был в самом деле плох, тяжёлая бледность покрыла всё его лицо. Как говорят в драматических случаях, был он безнадёжно болен. Разговаривал с трудом, даже не разговаривал, а еле слышно вышёптывал слова, отрывисто и невнятно. Чтобы его понять, Проскурякову приходилось держать ухо у самого рта Нестора Кирилловича.

- Помираю я, Сергеюшко, - шептал Квасников, - капец настал…

- Ну, наверно, рано так говорить, - в дежурном порядке возражал председатель. – Ты ведь, как конь у нас. Простыл манехо, дак и чего? С кем не быват тако дело? Пролежиссе, да и в упряг опять.

Старик пошевелил пальцем правой руки, показал в свою сторону. Как будто приглашал послушать его. Проскуряков наклонился.

- Ты, Серёга, почто колхоз разорил? - спросил его Нестор. Председатель отшатнулся от этих слов. Больше всего он боялся их, именно их – людской осуждающей молвы. С кем-нибудь другим он бы, наверно, поспорил, может быть, и в морду дал бы за такие слова. А тут помирает не кто-нибудь, а культурная, так сказать, легенда всего района. Покашлял в кулак распрямился. Надо было чего-то отвечать, хотя и не хотелось. Страсть как не хотелось…

- Тут понимать надо, Кирилыч… Не всё тут просто… Рынок теперь, эти, как их, рыночные отношения…

Лицо у Серёги было кислым, как переквашенная капуста. Произносил он вдолбленные сверху, заученные фразы. Кроме них, ему нечего было сказать:

- Саморегулирование теперь. То, что себя изжило, должно отмереть само собой.

Старику было тяжело дышать. Он, видимо, сильно разволновался, даже щёки малость подёрнулись румянцем. С расширившимися глазами он шептал:

- Что значит не нужно? Колхозное стадо не нужно? Зачем ты его под ножик пустил? Бережной лов не нужон, селёдка, да сёмга не требуючче? Всё у тебя изжилось, у дурака. Народ-то на чём жить будет? На привозном? А деньги откуда взять?

Он призакрыл глаза, потом открыл. В глазах злость и недоумение. Разговор совсем уж сломался. Было видно, что старому Нестеру говорить больше не хотелось.

- Да ладно, Нестор Кириллович, не так уж всё худо. Мы тут тоже без дела не сидим, думаем, решаем, как лучше. Не тужи ты порато-то.

А Квасников прошептал:

- Ты вот што, Серёга, ты похорони меня, как того следоват… Рядом с мамой моей, с Анной Ондревной…

                                                                

8.

Старик лежал и размышлял. Разные мысли приходили в его усталую голову, перед глазами кружились воспоминания. На полу, прислонённая к противоположной стене, стояла не законченная его картина. На ней была изображена женщина, стоящая на морском берегу и смотрящая в морскую даль. Она ждала возвращения из морского похода мужа. Нестор никак не мог её закончить, потому, что сомневался: корабль она встречает или карбас? Должен быть парус, или нет? Не приходило в голову и название. «Поморка, встречающая мужа на берегу» - это длинно. Просто «Поморка» - неясно, кого она ждёт: рыбака или моряка? В общем, возникали вопросы, и картина стояла и ждала последних мазков. Сейчас, в последнюю свою ночь, Нестор Кириллович вглядывался в темноте в свою картину, в её очертания, так ему знакомые, и наконец понял: да это же его мать, это её фигура! Он невольно отобразил свою маму. А смотрит она вдаль, потому, что высматривает за горизонтом сына. Она ждёт его! Его она ждёт, Нестора! Ах, ты, Господи, это же так очевидно! Он назовёт свою картину «Мама»! Просто «Мама». Как он стосковался по ней за долгую жизнь! Его мать дождётся его скоро, совсем уже скоро! От этой мысли стало старому художнику легко и покойно. И он хотел бы теперь забыться в далёком и долгом сне, из которого никому уже не хочется возвращаться. Рядом на стульчике сидела наклонённая к нему, протянувшая к нему по постели руки, верная его жена Степанида и всю ночь тихонько плакала. Одна  застарелая, давно мучившая его мысль никак не унималась, всё бродила в его голове, словно вредная и беспокойная старуха.

 «Помирает поморская деревня, растащили всё лихие люди, гопники пришли, - размышлял он, глядя тревожными глазами в потолок, - а где же власть? Ведь всегда была она рядом, всегда помогала, в самые лютые времена вытаскивала деревню из нищеты. Кто же будет о людях-то радеть? Брошен народ… Никому ничего не нужно. Они чево, охренели там все? Или враги пробрались? Дак, надо народ подымать. Так всегда вопросы решались на матушке Рассее».

 «Опять же, - думал Нестор, - а сам народ-то где? Страдат ведь… Страдат, видно што, с ярмом ходит и молчит, вековечно так… Не спросит, почему это вы, едрена корень, труд человеческой, испоконной в печку бросаите… Люди ведь роботали, старались… А вам всё до одного места…»

Жальчее всего сейчас было ему то, что не пришёл он к Богу. Промаялся без Него как-то в жизни, всегда шёл по дорожке, указанной кем-то. Был пионером, в комсомол вступал… Это дело было хорошее, радостное, он не жалел сейчас об этом, так жили все… Потом - колхоз, работа, его картины… Тоже хорошее дело. Жизнь была тяжёлой и маятной, но грех было бы ему жаловаться на свою жизнь. Она, как никого обрадовала его, Нестора. Жизнь подарила ему его картины, радость творчества. Эта радость всегда теплом лежала на сердце.

 «Боже праведной, - шептал он сейчас бестолковую, нелепую молитву, - прости ты меня Христа ради. Глупой я мужик, всю-ту жись глупой, дурак, дак дурак и есь! Лез куды-то, а куды и непонятно таперича. Всё без Тебя, дак некуды и не вылез. Всю-ту жись Тебя не знал, шаляк форменной. Не нарисовал Тебя не разу, дурак! А чечас вижу Тебя, когда смёртушка за мной пришла. Вижу, штё красивше Тебя и нету-то некого. Ты уж прости меня, придурка ненормального. Прости! Жалею я, штё не встренул Тебя раньше. Приду, дак не гони, Христе Боже! Прояви таку милось. Хочу рядом с Тобой жить!»

И всё же была, была в его в жизни удача. Великая, бесконечная… Это его любовь, встреченная в трудное, но дорогое время, в послевоенный год. Тогда он, исхудавший после военных испытаний, после ранений встретил эту тоненькую девчонку, полную сиротинку свою Степаниду. Ходила она по морскому бережку, ждала кого-то и дождалась. Его – Нестора.

- Ты кого ишшешь-то, деушка? – спросил он её, когда встретил. Она не ответила ничего, проскользнула мимо… Только глазками стрельнула. Потом всю жизнь ему рассказывала, что ждала только его. Нестор знал, что не обманывает она, потому, что сам искал и ждал именно её, эту тоненькую поморку.

Степанида родила ему двоих сыновей. Она – неразрывная часть его жизни,  его самого. Она и сейчас рядом в предсмертный его час.

Почему-то вспомнилась ему та сегодняшняя белая бабочка… Не могла она появиться в лесу в столь позднюю пору. Но ведь появилась же…Что это было?

 «Наверно, это жизнь моя, - решил Нестор Кириллович, - это моя жизнь, мелькнувшая вот так белыми крылышками по холодну белу свету и улетевшая куды-то в далёку даль…»

 

9.

Когда забрезжил рассвет, в дом пришёл деревенский богатырь Евлампий Пирожников, поднял старика на руки и отнёс на морской берег:  Нестор очень просил  Степаниду показать в последний раз рассвет. Усадил на штабель из брёвен. Положил под голову подушку.

Поднималось над морем солнышко. Красовалось перед дедом Нестером, всю жизнь любившим его. Вызревало в краске своей навстречу новому дню и новой жизни. Перед засыпающим взором Художника начинало высвечивать и согревать тёплыми лучиками поморскую деревню. Потом погасло. И плывущий в дальней дали корабль, весь размытый в малиновом свете утренней зари, протрубел на весь свет, что в эту пору покинул живущих на земле людей ещё один русский человек.

В качестве предисловия – несколько слов от автора.

На самом краешке Белого моря стоит средних размеров деревня. Не так чтобы маленькая, потому что рядом с ней жители построили аэродром для малой авиации. И последние лет тридцать эта самая авиация в лице гордости нашего авиационного самолётостроения сороковых годов прошлого века - двенадцати - местных, четырехкрылых лайнеров Ан -2, в просторечье именуемых «кукурузниками», регулярно, два или три раза в неделю прилетает в эту деревню. И аэродром, и «кукурузники» очень её украшают , наполняют живостью и красками само её существование.

Когда я учился в школе, парта моя стояла рядом с окном. Из него открывался широкий и далёкий вид на деревенскую околицу, на море и на аэродром. И регулярно в окне появлялись вынырнувшие  откуда-то с неба эти небольшие самолёты, летящие на четырёх крыльях. Перед самым лётным полем они выравнивали свой полёт, планировали какое-то время и ныряли в огромное облако снежной круговерти, раскиданной над землёй бешено вертящимся винтом и самолётными крыльями. Потом они выскакивали из снежного облака и катились, катились по белому полю…

Самолёты прилетали из неба и улетали обратно туда же, в небо. И мне долгое время казалось, что самолёты эти и сидящие в них лётчики там и живут, в этом огромном синем пространстве, висящем над нашей деревней.

Я видел этих лётчиков вблизи. Рассматривал их красные от вечного мороза, добродушные лица. И мне, мальчишке, все они, как один, представлялись необыкновенно огромными в своих утеплённых кожаных куртках, в широченных собачьих унтах, со стеклянными большими очками, поднятыми над глазами на чёрные кожанные шлемы. Я видел в них таинственных жителей неба, отважных, смелых и сильных.

Мне хотелось быть похожими на них. Как и все деревенские ребята, я мечтал также подниматься от земли на самолётных крыльях и улетать в небо, за облака, в синюю синь.

Потом, через немалое время, я узнал, что эти загадочные люди по сути своей точно такие же, как и все мы, населяющие грешную нашу землю. Что у них такая же обыкновенная жизнь, как и у всех людей. И что они простые беззаветные труженики, рядовые небесные пахари.

Однако, осознав всё это, и узнав жизнь лётчиков глубже, я понял для себя неотвратимую, железную истину, что людей, более преданных своей профессии, чем лётчики малой авиации, наверное, в мире не существует, хотя профессия эта очень и очень опасна, и пилоты, в силу несовершенства авиатехники, постоянно, ежедневно рискуют своими жизнями.  

Очевидным для меня стало и то, что об этих героических людях совсем мало теперь вспоминают, и пишут, и говорят. Они как-то выпали из поля общественного зрения и просто летают, просто рискуют, и просто иногда падают на землю со своего неба.

Я уверен, что это  глубоко несправедливо.

И мне захотелось о них написать.

О лётчиках малой авиации.

 

***

Ан – двадцать шестой заходил на посадку. Прямо над деревней, с тяжёлым гулом, от которого в домах дрожали стёкла. Жители, что были на деревенских улицах, в лесу и на море, уставились недоумённо на небо: на деревенский аэродром садился самолетище, совсем не схожий с привычным для населения «кукурузником» - «Аннушкой», негромко тарахтящей четырехкрылой машиной – самолётом Ан-2 – ставшим за долгие годы существования местного аэродрома неотъемлемой частью деревенского пейзажа.

А эта громадина рычала над домами, будто рассвирепевший зверь.

Начальник аэропорта Леонид Матвеевич Коткин уже минут пять ругался по рации с этим бортом, начал с ним пререкаться, когда самолёт был ещё на подлёте.

- Аэропорт Лопшеньга, заходим к вам на посадку, - сообщили ему лётчики.

Коткин поначалу пытался быть культурным:

- Сообщите данные вашего борта, номенклатуру рейса, причину посадки в Лопшеньге.

- Ан – двадцать шесть, грузовой рейс. Летим из аэропорта Талаги на Соловки. У нас двигатель отказал. Идём на одном. Нужна срочная посадка.

Коткин сообразил: там у них паника, мечутся лётчики, нештатная ситуация… Но у него садиться нельзя, совсем не подходящие ТТД его аэродрома.         

- К нам нельзя, у нас полоса не подходит для вас.

- Вы последний аэродром перед Соловками. А до туда восемьдесят вёрст. Не дотянем на одном движке. Грохнемся, ежели добро не дашь…

Лёня запереживал. Он представил себя на месте тех лётчиков. Сидят там в кабине три человека – командир, второй пилот да бортмеханник. Судя по голосам в эфире – молодые все ребята. Помирать им рановато… Где взять теперь опытных? Сидят и трясутся, первый раз, наверно, во внештатной ситуации, мотор заглох…Самолёт сразу скособочило, управление совсем не то. А тут, в Лопшеньге, какой-никакой аэродром. Плюхнуться бы на него хоть как-нибудь, да и всё. Хоть живой останешься…

Но на пути отчаянной их авантюры непреодолимой стеной встал Лёня Коткин, опытный в недавнем прошлом, всё понимающий лётчик. Он понял: молодым ребятам страшно стало, вот и мудрят. Сидят там обкакавшись…

- Вы мне эти фокусы бросьте, - сказал он в эфир, - эроплан расхреначить решили! У меня полоса шестьсот метров. Всего. А в конце канава. Шасси и плоскости в дребезги! Вам же полтора километра надо, чтобы сесть. Асфальта или же твёрдого грунта, а у нас ни того, ни другого! Это нам известно…

Эфир заволокла густая ругань в Лёнин адрес, совсем не авиационная. Оттуда, с воздуха, из пролетающего над аэродромом самолёта, словно бомбы на землю посыпались угрозы, что из-за его диспетчерской деревенской тупости сейчас погибнет и воздушный лайнер и его замечательный экипаж.

Ан -26 пошёл на второй круг.

На Лёню это мало подействовало. Молодые асы не знали, что диспетчер Коткин сам является пилотом второго класса, и его налёт часов сопоставим по срокам с их молодыми жизнями. Вместе взятыми.

Лёня понимал, что посадку разрешать нельзя ни в коем случае. Эти мальцы, не знающие площадки, обязательно пропланируют до серёдки полосы, а потом благополучно обломают колёса о канаву, что в конце аэродрома. Переломают шасси, помнут крылья… Угробят, в общем, самолёт. Ну, хорошо, пассажиров на этом борту, наверно, нет: Ан-26 – это летающий грузовик, но ведь самолёт же… Самолёт всегда жалко.

А кроме того, ещё с лётного училища знал Коткин, что самолёт этот - Ан – двадцать шестой, как и его пассажирский вариант Ан - двадцать пятый распрекрасно летает и на одном двигателе. Это очень надёжная техника.

- Посадку не разрешаю, - твёрдо сказал он самолётному экипажу. Летите на одном движке. Ничего с вами не случится. Долетите, я знаю.

Они и долетели и нормально сели на Соловках. Стоило им бучу поднимать…

Потом, как всегда, в таких случаях, был «разбор полётов» в областном управлении авиации. В конце-концов Лёне позвонил командир авиаотряда и поблагодарил за правильно принятое решение. Он прекрасно понимал, что его подчинённый спас хороший и крепкий самолёт от неминуемой катастрофы.

 

* * *

Эх, золотые были те денёчки! Курсант – второкурсник Сасовского лётного училища гражданской авиации, что в Рязанской области, Леонид Матвеевич Коткин твёрдо знал, что попал на учёбу туда, куда и надо было попасть. Всю свою короткую жизнь он стремился идти по стопам своего отца – полярного лётчика Матвея Нестеровича Коткина, главной северной авиационной достопримечательности, Героя и заслуженного лётчика страны. На тот период командира Нарьян-Марского объединённого авиаотряда. Отец в предвоенный год тоже заканчивал лётное училище, также основное – пилотское отделение.

У отца и сына были странные отношения. Как сын, Лёня отца боготворил, но никогда ни в чём не просил у него помощи. Знал он, что батька его рос круглым сиротой, беспризорничал в Архангельске, и помочь ему было некому. И сына своего Лёньку с малолетства приучил к самостоятельности.

Когда ещё в младших классах сынок приходил домой из школы с расквашенным носом, мама его, страстно любившая первенца, пилила Матвея Нестеровича:

- Заступиться не хочешь за Лёнюшку! Вишь, опять отмолотили парня. Сходи-ко ты хоть раз в школу, батько, да разберись-ко там. Почто сынка нашего колотят?

Отец выводил Лёньку в коридор их коммунальной квартиры, они усаживались в уголке на стульях, где обычно чадили папиросы соседские куряки, батька запускал ему в шевелюру свою громадную рабоче-крестьянскую пятерню, ласково заглядывал в глаза и спрашивал:

- Чего там у тебя стряслось, сынок?

Лёня ничего не мог скрыть от отца. Просто не мог и всё.

- Колька Тряпицын, да Славка Колюхин у одной бабушки картошку воруют. Она больная, не может их прогнать, а они мешками… Ей самой-то зимой как выживать? Того не думают, змеи…

Отец суровел… Он многое чего испытал в своей жизни, повидал многое, но терпеть не мог, когда обижали немощных, стариков, детей…  Батя скрипел зубами, качал головой, говорил:

- Ладно, разберусь я с этим.  А ты чего?

- Я и сказал им, чтобы больше так не делали, чтобы пожалели бабушку. И так еле ходит…

- А они чего?

- Вот они меня и отметелили. Вдвоём. Сказали, не в своё дело суесся. Это, мол, тебя не касаемо.

- Ну, а ты-то, Лёнька, поддал им, али как?

- Я, папа, только и успел кажному по харе съездить. По одному разу. Больше не удалось. Сильные они, заразы…

- Ты сказывал кому-нибудь про ето?

Лёнька вытирал ненароком выступившую слезу и говорил :

- Не, ни кому.

- Вот и правильно. Самому надо, самому…

Так бывало не однажды. И отец как-то пригладил сыновьи вихры и сказал ему твёрдо, назидательно:

- Тебе, сын, надо научиться за себя стоять, чтобы никто не смел… Это дело пригодится. Я в твои годы люто умел драться, жизня у меня была такая, сынок. Может, поэтому и жив остался…

Лёня записался на секцию бокса в городской Дворец пионеров. Там в боях с городскими спортсменами сначала завоевал второй юношеский разряд, а спустя несколько лет, уже в выпускном классе, и первый взрослый. Постоянно выступал на соревнованиях, ездил по стране.

И уже не вставал вопрос о синяках и шишках, о школьных драках. С Лёней больше никто не связывался.

В лётном училище ему всё нравилось. Доверили ему быть командиром курсантской группы, он стал закоренелым отличником. И с гордостью  сообщил о своих  успехах родителям. Те в ответном письме сказали ему:

«Не зазнавайся только, сынок. Широко шагаешь, штаны порвёшь. Может, лучше приумерить пыл-то свой?» Это была, наверно, формулировка отца. Но мать в конце письма приписала: « А мы-то, Лёнюшка, как гордимся-то тобой! Уж так гордимся! Я всем соседям про тебя хвастаюсь, сыночек наш, любимый! Ты уж там не сорвись, закончи свою учёбу на четыре и пять. А потом летать будешь, как папа наш…»

В числе лучших курсантов он начал летать самостоятельно уже со второго курса. На первых порах – на легендарной «летающей парте» – моноплане Як – восемнадцатом. Потом скоро освоил и основной «лайнер» местных авиалиний - четырехкрылый старый и надёжный Ан-2.

Даже с парашютом один раз прыгнул. С их училищного аэродрома взлетали на самолёте досаафовские парашютисты. Коткин выпросил разрешения у начальства совершить прыжок вместе с ними.

Всё было в первый раз, и когда настал его черёд прыгать, он ступил к фюзеляжной двери, глянул вниз, и у него перехватило дыхание: перед ним распахнулась бездна с плывущими далеко внизу деревьями и полями. Из кабины летящего самолёта всё это не выглядело столь жутковато. Лёня закрыл глаза и шагнул в эту бездну. И только когда тело его тряхнул раскрывшийся парашют, он распахнул опять глаза. Внизу к нему медленно приближалась земля, ярко-ярко зелёная, местами поросшая лесом, пересечённым просеками. Вокруг простирался бескрайний простор с синим небом, висящим  над ним. И чуть с боку лежало в лесу озеро с кривыми берегами и тоже с синей, очень синей водой. А посередине всей этой природы распахнулось перед Лёней пёстрое поле, во всю свою необъятную ширь залитое жёлтым цветом растущих на нём одуванчиков. На эти одуванчики ему предстояло приземлиться.

Это была ни с чем не сравнимая красота! Запавший тогда в душу восторг он пронесёт через всю жизнь.

И этот полёт к земле, и эта радостная, увиденная с воздуха, поразившая его гармония земного и небесного бытия, эта прекрасная картина летней, цветущей природы и вошедший в грудь восторг так потрясли его, что Лёня запел, нет, он во всю свою силушку заорал какую-то песню, которую  потом никак не мог вспомнить. Да и были ли в этой песне какие-то слова? Может, и не было их, ведь он не умел петь совсем. А было только необъятное, всепоглощающее ликование от парения в воздухе над бескрайним  простором, распахнутым во все стороны света.  Слышали эту песню и обитавшие в округе люди,  и вся лесная и полевая живность, и слышал весь Земной Шар. Так, наверно, восторгаются птицы, впервые ставшие на крыло.

 

* * *

Под крылом его самолёта раскинулось заснеженное пространство, размером с немаленькую европейскую страну. Покрытая льдом и снегом земля с коротким ёмким названием Ямал.

Вот уже два с лишним года после окончания лётного училища Леонид Матвеевич Коткин, полярный лётчик, вспахивал воздушное поле над этим промёрзшим насквозь северным полуостровом.

Особенно он любил, когда позволяла ситуация, снижать высоту и лететь над самой землёй на бреющем полёте. Наблюдать, как оглашенно мечутся под самолётом, расфыркиваются в разные стороны стада белых куропаток, размашисто и стремительно, едва касаясь копытами снега, улепётывают в тундряную даль лоси с раскидистыми, словно кустарник, рогами.

Нравилось ему в предзакатный час наблюдать падающее за сопки солнце. Зимой на Ямале солнышко – большая редкость. Какое солнце в полярную ночь? А вот в другие времена года…

Красное светило долго-долго плывёт над прячущимся в сиреневом мареве зыбким окоёмом горизонта, потом начинает цеплять вершины сопок и медленно уползает за далёкий земной предел. Но на небе во всю его закатную ширь долго ещё плещется и не меркнет густая пурпурная или розовая, или красная световая полоса. С верхней стороны темнеющая, тёмно-синяя, разнаряженная, словно гигантскими цветными перьями, вкраплениями облаков, бордово-рубиновых со стороны уходящего солнца.

Сидя в кабине, Лёня думал: «А что, если нырнуть на самолёте в эти краски? Наверно вылетишь из них разноцветным…»

После училища он сам напросился на Север. Ему хотелось идти по стопам отца. Тот тоже когда-то работал в этих местах. И вот это обстоятельство поначалу сильно сказывалось, ущемляло амбиции молодого специалиста. Помня отцовские заслуги, начальство пыталось предоставить ему какие-нибудь льготы, дать и маршруты покороче и работу полегче. Но Лёня этому сильно воспротивился. На общем собрании попросил слова и в категоричной форме заявил:

- Матвей Нестерович Коткин и я, Леонид Коткин, - это разные люди. Каждого человека надо оценивать по делам, а я ещё ничего не достиг…

Такой подход к делу начальству понравился, и Лёня, как и положено, стал проходить ступени профессионального роста последовательно, как все.

Его считали мастером посадки в любых условиях. Очень часто во время полёта погода, вопреки всем прогнозам, портилась – таков он полярный Север. И, когда самолёт подлетал к родному аэродрому, над взлётной полосой стояла густая снежная пелена.

Тогда Лёня начинал «прощупывать» пургу. Он поднимался высоко над аэродромом, выглядывал, откуда идёт ветер, какой он силы? Искал просветы в снежной замяти. Изучал тучу, несущую снежный заряд. Если она была скоропроходящей, то он и не торопился делать посадку, выжидал, летал поодаль… И садился, когда ветер прогонял тучу, на высветившееся, распахнувшееся пространство. Иногда, если ветер задувал слабый, он приземлялся вопреки всем правилам.

Известно: самолёты садятся и взлетают на ветер, худо, когда воздушный поток, несущийся сзади, прижимает машину к земле. Но в пургу летящий навстречу снег залепляет стёкла, сводит видимость к нулю.

Лёня садился вместе с ветром и снегом. Видимость при этом была подходящая. Машину хоть и трясло, но безопасная посадка всегда получалась. Его самолёт, словно падающая кошка, растопыривал перед собой лыжи и приземлялся безукоризненно ровно на заснеженный аэродром.

Коткин доставлял в регионы Ямала пассажиров и грузы, вывозил с растрескавшихся льдин полярников, уже потерявших всякую надежду… Вывозил, когда всем казалось, что широченные трещины совсем изломали взлётную полосу. Транспортировал тяжело заболевших людей из самых дальних уголков тундры. Находил и спасал пропавших в бескрайних просторах путников…

На трудных, неосвоенных  маршрутах заполярного Ямала не допустил пилот Коткин ни одной аварии и заработал  себе добрую славу.

***

В лётном училище случилась у курсанта Лёни Коткина любовь. Светлая, долгожданная и сильная.

Дело было так. Как старшина группы, проверял как-то Лёня курсантские посты, где дежурили его одногруппники. А на лётном поле образовалось разноцветье разложенных на земле парашютов: местный ДОСААФ устраивал соревнования по прыжкам. Те, кто должен был прыгать, сами сворачивали и укладывали свои парашюты в заплечные и нагрудные ранцы. Коткин – любитель этого дела, не удержался, остановился в сторонке, чтобы поглазеть. Парашютисты, расположившись рядочками, растягивали в струнки стропы, бережно и аккуратно, в стопочки сминали купола. Напротив него ползала на коленках перед своим парашютом, сопела и что-то шептала девчонка в комбинезончике, в голубенькой шапочке, из-под которой всё время вылезала наружу и упадала на лицо густая шатеновая прядь волос. Девчонка бормотала какие-то недовольные слова, снимала шапочку и укладывала в неё эту непослушную прядь. Потом всё начиналось сначала.

- Привет советским покорительницам неба! – заявил ей Лёня.

Девчушка косо и быстро на него глянула и ничего не ответила. Только зыркнула ещё раз глазищами и чего-то там фыркнула.

- А зачем тебе вообще парашют, спортсменка? У тебя волосы не хуже тормозить могут. Вон как в разные стороны разлетаются, – продолжал наступление Коткин.

Парашютистка собирала свой аппарат довольно медленно. Движения её были неуверенными. Она, видно, опасалась сделать что-нибудь не так.

«Наверно, в первый раз»,- подумал Лёня.

Наконец спортсменка высказалась довольно резко:

- Послушайте, лётчик, - помогли бы лучше. Вы же видите, я опаздываю… Не справляюсь… Меня могут не взять в полёт.

В её голосе  звучала даже обида. Наверно, на себя саму.

Лёня возражать не стал. Не любил он спорить на пустом месте. Он помог собрать парашют в парашютную сумку, надел её девушке на плечи, поправил лямки. На груди поправлять не стал, перетрусил трогать эти высокие, упругие бугорки… Теперь разглядел девушку.

Оказалась она высокой, не такой уж видной красавицей, но вполне симпатичной девицей.

- Привет, - сказал ей Лёня, глядя в глаза,- меня зовут Леонид Коткин. Я самый лучший курсант-выпускник замечательного Сасовского училища. Будущий Герой Советского Союза.

Девушка хмыкнула, вздёрнула носик, выпятила нижнюю губку и дунула на свою чёлку. Снизу вверх. Чёлка подпрыгнула и упала обратно. Острые глазки её стали смешливыми.

- А меня зовут Светлана, фамилия моя Кожемякина. Мечтаю стать лётчицей и педагогом.

- Одновременно?

- Почему бы и нет? Советским девушкам всё под силу.

- Ладно, учительница, глянулась ты мне, - заявил ей нахально Лёня. – Как отпрыгаешься, найди меня. Вторая рота, первая группа.

- Поглядим-посмотрим, - прозвенела  Светлана серебряным колокольчиком и снова хмыкнула в ответ на самонадеянный тон. Отвернулась и гордо ушла, неся на плечах тяжеленный парашют.

Приглянулась она ему, и вправду приглянулась, сам он не понимал, почему? Ну и что тут такого, если не красавица? Отец всегда ему говорил:

-Ищи, сын, не красоту, а душу ищи. Так вернее будет…

Она уходила к самолёту, а Лёня глядел вослед, и в голове его вертелась глупая-преглупая мысль: «Хоть бы  парашют у неё в небе раскрылся, хоть бы раскрылся…».

Так пришла к нему первая любовь.

Лёня не забыл эту встречу. Ждал и верил: придёт она, придёт же!

Она и пришла. Не сразу, через время, но пришла.

Светлана явилась перед ним на курсантском балу. И сама пригласила его на белый танец.

Они провели вместе целый вечер. Натанцевались, наговорились,  стали ближе друг другу. Потом Лёня проводил её до автобуса, и она уехала домой вместе с подругами.

Как она танцевала! Очаровательно, изысканно. Она положила руки на плечи Лёни и плавно, воздушно-трогательно кружилась в вальсе! Коткин же танцевать не умел совсем, неуклюже переваливался с заплетающимися ногами из стороны в сторону и ужасно мешал партнёрше. Но Светлана превозмогала его несуразность, вела его по залу, кружила, кружила…

Лёня влюбился крепко, окончательно,  навечно.

Они быстро поженились. Как-то сразу родили сынишку Костика – Константина Леонидовича Коткина.

Оба искренне печалились, но Светлана не смогла поехать с ним на Ямал, хотя всей душей устремлялась вослед за мужем: она ещё не закончила свой пединститут, на шее у неё висели младенец  и двое престарелых родителей – папа и мама, глубокие пенсионеры.  Всё это она не могла бросить, просто не могла.

 

***

- Не понимаю я тебя, Леонид Матвеевич, не понимаю и всё.

Грузный человек с красным, одутловатым и возмущённым лицом сидел напротив. Их разделяла широкая столешница, за которой доселе сиживали и ответственные работники области и района, и сотрудники партаппарата, и заезжие высокие гости, и разные там просители. Тут же проходили рабочие совещания руководства, лётчиков и сотрудников Салехардского объединённого авиационного отряда.

- Три года на тебя посматриваю со стороны, Леонид, три года! И скажу тебе открыто: приглянулся ты мне, парень! Лучший ты сейчас в коллективе нашем, каждый подтвердит. И чего удумал ты, ядри тя в душу!

Он отодвинул от себя какие-то бумажки, отшвырнул их в сторону и глянул на Лёню тяжёлым, безнадёжным взглядом. Так смотрят на последних предателей. Добавил горько:

- Убегаешь, засранец! В поддых самый стучишь мне, старику. Не ожида-ал!

Евгений Кузьмич Широканов, командир авиаотряда, и вправду был крепко озадачен. Он с трудом глушил распирающее его раздражение. Приглашая кого-либо в свой кабинет, Широканов редко выходил из-за своего начальнического стола, чтобы сесть напротив гостя за торцевой стол. Не имел он такой привычки. И не потому, что кичился своей должностью, а в силу лет своих. Давно уже мучили его болезни стареющего человека – тяжёл старческий их букет. Ему надо было уходить на пенсию, да всё не отпускала ставшая рутинной привычка руководить крепким своим, сформированным им самим коллективом. Ладным, проверенным в делах, безотказным и надёжным.

И была ещё одна, вроде бы несуразная закавыка, можно сказать нелепая незадача. Было дело в том, что вот уже пару лет не мог Широканов выбрать себе преемника. Чтоб был он под стать ему самому – знатному в прошлом полярному асу, а ныне орденоносному руководителю, депутату и т.д. и т.п. В общем, весьма уважаемому на Севере человеку.

Как уходить без достойного сменщика? Оставлять без присмотра, без должного догляда и заботы то, что он лепил-вылепливал годы и годы? Назначат придурки управленческие или, не приведи Господи, министерские какого-нибудь хлыща! Пустит всё по ветру, разбазарит… Люди разбегутся… Его, Широканова люди, которых собирал с отеческой заботой, будто через решето всех просеивал, пестовал, считай, собственными руками всех вынянчил… Беда тогда, беда!

А сейчас сидит напротив человек, на которого он наконец-то положил глаз. Молодой, как говорится, и перспективный. Хороший налёт часов, в воздухе постоянно, побывал в непростых переделках в полётах, с честью, умело из них выходил, нет аварий… Уже известен доброй славой и на Ямале и в области. И, надо же - уходить собрался.

Вот потому-то из уважения к собеседнику и поднялся Евгений Кузьмич со своего кресла и разместился за столом напротив него.

- Ты мне скажи, Леонид, только честно: что тебя выгоняет из нашего отряда? Причина в чём? Может, посидим, да и порешаем вместе, я ведь помогу тебе…

Он посидел, поёрзал на стуле и задал тот самый вопрос, основной:

- И скажи ты мне, наконец, Лёня, зачем ты написал эту глупую бумагу о переводе в Архангельское управление? Меня, например, она серпом резанула. Может, обидели тебя в чём? Дак я голову отверну…

Коткин сидел внешне спокойно. Только желваки выдавали волнение. Да и как душе не трястись, коли разговаривал он сейчас с самим Широкановым, человеком-легендой, полярным лётчиком номер один.

- Есть обстоятельства, Евгений Кузьмич, с которыми я не могу справиться, находясь здесь.

Говорил он тихо. Наклонился к столу, невольно запокачивался.

- Ситуация возникла у меня… Там надо быть…

Лёня скукожился, говорил в пол.

Красное лицо Широканова побагровело совсем. Он не любил, когда его сотрудники сопротивлялись принятому им решению. Командир авиаотряда привык, чтобы люди подчинялись ему без прекословий. Это всегда приносило хороший результат. Широканов взорвался.

- Я ему дело, а он мне ситуа-ация, понимаешь! Видали вы его?

Он закашлял, прокашлялся с трудом:

- Ты хоть понимаешь, Коткин, что я тебя вместо себя готовлю! Слыхал, наверно, уж такую сплетню? Уходить мне надо, здоровья не осталось…На кого отряд оставлю? Каждый час помереть могу прямо за столом этим, давленье под двести…

Широканов достал из пиджака железную коробочку, вытряс в скрюченную ладонь какие-то таблетки, вбросил их в распахнутый рот.

- Налей-ко воды в стакан, - приказал Лёне. Запил таблетки, помолчал с растерянным лицом, с трясущейся губой. – А он мне тут ситуа-а-ация! – с горечью  передразнил он Коткина.

- Ты о людях подумал, охломон? Ситуация у него! А у нас не ситуация! Люди должны спокойно работать, результат приносить. Ты уйдёшь, я уйду – что будет? Всё тут развалится к херрам собачьим!

Начальник отряда ни с того, ни с сего схватил ещё раз стакан и крепко, как печать поставил, шмякнул донышком о столешницу, вода выплеснулась, забрызгала стол… Как только посуду не раскокал?

- Дезертир ты, Леонид, больше никак назвать тебя не могу.

Он вскочил со стула, и тяжело, но быстро ступая, перешёл к своему креслу, за начальнический стол. Плюхнулся и уткнулся в какие-то бумаги. Мол, всё! Разговор окончен!

Леонид тоже поднялся. Полуотвернувшись от начальника, он сказал горькие слова:

- Не хотел я рассказывать, Евгений Кузьмич, тяжело мне это всё… Жена у меня, Светлана, пьёт. Алкоголичкой стала, Запои у неё… Такие дела у меня, Евгений Кузьмич.

Маленько скрючился Лёня и пошмыгал носом. Непрост был для него такой разговор:

- А у меня с ней двое детей, парень и девочка. С ней живут… Её, наверно, родительских прав скоро лишат, за пьянку… Так мне передали её родители. Зовут меня…

Губы его задрожали.

- Надо ехать…

Лёня склонил голову, спрятал заблестевшие от влаги глаза.

Широканов медленно положил локти на стол, уставился в одну точку на противоположной стене.

- Вот так, значит…

Какое-то время он молчал.

- Дак ты, Леонид, выдернул бы её сюда с ребятами заодно. Чего-нибудь будем варганить вместе с нашим отрядом. Жильё выправим, это уж за мной. Ребят в школу, в сад, куда надо. Выручать надо твою бабу.

- Я, Евгений Кузьмич, пытался, да не выходит у меня. Не едет и всё. Там родители у неё ещё, престарелые люди. Тоже как дети малые. Прибаливают они. Светлану не отпускают, боятся совсем дочку потерять.

Коткин стоял растерянный, с разведёнными в недоумении руками.

- И вот, что мне делать, Евгений Кузьмич? Уезжать я не хочу, прирос тут ко всему, к коллективу нашему, но беда у меня… Семью надо спасать.

Начальник авиаотряда покачался в кресле с боку набок, покряхтел и горестно-обреченно махнул рукой.

 

***

Ещё в лётном училище случилось у Лёни Коткина происшествие, казалось бы, рядовое, обычное в каждой курсантской среде. Но кто мог предположить, что именно оно катком пройдётся по его судьбе.

Дело было предвыпускной весной. Началось всё с дурацких вроде бы слухов. Мол, комсорг курса Витька Винников ведёт себя слишком уж безобразно с девчонками, приходящими в училище на танцы. Витька, не в пример многим, форменный красавчик, охмурял девушек, заводил с ними шашни, добивался своего, а потом бросал. Теперь, якобы, появилась у него новая жертва. Валандается он с ней, прогуливается вечерами, болтает без умолку, но среди дружков хвастает, что дело подходит к завершению и он вот-вот отрапортует о новой победе.

Лёню такие дела никогда особо не интересовали. Мало ли кто и чего болтает, а эти дела личные. Пусть молодёжь сама разбирается.

Но обстоятельства приобретали нехороший оборот. Во-первых, Витька – курсант его группы. Во-вторых, он секретарь комсомольской организации курса, ответственная фигура… Зачем эти скверно пахнущие слухи?  Коткину стали  тихонько нашёптывать однокурсники: унял бы ты этого Донжуана, а то портит репутацию группы, да и сам из училища может вылететь… И о самом Лёне слухи пошли, не умеет, мол, руководить коллективом, бардак в группе развёл.

Вот тогда всё и произошло.

Коткин пригласил Винникова вечерком в училищный сад, сели на скамеечку.

Где-то в городе заливался баян, и девичьи голоса нестройно, но задушевно вытягивали песню про уральскую рябинушку.   Цвела в саду сирень, тонкий флёр первых фиолетовых бутонов густо насыщал воздух  благоуханием невидимого ароматного тумана. Этот весенний дурман навевал хорошее настроение.

С таким настроением Лёня и приступил к разговору.

- Витя, - сказал он вполне дружелюбно, - тут всякую ерунду о тебе сказывают… Ерунду, сто процентов, не верю я…

- Какую такую? – хмуро поинтересовался Винников. Он вздёрнул красивое своё лицо и откинулся на спинку скамейки.

- Ну, мол, ты с девчонками лямуры всякие разводишь, потом бросаешь их… Говорят, счёт ведёшь и ребятам всё рассказываешь. Врут, конечно, наши оглоеды, привирают. Чего только не скажут…

- А тебе-то, Коткин, какое до этого дело? Меня ведь одного оно касаемо, ты-то причём?

- Ну и меня тоже маленько, я ведь твой командир, ты в моей группе. А в роте разговоры идут всякие, всей группы нашей это касается…

- А, дак ты о себе, значит, о своей заднице… А не о бедных девушках заботу проявляешь. Так бы и сказывал, заботливый.

Разговор выходил не на ту мирную, товарищескую дорожку, которую по доброте душевной заранее наметил Лёня. Он ведь не хотел никакой острой дискуссии. Думал подсказать, предостеречь человека…

- Ну, а девчат этих не жалко тебе, они ведь люди тоже, мамы будущие?

- Ты, Коткин, лекции слушать меня пригласил? Все девчатки твои – это бабы. А каждая баба хочет мужика! Первый раз это слышишь, гуманист херов? Вот я их и удовлетворяю. Никто ведь не жалуется, сами вешаются…

Лёнина деревенская закваска не предполагала таких разговоров о женщинах. Мать с отцом и деревенская школа его этому не учили. Они преподавали другие уроки. А теперь он вспомнил ещё свою молоденькую жену Светлану. Этот разговор ведь и про неё тоже…

Он оторвал спину от деревянной решётки и высказал то, что и надо было сказать:

- А в рыло ты не хочешь, умник, за такие словечки?

Витя даже не напрягся. А чего ему надо было нервничать? Сам он парень крепкий, уверенный в себе. А тут этот деревенский правдолюбец, тетеря…

- А ты попробуй, Лёня, может, и получится.

У Лёни и получилось. Он поднялся, сгрёб Винникова левой рукой за ворот куртки, оторвал от скамейки, приподнял и кулаком правой пару раз хрястнул по Витиному симпатичному лицу. Тот пружинисто выпрямился, отпрыгнул в сторону и, сделав классическую боксёрскую стойку – видно занимался когда –то,- попытался с Коткиным боксировать. У Лёни класс оказался повыше, он особо даже не защищался, просто провёл свою коронную «двоечку», с которой не раз побеждал на соревнованиях. Крюковый удар в челюсть левой и вдогонку контрольный прямой в переносицу. Эту «двоечку» ещё никто не выдерживал. Витя Винников не стал исключением. Он растянулся на травке около кустов.

Его рыло оказалось сильно побитым. Не убедил он Лёню Коткина в правильности своего понимания личной жизни и своеобразного отношения к женщинам.

Коткин поднял Винникова за подмышки, усадил на скамейку и ушёл.

Потом были суды-пересуды, все ходили мимо Лёни и с любопытством косились. Куролесили по училищу всякие разговоры… Но драку никто не видел. Фактов против Коткина никаких. А Винников, чтобы укрыть от людских глаз тяжело побитую свою физиономию, залёг на полторы недели в санчасть и вышел из неё хоть и с синюшным, но вполне оформившимся лицом. Только нос у него в переносице перекосился куда-то вбок.

Лёня думал: ну, теперь этот гад затаскает меня по комсомольской линии. Будет требовать выговоров, исключения из училища…

Но комсомольский вожак Виктор Винников уже поднаторел на  общественной деятельности. Он скорёхонько сообразил, что огласка нехорошего происшествия ему не нужна. Ни в училище, ни в будущей, безусловно руководящей работе.

Человек с набитой физиономией, большой интриган и умница ни в чём не прогадал. Он всё сделал аккуратно, курсант Винников.

 

***

Как и ожидалось Коткину, Архангельск встретил его недружелюбно. Кадровики управления авиации внимательно, от корки до корки изучали его личное дело, будто искали там чего-то, хмыкали, переговаривались, закатывали глаза и, наконец, отправили его к начальнику отдела кадров Гмырину. Сказали: только он может решить вопрос о назначении. Лёня ничего не понимал.

Гмырин, по слухам нормальный мужик и известный в прошлом лётчик, долго листал бумажки, переворачивал папку с личным делом и так и эдак. Пыхтел, хмыкал, водил карандашом по строчкам.

«Не знает, чего мне сказать», догадался Лёня. Только отчего же? В деле его всё должно быть в аккурате. Им что, лётчики не нужны?

Потом Гмырин всё же оторвался от бумаг и бросил на Коткина виновато-испытующий взгляд. Сказал:

- Героя надо давать авиатору с таким личным делом, форменного героя. Может, Вы, Леонид Матвеевич, объясните мне тогда, отчего это наш начальник управления не хочет брать Вас к нам на работу? Мне это совсем непонятно. Или причина какая-то есть?

Лёню такая постановка вопроса озадачила. Он искренне изумился и простодушно спросил:

- Какой такой начальник?

- Да вот такой. Виктор Иванович Винников, вновь назначенный начальник Управления гражданской авиации нашей области

Столь неожиданная информация Коткина, надо сказать, смутила. Если бы он стоял, а не сидел, ему, наверно, пришлось бы сесть. Вот где, на какой дорожке довелось им встретиться… Лёня почему-то подспудно ждал этой встречи. Знал он злопамятную натуру бывшего комсорга.

- А что, разве он теперь? Его же не было в Архангельском управлении. В Москве где-то, я слышал.

- Из Москвы и прислали. Работал в министерстве по партийной линии. Хорошо себя проявил. Теперь вот у нас.

Коткин склонил голову, он понял: это конец! Винников – парень мстительный. Не забыл он то мордобитие, конечно, не забыл. Теперь напомнит… В министерстве, значит, отсиживался, какой-нибудь партийный секретарь. А лётчиком, получается, и не бывал. Такие умеют человеческие судьбы гнуть…

- Да, не летал он, -подтвердил Гмырин, - но какая  разница? Человек, проверенный в делах министерского уровня. Не нам с тобой чета. Ответственный, грамотный, опытный руководитель. Назначили - значит, достоин!

Говорил он так, расхаживая по кабинету. Изредка поднимал лицо к потолку, разъяснял свои мысли  будто для кого-то, сидящего там, на потолке.

Потом он вытаращил глаза на Лёню, втянул голову в плечи и заговорщически кивнул на дверь. Мол, давай-ко выйдем да поговорим. И всё молча.

Они пошли по коридору. Стояла вокруг тишина, не хлопали двери, не шмыгали сотрудники. В коридорах больших начальников звуки всегда приглушены. Гмырин говорил вполголоса:

- Ну-ко, ты скажи-ко мне, Леонид, вы ведь вместе учились в Сасовском училище?

- Было дело, - хмуро отвечал Коткин.

- Может, было у тебя с ним приключенье какое-нибудь? Поругались, может, подрались? Всякий раздрай бывает…

- Было, морду я ему начистил. За дело.

- Вот! – встрепенулся кадровик. – А я думаю, чего это он озверел, как твоё личное дело увидел? Положил перед ним бумаги – всё в полном ажуре: лётчик второго класса, опытный полярник, характеристика – в космонавты забирай! Лучше не бывает… А он вдруг кочевряжится, фыркает чего-то…

- Отправь, - говорит, - его в малую авиацию. - И уточнил: - в самую малую. – Я ему: - Дак он же освоил все самолёты: и Ан-2, и Ил-14, и Ан – 24. На любом может… - А Винников:  нет, только Ан-2. Такой разговор…

Дошли до конца коридора. Лёня повесил голову, вяло спросил:

- Ну и чего мне теперь делать? Может, на Як – двенадцатый запишете? Туристиков возить?

Гмырин вздёрнул голову, глянул на Коткина орлом, с законным, неподдельным возмущением. Мол, не надо из нас неблагодарных придурков делать, мы тоже кое-чего могем…

- Ты, Лёня, это, охолонь, не горячись. Мы твоего батю помним. Всех нас дрючил, и меня тоже. Но за дело. Всех нас поднял. Такое, брат, не забывается. Да и ты сам краса и гордость, чего там говорить… Ты погодь - ко несколько денёчков, подыши воздухом, а потом поезжай-ко, друг ты мой, в Васьково. Там посадим мы тебя на «этажерочку», на «кукурузничек», как мы сейчас с тобой порешали. Полетай-ко  на нём годик – другой, а там и ветерок, может, другой задует… Ветра, они, ты ж знаешь, Лёня, не все с одной стороны поддувают…

 

***

Откуда взялись эти звонки и письма из Архангельска приятелей и доброхотов всяких, что спивается Светлана, что с катушек сползла совсем?

Она встретила его радостно и приветливо. Как и раньше, как и всегда. Наобнимались, нацеловались с дороги. Уложила в постельку… На столе, как всегда, дышали жаром капустные пироги, любимые Лёнины, Светланкино творенье. Во время обеда Лёня поднялся, подошёл к серванту. Там, в уголке, как и всегда на средней полке, стоял графинчик. В нём серебрилась прозрачная жидкость, хорошая, испытанная водочка местного завода. Графинчик этот Лёня всегда доставал по особо торжественным случаям. Сегодня как раз такой и был. Посудинка стояла на прежнем месте, и весёлый лучик отскакивал от пузатенького бочка прямо в глаза.

«Стоит, как всегда, не тронутая. Чего люди наговаривают?»

Тем более что Света выпить рюмочку категорически отказалась.

- Нет – нет, я не пью эту гадость! Совсем не пью!

Но, «Почему всё не так, вроде всё, как всегда…» Глаза у жены совсем не те, что бывали раньше - потухшие, опухшие. Одутловатость какая-то на лице… Растерянно-рассеянные движения… Но радость Светланы искренняя. Радость женщины не прячут, да и не хотят.

В доме почему-то не было их со Светой детей – Костика и Машеньки. Ну, может, в школе или в кружках? Мало ли где, дети  есть дети.

- Светка, а где наше подрастающее поколение?

Светлана с кухни – у неё там что-то шкворчало и булькало в посудинах – прокричала:

- У родителей, у моих, придут скоро.

- Свет, я ведь прибыл, законный родитель тасазать, могли бы и поучаствовать в торжественной встрече.

- Приедут, приедут скоро, погоди уж чуток.

Но Костик с Машенькой так и не приехали - ни сегодня ни на следующий день. И, поизнывав без сыночка и доченьки полтора дня, Лёня рванул к тестю с тёщей сам. Прибыл в красивой лётной фуражке и кожаной куртке, весь в шевронах. Молодой, свежий, аккуратный полярный лётчик, собственной персоной.

Светины родители ему искренне обрадовались. С самого начала, со дня свадьбы держали они его за родного своего сыночка. Лёня отвечал им тем же. Усадили за стол, налили по чарочке, потом по второй.

- Где же деточки-то мои, страдаю без них, ей Богу. Год уж как не видел…

Слово за слово, тесть с тёщей закручинились, погрустнели. Потом придвинулись к нему, сели вокруг и много чего порассказали.

Услышанное стало форменным шоком для Лёни Коткина. Отец с матерью Светланы обливались слезами и всё говорили и говорили, высказывали зятю своё родительское, наболевшее, выстраданное в бессонные ночи.

И узнал он страшную правду: их дочка, его жена стала хронической алкоголичкой.

Лёня хмуро сопротивлялся.

- Но вот я же здесь с женой своей. Прожил полтора дня. Трезвая она, трезвая! Наговаривают люди, а вы верите. Путаете вы все…

- Какое там, Лёнюшка, путаем, рады бы! Ты не знаешь, как мы боролись за неё! Она же хорошая… Ночи с ней проводили, водку да гадость всякую из рук вырывали… Лечилась ведь она уже в этом, как его, в наркодиспансере… Неделю там пробыла и убежала, не долечилась… И сорвалась тут же, опять в свою пьянку вцепилась.

- Дак она хоть пробует закончить с этим делом?

Лёня сидел потухший, плечи опущены, в глазах печаль и тревога…

- Говорит нам, что вот-вот бросит, что ни грамма больше. Мол, это у неё от какого-то переживания, от стресса, от простуды… Придумывает… Мы ведь знаем, все больные этим так говорят о себе.

Родители избегали слов алкоголизм, алкоголичка, они боялись этих слов.

- А сама, как только мы уходим, опять за рюмку. Не контролирует она себя, не может совладать.

А тесть даже сказал:

- Вот мы сидим тут, а дочка наша наверняка уж тяпнула. Одна осталась…

Тёща опять всплакнула.

Но, известно всем: даже в горькое горе, в беспросветную печаль иногда врывается счастье. Оно проникает во все уголки этой тёмной печали и заполняет её теплотой, светом и радостью. И горе не выдерживает, оно чахнет от напора теплоты, наполняется невыносимым для него солнечным светом и, наконец, лопается, как огромный чёрный мыльный пузырь, в которого воткнули иголку.

В квартиру влетело Лёнино счастье – его деточки – Костик и Машенька. Растрёпанные, с выпученными от радости глазами.

- Папка приехал, папочка!

И повисли на нём, визжа и дрыгая ногами.

И Лёня растёкся, растворился в обрушившейся на него радости.

И горе умерло, упало у дверей, превратилось в половую тряпку, о которую надлежит вытирать ноги. Хоть на какие-то минуты.

Он подарил своим детям давно уж наготовленные подарки. Они все вместе – он сам, и Костик с Машенькой, и тесть с тёщей наболтались, наговорились, обсудили нешуточные детские вопросы. Потом Лёня сгрёб детей в охапку, и они помчались гулять. Долго бродили по набережной, говорили, рассуждали…

Лёня всё не решался затронуть важнейшую тему. Уже в конце прогулки выпалил:

- Детишки мои, чего вы с мамой-то не живёте? Она ведь мама. Всё с бабушкой да дедушкой?

Дети, оказывается, знали объяснение. Только маленько погрустнели. Ответ у них был, давно, видно, им разъяснённый.

- С мамой сейчас нельзя. Она болеет, наша мамочка. Врачи говорят: скоро она выздоровеет, и мы опять будем жить вместе с ней и с тобой.

Маша добавила:

- А, кроме того, папочка, нам с бабушкой и дедушкой тоже очень хорошо живётся. Они нам много рассказывают про тебя и про маму…

 

***

Лёня побрёл домой. Он уже знал, что ничего хорошего там его не ждёт. Не желал он таких семейных перемен… Тесть с тёщей запретили брать детей. Сказали: не надо лишний раз травмировать.

Жена Светлана лежала на полу рядом со столом, на котором стояла недопитая бутылка водки. И картошка в мундире, разбросанная кожура… Буханка хлеба с отломанным углом…

Лёня будто бы перепутал адрес и попал в чужой дом.

Нет, дом был его. В нём проживали он и его Светлана.

И висел в спёртом воздухе тяжёлый перегарный дух.

Светлана, видно, упала со стула. Она лежала лицом кверху, растопырив ноги, и сильно, надсадно храпела. Картина была омерзительной.

Лёня распахнул форточку, посидел на стуле, тупо уставившись в угол. Расстелил кровать, раздел жену, поднял её на руки и уложил на постель.

И стал жить с ней и со своим неизбывным горем.

 

***

В широком редколесье, на краю Мяндозера жил-поживал лось. Крупный такой лосяра. И не уходил далеко из этих безлюдных мест, видно, они ему понравились. Коткин всякий раз видел его, когда маршрут пролегал над озером. Он замечал его издали и старался пролететь прямо над ним. Лось поначалу метался от самолёта, но постепенно, поняв, что вреда от летающей машины не замечается, привык ней и только задирал голову, украшенную густым кустов рогов, и внимательно разглядывал шумно гудящий самолёт и сидящих в нём лётчиков.

Лёня почему-то стал испытывать к лосю дружеские чувства и начал по-приятельски именовать его Василием – Васей. Он опускал стекло и кричал с высоты:

- Васька, Васьк! Подь сюда!

И бросал ему сверху булку хлеба.

Правда, такие встречи бывали, когда позволял маршрут. А вообще, трасс, которые он обслуживал, было несколько. Как минимум, пять. Воздушные дороги в поморские посёлки и деревни, куда требовалось доставлять пассажиров, грузы, почту, больных, рожениц… Обычная работа лётчика малой авиации.

Шарахались от самолёта тетерева, разлетались в разные стороны глухари, разбегалось зверьё. Иногда параллельным самолёту курсом плыли по небу караваны лебедей, гусей, журавлей… Вековечными маршрутами они летели туда, в тундру, чтобы продолжить птичий свой род, в места, где родились сами.

А внизу проплывали знакомые земные ландшафты: деревья, холмы, озёра, реки и речки. Стояли на поморском побережье, на берегах рек крепкие северные деревни с кондовыми домами, расхаживали по улицам люди, плавали на карбасах, кололи дрова, пасли скот… Внизу обитала жизнь, вековечная, незыблемая…

Близкие сердцу, родные с детства картины.

Как бы ни поворачивалась судьба, лётчик быстро осваивается в любой новой житейской обстановке, привыкает к любой должности. И Коткин тоже совсем скоро приноровился к коллективу, к людям, к своим маршрутам и к своему «кукурузнику», замечательному работяге Ан-2.

Самолёт маленький, по сравнению с Ан-24, на котором ему довелось летать на Ямале. Но какой-то он домашний. Как родной брат, которому доверяешь.

Коллектив  принял в свои ряды Лёню Коткина довольно скоро. Слава у лётчиков, плохая ли, хорошая ли, тоже летает, как и самолёты, далеко и быстро. Быстрее самих лётчиков. Его имя было уже известно на Севере.

А Лёнина доброжелательность к людям, готовность прийти на помощь, надёжность и умение управлять любой техникой были быстро осознаны всеми и одобрены. И опять, как на Ямале, пришли к нему грамоты, награды, послышались добрые слова в его адрес. Лёня скоро стал командиром звена, и уже ходили слухи, что вот-вот назначат его заместителем начальника отряда номер два, его отряда. А он слухи отвергал и никуда не рвался. Ему нравилось и хотелось просто летать и кидать сверху булки знакомой зверюге – лосю по имени Васька.

Однажды, совсем уж поздно вечером, его, отдыхавшего после трёх вылетов, пригласил к себе  начальник отдела кадров Управления авиации Гмырин. Запер кабинет и налил себе и ему по стакану водки. Достал из холодильника банку с огурцами, хлеб. Выпили.

- Ты знать должен, гляжу я за тобой, Леонид Матвеевич, наблюдаю…

- Ну, и каковы результаты?

Гмырин допил свой стакан и бросил на Коткина хитрый и весёлый взгляд.

- А люблю я тебя, Лёня, вот что тебе скажу. Как твоего отца любил, так тебя теперь. Труженик ты, пахарь, на таких, как ты, матушка-земля и держится…

А зачем вызывал его главный кадровик, Коткин так и не понял.

 

***

Но колола и колола сердце острая, отравленная игла. Игла по имени Светлана.

Он любил её. И любовь эту не пересиливали ни регулярные её запои, ни отвратительные пьяные выходки.

Уходя на работу, он пытался прятать или просто уносил с собой всё, что может содержать алкоголь: водку, вино, одеколоны, духи и даже квас. Но Светлана всё же у каких-то соседей, у друзей, у всяких там подруг находила свой наркотик, всё равно разыскивала то, что мутило её разум, лишало сознания. И всё время жила в страшном, порочном бреду.

Однажды он забрал ключи и запер её в квартире, оставив еду в холодильнике. Света перебралась через балкон к соседке, силой отняла у неё, старой и доброй их знакомой, всё спиртное и напилась до полусмертельного состояния.

Она убивала себя.

Коткин пытался её лечить, пытался спасти. Несколько раз устраивал в наркодиспансер. Светлана проходила там необходимый восстановительный и лечебный курс. Потчевали её самыми современными лекарствами, совершали какие-то процедуры. Она вроде бы восстанавливалась. В смертельно усталых глазах вновь зажигались признаки жизни. Только вместо румянца на бледном, изнурённом лице проступали багрово-синие пятна. Это было лицо человека, расстающегося с миром и с жизнью.

Лёня сидел рядышком с больничной койкой на стульчике и пытался что-то говорить, рассказывать нечто важное для них обоих. Он надеялся пробудить у жены интерес к жизни, к их детям, к своей работе, к её родителям…

- Светочка, родная моя, у нас ведь семья. Ну, ради деточек наших, ради хороших людей – родителей твоих, ради меня выбрось ты из головы эту заразу. Я прошу тебя, жёнушка моя!..

Светлана глядела в пустоту полузакрытыми глазами, вяло-вяло, уголками некогда прелестных своих губ улыбалась и тихо, очень сосредоточенно нашёптывала:

- Я ведь совершенно здорова, Лёнюшка. Зря говорят… И не собираюсь я тут залёживаться. Встану вот и пойду к нашим ребяткам и к тебе. Какие же у нас тобой дети хорошие… И ты у меня, Лёнюшка, самый лучший… Как же мне повезло в жизни…

Через неделю у Светланы была попытка суицида. Она собрала в тумбочке все хранившиеся там таблетки, все порошки, всё содержимое пузырьков с различными лекарствами и всё это проглотила. Когда прибежали медсёстры и санитары, начали силой промывать ей желудок, она извивалась из последних сил и хрипло шептала:

- Отстаньте от меня, всё отстаньте! Не хочу я жить, не хочу жить! К Лёнюшке хочу, к Лёнюшке!

Было ещё полтора месяца бесполезных Лёниных метаний по врачам, по бабкам, по добрым и не добрым советчикам. Это был период сплошных кошмаров и нечеловеческой нервотрёпки для него и для всех близких людей.

Через полтора месяца  Светлана умерла.

В торжественно-ярко украшенном гробу лежал бесконечно любимый им человек – жена его, жёнушка, светлое создание. Светланочка. Вокруг стояла родня, родители, дети, друзья, соседи… Все плакали.

Он целовал её в мёртвые, чёрные губы, исхудавшее бледно-синее, неузнаваемое лицо, в высохшие руки, крестом лежащие на груди.

И тоже плакал. Он прощался с ней, со своей первой любовью. Прощался с самым светлым, что было в его жизни.

 

***

В конце восьмидесятых в России-матушке наступили лихие времена. Начали гулять по стране «братки», на улицах по ночам раздавалась пистолетная и автоматная пальба, происходил передел всего и вся. Шла вакханалия перестройки. Народ, предчувствуя большие перемены, ударился в воровство, в проматывание предприятий, в пьянку. Гуляли все: рабочие и инженеры, врачи и учителя, шахтёры и колхозники. Расписание движения всего транспорта были нарушены. Ни один поезд не приходил вовремя, не прилетал вовремя ни один самолёт.

Загул этот по какой-то причине меньше всего коснулся малой авиации. Может быть, руководство этой авиационной отрасли оказалось поумнее и поответственнее другого руководства? Может быть. Но факт остаётся фактом: самолёты местных аэродромов практически нигде и никогда не нарушали установленные регламенты.

Только одна беда разрушала крепкий, в общем, порядок: среди людей, ответственных за поставки на аэродромы топлива, появились воришки. Впервые за всю историю авиации в ход пошёл термин  «разбодяженный бензин». Проще говоря, высокооктановый авиационный бензин, разбавленный бензином низкой, более дешёвой фракции или другой дешёвой гадостью. Двигатели задыхались на этой самой «бодяге» и еле-еле вытягивали самолёты на маршрутах.

Как и весь советский народ, гуляла и партноменклатура. Куролесила она крепко.

В то февральское утро Коткина сняли с положенного ему рейса. Вызвал к себе командир авиационного отряда Безверхий и мягко так, почти задушевно, по-отечески сказал:

- На одного тебя надёжа, Лёня. Другим доверить не могу. Партийное, так сказать, поручение, в прямом смысле.

Коткин Безверхого в общем-то уважал за его безвредность и старательное исполнение служебных обязанностей.

-Чего стряслось-то, Николай Петрович?

Безверхий подпритиснул Лёню к углу кабинета, сотворил таинственно-загадочное, ярко выраженное доброжелательное лицо, выпучил глаза и зашептал в ухо:

- Областной комитет на рыбалку собрался. Надо их на Мураганское озеро свозить. Там, говорят, окунь пошёл, крупняк. Вот они и рванули.

Он маленько отшатнулся, уставился Лёне в глаза и умоляющим тоном завершил разговор:

- Только ты уж это, Лёнюшка, товарищи ответственные, власть наша… Пригубят, конечно. Дак ты уж, сам понимаешь… Никому чтобы… Доверие тебе оказано.

Ну, какие-такие воскресные вылеты с начальством на рыбалку, да на охоту? Пьянка – она и есть пьянка! Назюзюкаются товарищи руководители на морозце. Потом хоть в штабеля их укладывай на борту. Выпивают они крепко.

До второй половины дня всё шло гладко. Рыбачки в полушубках, в тулупчиках, выдыхая густые сивушные запахи, разбрелись кучками и по отдельности по своим, уже полюбившимся с прежних выездов местам. Все они сзади, со спин, выглядели одинаково: в одинаковых полушубках и тулупчиках, в ондатровых шапках, с одинаковыми рыбацкими ящиками, висящими на плечах. Как будто в областном комитете партии всех рыбаков экипировали словно братьев-близнецов. А Лёня сидел-посиживал в крохотной рыбацкой избушке на берегу озера в полукилометре от самолёта. Была там печечка, маленькие полати. Печь быстро согрелась от растопленных дровишек, по избушке плавал уют. Коткин попил горячего чаю из термоса, расстелил на полатях куртку и улёгся на это жёсткое ложе. Лежал, глядя в потолок из старых толстых досок и думал о том, что жизнь – не такая уж плохая штука.  Если бы в ней была Светлана…

Его разбудили далёкие, но звонкие брякающие звуки, летящие над озером. Лёня понял: это стучат в пустое ведро, зовут его.

Выскочил на улицу. Бежал и на ходу одевался. Солнце, хоть и в лёгком мареве, было хорошо заметно в пасмурном небе. Стояло оно уже за верхней зенитной точкой. Значит, определил Коткин, сейчас около двух часов пополудни. Как и все лётчики, он умел определять время до минут, если на небе было солнце. Ветер, пока он спал, слава Богу, не усилился. Как и с утра, задувал с востока, балла два-три, не больше. Мела лёгкая позёмка, очень характерная для февраля.

Погода стояла лётная.

Ещё издали он разглядел, что народу около самолёта собралось куда больше, чем с ним прилетело. Кроме того, люди подтягивались ещё, последние рыбаки уходили от своих лунок.

Картина непонятная.

Толпа краснощёкая, разгорячённая, кучковалась около его Ан-2 и выжидательно-вопросительно разглядывала лётчика, приближавшегося к машине.

Кто такие? Что за народ?

- Приветствую всех, - сказал Лёня дружелюбно, доставая из кармана куртки самолётную отмычку.

Народ радостно загалдел. Человек двадцать.

- Кого ждём?

- Тебя и ждём, пилота. Замёрзли совсем, ждавши, - так же добродушно ответила толпа.

- Всё ждёте?

- Всё.

- Не понял я, - честно сказал Коткин. – У меня ведь двенадцать штатных мест, да плюс ящики ваши с рыбой, полный грузовой комплект. А сейчас вас  два десятка набралось, не меньше. Тоже с багажом. Вы чего, лететь все собрались?

Толпа помалкивала. Значит, и впрямь все пассажирами быть хотят.

Какой-то важный с виду дядька, в толстых очках, по рангу, наверно, не ниже заведующего отделом или же обкомовского секретаря, взялся командовать. Он пододвинулся поближе и стал говорить за всех, панибратски так, приятельски.

- Маленькая неурядица получилась, Леонид Матвеевич, - начал он примирительным, успокаивающим тоном, - автобус сломался…

- Причём тут автобус? Какой автобус?

Коткин почувствовал приближение проблемы, грандиозной и неразрешимой.

- А вон, в Ровде, туда автобус приехал, а потом сломался. Шофёр целый день чинил. Не получилось… Вон она, Ровда.

На другом конце озера в туманной дымке пасмурного дня виднелись три-четыре дома, приплюснутые к котловине холмистого берега.

- Там сотрудники наши застряли, из районных комитетов… Порыбачили сегодня… Как обратно в город попадать, не знают…

Лёня возмутился:

- Ну, застряли, ну, и чего? Мой самолёт причём тут?

Очкастый помялся, ещё более покраснел. Ему, видно, совсем не желалось выглядеть настолько наглым, однако куда ему было деваться - на него с надеждой глядели подчинённые. Он и выразил общественную просьбу.

- Всем хотелось бы улететь, не ночевать же людям на морозе.

Коткин оторопело поглядел на него, сумасшедшего очкастого человека, на толпу.

- Мужики, вы чё? Грохнуться с небес желаете? Жить надоело? Это же перегруз, считай, в два раза. Вы чё?

Толпа помалкивала. Толпа была изрядно выпившей и крепко продрогшей за день на морозном льду. Мужики шмыгали красными и бордовыми носами, поглядывали на Лёню весёлыми и бодрыми физиономиями. Мужики были уверены в положительном решении вопроса. Как и всегда, когда этот вопрос решала партия.

А очкастый начальник всё нажимал и нажимал, приводил неотразимые аргументы.

- Понимаете, Леонид Матвеевич, этот вопрос согласован с вашим руководством.

- Ну, Вы это, говорите, да не заговаривайтесь. Такой вопрос не может быть согласован. Это же прямое нарушение…

- Ой, да бросьте Вы, Леонид, тоже мне нарушение… Сколько мы их нарушаем каждый день, этих нарушений? И ваше ведомство, и наше. Вы что, думаете, мир обрушится от такой мелочи? Уверяю Вас…

От такой демагогии Коткин разгорячился. Терпеть он не мог демагогов.

- Не знаю, как мир, а самолёт обрушится точно! Костей ваших не собрать будет. А Вы, уважаемый, поменьше бы болтали здесь, коли не разбираетесь в авиации.

Партийный лидер и не обиделся совсем. Наверно, нагляделся на таких, как Лёня. Устал он от человеческой глупости…

- Вы, Леонид Матвеевич, не пререкались бы впустую. Свяжитесь лучше со своими, Вам всё и объяснят.

Дальше ругаться Коткин не стал, понял, что напрасно он тут распаляется. До чего же мужик наглый. Доказывает с бессовестной рожей всякую глупость, наговаривает на его руководство. Уж кто-кто, а Безверхий-то с ума ещё не сбрендил. Тот-то точно в тюрьму не ходок… Сейчас он поговорит с начальством и скажет ему, партийцу этому, кто прав, а кто нет.

Лёня отворил фюзеляжную дверь и прошёл в кабину. Не удержался, опустил стекло и с командирского кресла выкрикнул очкастому едко и напористо:

- Как с моим начальством связались-то? По какой такой связи? У вас что, рация с собой дальнобойная?

- При чём тут? Вон из деревни и связались. Там почта, телефон. –Начальник рыбаков был невозмутим.

Не может быть! Не может быть такого, чтобы начальство само толкало лётчика на служебное преступление! Эти пьяные рожи – это же люди. Да ещё начальство… Не приведи Господь, случится что с ними, хоть самое малое, заклюют его, Лёню, замордуют!

По рации он вышел на диспетчера. Тот соединил с Безверхим.

- Не понял я ничего, Николай Петрович. Народу тут скопилось… Все прутся ко мне на борт. Да ещё дурака включают, мол, с Вами вопрос согласован, что я их всех в город должен доставить. Охренели все… А их больше двадцати человек, да рыба у каждого. Перегруз страшенный… Бредятина, в общем.

В микрофоне затрещало, закашляло… и замолчало. Сколько этого молчания?  Минута, не меньше.

- Чего мне делать-то, Николай Петрович?

Опять треск в эфире. И какой-то глупый разговор.

- Как у тебя там дела, Леонид Матвеевич? Как настроение?

- Настроение рабочее, товарищ Безверхий. Делать-то мне чего? Не верю я в то, что Вы отдали такое распоряжение. Глупая ситуация. Мне ведь не подняться с таким грузом. Прослойка снега толстая, сантиметров пятнадцать, тормозить будет… Ветер стих, не оторваться. Опереться не на что…

Лёня горячился, взмахивал рукой, кричал в микрофон.

- Вы, это… Вы чего там расшумелись, Леонид Матвеевич? Мороз у вас что ли?

Мороз причём тут? Да, мороз! Причём мороз? Чего он вокруг, да около?

Микрофон опять затрещал, голос начальника как бы утонул в этом шуме.

Наконец оттуда, из этой какофонии, долетела фраза:

- Ладно, побудь у рации. Через минуты три свяжусь.

Чего у них там происходит? Рехнулись все…

Потекли опять минуты. Коткин сидел ошарашенный. К нему стало приходить понимание ситуации. Все эти ужимки Безверхого связаны только с одним: действительно имеется чьё-то решение, чтобы он, Коткин, забрал всю эту толпу и вёз её в Архангельск. Неясно только одно: как оно вообще допущено, такое решение? Ведь это нарушение всех возможных правил безопасности полётов! Лёня прекрасно понимал, что сверхосторожный, хитрющий человек, Безверхий не смог бы самостоятельно отдать такую команду. Значит, на него надавили сверху.

Когда пришло понимание ситуации, Лёня вдруг успокоился. Он понял: сопротивление бесполезно, пререкания с Безверхим глупы и неуместны. От него самого ничего не зависит.  Тут требуется лишь одно: исполнить приказ начальства. А дальше, как пойдёт, так и пойдёт.

- Ну что, Леонид Матвеевич? Как жизнь молодая? – опять зашуршала рация.

- Живу с пониманием ситуации, - уклончиво ответил Коткин.

- Ответ правильный, Лёня. Значит, врубился ты в положение дел. Никогда в тебе не сомневался, товарищ Коткин. Учтём при раздаче медалей.

- У меня к вам, Николай Петрович, пара вопросов.

- Валяй, спрашивай.

- Прошу дать мне свободу манёвра и не торопить, не дёргать. Мне надо встроиться в местные условия, в погоду, в ветер. Перегруз ведь большой – на полторы тонны. Взлетать буду трудно.

- Есть пожелания у руководства, согласованные там у них с инстанциями, сам понимаешь, с какими… - Безверхий покашлял в микрофон, видимо, он сильно нервничал, понимал, что идут сплошные нарушения, - Чтобы ты привёз людей сегодня, кха-кха. Инстанции, понимаешь, очень просят…

- Как ситуация позволит, я же не волшебник.

- Ну и я тебя прошу, Леонид, не зря же я именно тебя отправил. Я обещал кое-кому, не подведи… Ты у нас краса и гордость, так сказать… И руководство тоже в курсе дела…

- Винников, что ли?

Безверхий поперхнулся, осознал, что ляпнул лишнее, зашёлся в кашле.

- Ты, эт, Коткин, не трепал бы языком в эфире… Давай, выполняй распоряжение! Конец связи!

Рация громко щёлкнула и замолчала.

Вот оно что! Значит, Винников знает, что в полёте Коткин и что есть распрекрасная возможность поставить его в трудноразрешимую ситуацию. В случае неудачи всё на него и свалить.

А письменных указаний нарушать инструкции он, конечно, не давал. А эфирные переговоры – это слова, слова… Их к делу не пришьёшь.

Кроме всего прочего, Лёню отправили в полёт без второго пилота. Тот срочно понадобился на какой-то рейсовый маршрут…

Коткин полетел один. При таком раскладе он один и будет за всё отвечать в случае любого нештатного эпизода.

Так решил начальник Управления гражданской авиации.

 

***

- Че делать-то?

Лёня Коткин убрёл от самолёта и от ожидавшей его толпы подальше и ходил по заснеженной целине. Разглядывал небо, снег, слушал ветер.

Предвечерняя хмареватая погода последнего зимнего месяца не сулила ничего хорошего. Поддувал лёгкий, двухбалльный северо-восточный ветерок, который целый день и сейчас, под вечер, разносил по белу свету острую колючую позёмку. Редкая крупа эта, хоть и прореженная дневным светом, всё же изрядно забивала массой своей чистоту горизонта и размывала очертания берега, тёмную полосу леса, делала мутно-серым небо.

«Как взлетать – вот вопрос?»

Перегруженной почти в два раза машине нужен длинный разбег, крепкий встречный ветер, необходим плотный снег. А в теперешних условиях почти ничего из этого нет. Снег под лыжами будет сильно проседать, тормозить движение. Совсем не факт, что разбег, взлёт, уход в небо будут штатными. Самолёт, пока наберёт высоту, будет долго висеть надо льдом. А вот это совсем опасно: прямо по взлётной трассе, откуда задувал встречный ветер, темнела  густая лесная полоса. До неё метров восемьсот. За тем лесом покатой перевёрнутой крынкой протянулся пологий и довольно высокий холм.

«Не-е, подумалось Леониду,- какая-нибудь заминка на взлёте, и в аккурат в этот лесище и в эту гору и впишешься. И прощай тогда радостная молодость с Безверхими и Винниковыми вместе взятыми. Нельзя…»

Коткин прошёл метров двести туда, в сторону, где кончался холм. Там, за ним, лежала падь – низкое место с видно что покатыми, надутыми ветрами сугробами и тёмно-коричневыми пятнами кустов ивняка.

Вот туда и надо взлетать. Там относительная равнина и не видно деревьев, о которых можно раздолбать самолёт. Кусты не в счёт. Надо только разогнать самолёт до точки возможного взлёта и оторвать машину от снега.

Дело к вечеру, небо начало потихоньку сереть. Надо поспешать.

Толпа рыбаков, разудалая, шумная, нетерпеливо ждала команды на посадку и на взлёт. Эта орава не понимала, в чём заминка, когда всё на месте – самолёт, лётчик и пассажиры. После дня на морозе, после хорошей выпивки и вполне сносной рыбалки народ жаждал «продолжения банкета» в самолётном уюте, возвращения в домашнее тепло с мягкими кроватями и податливыми, ждущими их жёнами… А потом крепко уснуть, ведь завтра опять напряжённый, многотрудный день руководства городом, областью и, чего там мельчить,  страной.

- На посадку! – подал долгожданную команду Коткин.

Рыбацкая толпа разом ломанула в самолётную дверь, с весёлой, хмельной, незлобивой руганью, с заковыристым, удалым матерком.

В салоне густым облаком повис тяжёлый сивушный запах дешёвой водки и разбавленного спирта.

Он долго разогревал самолёт. Мотор, взявший было штатные обороты, начинал вдруг чихать и кашлять, выстреливая чёрный дым и искры из выхлопного отверстия. Вот это было совсем плохим «подарком».

«Бодяга!» - понял Лёня. Разбавленный воришками бензин в последнее время стал настоящим бедствием для всех лётчиков. Сейчас топливо застыло на морозе, и залитая в бензобак гадость давала о себе знать слишком явно и опасно. Требовался длительный прогрев мотора. И то безо всякой гарантии.

Потом, когда моторный рёв перешёл в более-менее густой, ровный гул, Коткин прогнал машину по льду так, чтобы уйти за темнеющий на берегу холм, развернул самолёт носом к чёрной береговой линии.

Перед ним на берегу стелилась падь, поросшая редким кустарником. Машина смотрела прямо на неё и фырчала, словно взъерошенная, разозлённая собака.

Лёня ещё какое-то время гонял мотор на разных режимах, посматривал на приборы, вслушивался в работу двигателя, в его давно привычную тональность.

«Лучше работать уже не будет», - решил он наконец и подал вперёд рычаг газа.

И самолёт пошёл, а потом побежал туда, к низине, что лежала между лесными холмами.

Он так и не набрал скорости, необходимой для взлёта. Не смог, не успел. «Бодяга» дала о себе знать, и двигатель не сработал на всю мощь.

Уже в самом конце этого забега, на самой кромке озера, Коткин сделал всё же попытку оторваться ото льда. Но «кукурузник» его под неимоверной тяжестью груза лишь слегка приподнялся  и плавно плюхнулся лыжами на снег.

Машина выехала за береговую линию и остановилась уже в кустах, завязнув в переплетении веток, в прибрежных сугробах. Лёня выскочил из кабины, увяз по пояс в снежной гуще. Первым делом осмотрел внимательно самолёт. Повреждений не было, и это его немного успокоило.

Барахтаясь в снегу, стащил с взмокшей головы шлем. Такая ситуация у него случилась впервые, его слегка трясло и пошатывало.                                                                            Лётчика окружила толпа выскочивших из салона пассажиров-партийцев. У всех глаза, выпученные от пережитого страха. Но паники ни у кого не наблюдалось. Люди опытные…

Постояли, посидели кто на сучьях, кто на снегу, и кто-то нерешительно спросил:

- Чего делать-то будем, мужики? Или ноченьку тута проведём?

Вот этого явно не хотел никто. Все как по команде посмотрели на Коткина. А он напялил опять на мокрую голову пилотский шлем, медленно поднялся из сугроба и скомандовал:

- Чего-чего, самолёт надо на лёд вытаскивать. Взлетать надо да домой попадать.

Эта команда взбодрила людей неимоверно. Все бросились искать подручный инструмент. Нашли в Лёниных сусеках, в хвостовом самолётном отсеке две лопаты – деревянную и железную совковую, какие-то фанерки, маленький металлический, неведомо откуда взявшийся лист. И все дружно принялись разгребать снег, отваливать его от самолёта. Кто инструментом, а кто просто руками и ногами. Все трудились самозабвенно, как на ленинском субботнике. Рыбакам очень хотелось домой…

Лёня был вместе со всеми, помогал, как мог.

Когда путь к озеру был расчищен, нашли у Коткина в хозяйстве верёвку, она была нужна для бурлацкой работы – для выдёргивания самолёта из снежного плена. Но верёвка оказалась короткой. Тогда Лёня скомандовал всем снять брючные и подпоясные ремни. Ремни были связаны друг с другом, добавлены к верёвке, и таким образом получилась вполне длинная и прочная тяга.

Тягу привязали к заднему шасси и по команде, ритмично, стали тянуть. Самолёт раскачивался, слегка поддавался рывкам, но на лёд не выкатывался.

Все опять глядели на Коткина, как на главного, на командира.

Лёня отдал команду вынести из фюзеляжа весь груз. Что и было сделано за считанные минуты.

«Теперь пойдёт!» - решил для себя Коткин.

Самолёт и пошёл. Да довольно резво и как-то даже легко выкатился на лёд. Двадцать два человека – это же великая силушка!

Вот он стоит на льду – гордый красавец Ан-2, честь и доблесть отечественного самолётостроения сороковых годов, самый старый долгожитель из всего самолётного парка! Всё брюхо в снегу. Снег и на крыльях, и на двери, и на хвостовом оперении… Но зато освобождённый из снежного плена, готовый к подвигам и полётам.

Глядя на него, Коткин понял: теперь всё будет хорошо!

Это, наверно, было и в самом деле странно и даже невероятно, но Лёня взлетел! Со страшным перегрузом, с рыхлого февральского снега и с двадцатью двумя человеческими жизнями на борту…

А потом в сгустившихся сумерках, при почти полном отсутствии видимых ориентиров, с некондиционным топливом он долетел до своего аэропорта и совершил посадку, которую и должен был совершить лётчик его уровня – блестящую, плавную и ровную посадку.

По сути, лётчик Леонид Коткин совершил невозможное.

Если непредвзято оценивать все его действия, то надо бы сказать прямо: он совершил подвиг! И поступок его именно так и был расценён всем личным составом 2-го Васьковского авиаотряда.

Но так уж повелось, к сожалению, в нашей отечественной авиации: лётчики становятся героями не по сути совершённых ими славных дел, а по решению руководства. Оно решает, может ли такой-то пилот называться героем или же нет.

Лёне Коткину в те непростые для него и для страны времена не суждено было прослыть героем.

 

***

Совещание проводил сам Виктор Иванович Винников, начальник областного Управления гражданской авиации.

По излюбленной своей манере он усадил приглашённых за длинный т-образный  стол и сам  какое-то время молчал. Слушал, перебирал в открытой перед собой синей большой папке бумаги, листал их, в некоторые вчитывался, изучал.     

Участники совещания – начальники департаментов, отделов, всякие там приглашённые сидели почти неподвижно, поглядывали на начальство, друг на друга, раскладывали на столах блокноты, карандаши, ручки…

В кабинете стояла почти идеальная тишина: Виктор Иванович любил порядок сам и требовал его от подчинённых. Тишину нарушали лишь летающие вокруг жёлтых абажуров, дерущиеся между собой мухи. Да изредка кто-то шмыгал простуженным носом.

Лёню Коткина тоже зачем-то пригласили. Он не знал и не понимал, зачем? Никаких подозрительных мыслей у него по этому поводу не было. Да и откуда им взяться? На работе всё хорошо, претензий к нему –никаких. А за последний полёт с партийными работниками его даже принародно похвалили на летучке авиаотряда. Сказали: обком партии крайне доволен, просит представить к поощрению. Ну, может, о поощрении и идёт речь?

Лёня сидел на последнем стуле, если смотреть от стола начальника, на самом углу, и от нечего делать разглядывал собравшуюся публику, посматривал на Винникова, своего бывшего подчинённого по курсантской группе. Тогда высокого, худощавого, симпатичного парнишку, задиристого комсомольского вожака, неизменно активно выступавшего на собраниях, клеймившего разгильдяев, троечников и двоечников и других нарушителей курсантской дисциплины. Всегда и во всём бывшего на стороне начальства…    

Коткин знал, что продвинулся Винников не по лётной, а по общественной работе – был в Архангельском Управлении, а затем и в Министерстве гражданской авиации комсомольским лидером. Дальше –больше: вырос на партийной работе, возглавлял партийный комитет. Теперь вот – заслуженная ступенька – начальник областного Управления.

Сейчас он сидел за руководящим столом, красивый, властный мужчина, привыкший подчинять себе людей. Стройный и седой.

Рука Винникова звонко шлёпнула о столешницу и тем самым неожиданно и резко нарушила затянувшуюся кабинетную тишину.

- Ну, что, товарищи, начнём наше совещание, - сказал он будничным, хрипловато-басовитым голосом человека, уставшего руководить большими хозяйствами, тысячами людей…

Он называл цифры выполнения плановых заданий по перевозке грузов и пассажиров, сравнивал динамику развития Управления с прежними периодами. Всё говорило о том, что при его руководстве и воздушно-технические средства, и весь лётный и обслуживающий персонал трудятся куда более эффективно и энергично, чем раньше.

Закончив эту важную часть совещания, Винников вдруг сказал:

- А теперь, уважаемые товарищи, переходим к обсуждению вопроса не менее значимого и, я бы сказал, тревожного, касающегося всего нашего славного коллектива. Это вопрос дисциплины.

Он подвинул к себе стоящий поодаль поднос с графином и стаканом, плеснул водички и выпил.  Кашлянул и продолжил:

- Хочу обсудить вместе с вами, товарищи, отвратительный поступок, совершённый одним из наших, так сказать, авиаторов. Поступок, грозивший всем нам, всему нашему коллективу грандиозным скандалом.

Он умолк, сидел и со злым лицом разглядывал присутствующих.

- Чего случилось-то, Виктор Иванович? – раздались голоса.

В тембре Винникова загремело железо.

- Вот так мы и работаем! Работнички! У нас на глазах совершается преступление, а мы молчок. Нам дела до этого нет!

Он опять глотнул воды, жадно, глубоко. И опять замолчал. Сидел, взглядывал на всех исподлобья и ничего не пояснял.

Людям стало не по себе. Все смотрели друг на друга, никто ничего не понимал.

А Винников неожиданно для всех вдруг рявкнул:

- Есть у нас один деятель! Я бы сказал, потенциальный убийца и людей, и самолётов. Как его зовут-то, Гмырин, напомни-ко мне? Кажется, Моткин, Жмоткин, или как там его? Безверхий, как зовут твоего авиатора хренова?

Лёнин начальник приподнялся и потерянным голосом отрапортовал:

- Коткин Леонид Матвеевич. Мы его пригласили на совещание по Вашей просьбе. Он присутствует здесь.

- Во-во, он самый, кажется… Коткин, поднимись-ко, покажись товарищам по работе. А мы на тебя полюбуемся.

Лёня встал. Стоял и ничего не понимал.

- Представляете, чего учинил этот так называемый лётчик? – Винников округлил донельзя голубые свои глаза.

Народ удивлённо заинтересовался. Народ искренне желал услышать новую правду о Лёне Коткине. Ведь о нём всегда ходила совсем другая, добрая молва.

- Он двадцать с лишним человек чуть не угробил!

И поведал начальник Управления своим подчинённым, как этот полусумасшедший нарушитель Коткин чуть ли не силой усадил в самолёт кучу народа и на необорудованной, никому не известной площадке в ночное время совершил аварийный взлёт Ан-2. Причём взлетел со второй попытки. А при первой попытке взлёта, несмотря на протесты пассажиров, вообще уехал в лес и там, в лесу, чуть не погубил людей и технику…

И так далее, и тому подобное.

Лёня стоял и слушал и совсем ничего не понимал. Ему казалось, что разговор совсем не о нём, ведь всё было наоборот…

- Это что происходит в наших лётных отрядах? Почему там держат таких отъявленных преступников? Почему он до сих пор летает? Кто это разрешил? Кто вообще посадил его за штурвал?

Винников теперь просто орал. Кривая гримаса бешенства некрасиво разъехалась по лицу.

Начальник редко был в столь разгневанном состоянии, и народ невольно склонил головы в молчании и согласии.

Ни с того ни с сего вылез на свет Божий начальник Лёниного авиаотряда Безверхий. Он поднялся вдруг, навис над столом и уважительно, но твёрдо возразил:

- Но ведь Вы сами, Виктор Иванович, дали указание… И потом, там же были партийные работники… Они присутствовали…

Некстати для Винникова он вылез со своей правдой… Но для начальника Управления это были семечки. Он прошёл большую школу…

- Что партийные работники, что? Если он сотрудник областного комитета, значит, его жизнь можно под угрозу ставить? Так, по- Вашему? Я так не считаю!

- И потом, - он бросил на Безверхого стальной, уничтожающий взгляд, - какие-такие указания я Вам давал? Где они записаны, на какой бумаге? Там что, и подпись моя имеется? Объявляю официально, такого документа нет и не может быть! А это означает, товарищ Безверхий, что Вы извращаете факты, и за это Вам придётся отвечать!

Безверхий стушевался. Он не ожидал такого вранья от начальства. Так же нельзя… Ведь Винников ему лично звонил, просил доставить на место и обратно сотрудников партаппарата, указал, чтобы летел с ними лично Коткин, чтобы именно он… И на посадку в самолёт второй партии тоже он дал санкцию. Бумаги никакой не было, конечно, но разговор-то был… Был! А теперь, получается, во всём виноват Лёня Коткин. Несправедливо…

И Леонид Коткин, сидевший в дальнем уголке, слышавший и наблюдавший всю эту клоунаду, тоже понял, что не летать ему больше. Всё равно его съедят. К этому всё идёт. Тут всё наизнанку… Винников каким был, таким и остался. Время его не исправило.

И он принял решение, не сомневался, что правильное. Лёня всю жизнь нёс с собой истину, полученную ещё от отца: подлецам надо давать в морду. Только этот урок их хоть чему-то учит. Остальные не действуют.

А терять ему больше нечего.

Лёня поднялся и громко, с расстановкой, на весь зал сказал:

- Я гляжу, Винников, тебе понравилось, что я тебе морду бил в училище. Могу ведь и повторить.

И он пошёл туда, к директорскому столу. Там сидел начальник Управления авиации, ошарашенный, с отвисшей вдруг губой, с оттопыренной челюстью. Растерянный и испуганный. Осознавший, что вот сейчас его красивому лицу придётся худо. На глазах у всей публики… К нему направлялся решительный человек…

- Сейчас я рыло твоё расквашу, - ещё раз пообещал ему Лёня уже на ходу.

На него кто-то прыгнул сбоку, повис на плечах…

Из здания Управления его выпроваживал Безверхий, ещё какие-то люди…

- Иди домой и никуда не высовывайся. Решение по тебе последует, – сказал напоследок начальник авиаотряда.

И Лёня сидел дома. Пил чай, смотрел телевизор. Изредка выходил в магазин. Ни с кем не хотел общаться. Да и ему никто не звонил. В жизни так: пока мы за штурвалом – мы всем нужны, кругом полно друзей. Когда штурвал от нас отнимают, то и друзья куда-то пропадают.

Радовались только дети – Костик с Машенькой. Они переехали к нему от бабушки с дедушкой и жили теперь у него – любимого папочки.

Примерно на третий день вынужденного безделья заявился к Лёне в дом заместитель начальника Управления по кадрам Гмырин. Старый друг и ученик отца. Принёс коньяк и фрукты.

- Ну что, достукался? -  спросил он едко, когда выпили по рюмочке за встречу. – Чего это ты, Леонид, стал с кулаками на начальство кидаться? Раньше за тобой такого бандитизма не замечалось.

- Дак ведь не по-мужицки так поступать: сначала мне команду даёт людей вывозить, а потом меня же в этом обвиняет, мол, команды такой не спускал.

- А ты, Лёня, зачем ему в физиономию настучал в годы твои курсантские? Вот теперь и получай взамен.

Гмырин сидел за столом и в раздумчивости глядел на Лёню. Будто размышлял, что же делать с ним дальше?

- А может, Безверхий напутал чего. Тот ещё путаник…

Выпили по второй.

- Не, - соображал Лёня, - не может Безверхий так юлить. Зануда он, конечно, но врать не станет.

- Да согласен я, согласен.

Ещё бутылка была не допита, а Гмырин засобирался. Поднялся из-за стола.

- Вот что, полярный лётчик, тебя всё равно пока к полётам не допустят, и правильно сделают, нечего было кулаки распускать… А ты посиди пока, Лёня, в диспетчерах, поостынь там…

- В диспетчеры? Не пойду. Тогда уж лучше в дворники записывайте или в заправщики.

Гмырин хрястнул кулаком по столу. Бутылка и тарелки подпрыгнули. Глаза злющие, взгляд прямой, бескомпромиссный взгляд.

- Он у меня ещё кобениться будет! Фортеля выкидывать! Балеринка с пируэтками мне нашлась! Тебя, может, на лайнер посадить после всего… Сказал в диспетчеры, значит, в диспетчеры! И чтоб больше я не слышал…

Коткин не то чтобы сник или там оробел - он в Гмырине разглядел отцовскую школу, услышал родные властные нотки. Батя его так же разговаривал с подчинёнными. Наверно, и с Гмыриным тоже в давней того молодости.

Лёня вдохнул, выдохнул, махнул рукой, будто отбросил от себя прочь все тягостные мысли, все сомнения прошедших дней… И сказал спокойно, как о давно решённом, правильном деле:

- Куда ехать-то, товарищ командир? На какую площадку?

- В Лопшеньгу поедешь, умник, в Лопшеньгу. Там Федотов на пенсию уходит.

У Гмырина отлегло от сердца. Он решил нелёгкий кадровый вопрос.

 

***

Вот уж где нагляделся Лёня на солнечные восходы! Аэродром в Лопшеньге располагался в аккурат вдоль морской береговой линии. И море всегда было открыто для него. А диспетчерская комната, разместившаяся на втором этаже деревянного здания местного аэропорта, одним боком гляделась на восток, туда, откуда поднимается над морем, над землёй солнечное светило.

Светлой весенней предутренней порой, когда похрустывал под ногами утренний ледок и лежащее ещё где-то внизу за горизонтом солнце мало-помалу прощупывало острыми своими лучами чёрную небесную высь, он шагал в диспетчерскую, к месту своей новой службы.

Деревня уже привыкла к его ранним хрустким шагам. Выходили навстречу и виляли хвостами лохматые деревенские лайки; из чревов деревянных поветей, из тёплых хлевов, заслышав Лёнину шаркотню по мёрзлой земле, треск молодых льдинок под его ногами, трубно начинали голосить коровы. Им в тягость было надоевшее за зиму стояние в тесных стойлах. Бурёнушки знали, что приходит долгожданная весна, и просились на волю-волюшку, на гулянье по бархату свежей душистой травки.         

Коткин любил эту раннюю рань, нравилось ему проходить по просыпающейся деревне и вдыхать берёзовый да сосновый дым из затопленных печек, стелющийся по остывшей за ночь земле.

Притопав к аэропорту, он набирал из сложенной под дощатым навесом поленницы охапку духмяных поленьев, заносил их вовнутрь и затапливал печку. Какое-то время глядел на огонь, мечущийся между зажжённых деревяшек, сладко облизывающий их бока. Захлопывал мягко дверцу и шёл наверх. К себе, к диспетчерской аппаратуре.

Там он подвигал рабочее кресло к восточному окошку и глядел на горизонт, туда, где появляется солнце. 

А там, на морском краешке, словно далёкий лесной пожар, полыхает и отражается в морском горизонте багрянец встающей утренней зари. Вот она ширится, раскидывает свою яркую мощь вверх и по сторонам, и уже отчётливо видны отблески очага этого гигантского, вечного пожара –они пока где-то там, далеко внизу,  в самом чреве его, миллиарды лет рождающем огонь! Но пока багрянится, сгущается только яркая краска, самого огня не видно.

- Сейчас, вот оно!  Сейчас выклюнет! – с восторгом и трепетом всякий раз шепчет Лёня.

- Вот оно, вот! – солнце будто не восходит из-за горизонта, а выкарабкивается прямо из воды. Огромный, нестерпимо красный шар будто прожигает морскую поверхность и, словно раскалённая круглая бронзовая чушка, вываривая воду, разбрызгивает вокруг солнечные искры, проклёвывается сквозь золотую кипень и медленно-медленно вылезает из воды.

Всё выше и выше. Лёне отчётливо кажется, что он явственно слышит, как море там, в дальней дали, шипит и фыркает, как разлетаются  по морской воде брызги, похожие на новорождённые звёздочки.

Раскалённый шар приподнимается, наконец, над водой, приостанавливает свой подъём и, на мгновения замерев, отряхивается, разбрасывает вокруг себя золотые кипящие капли.

Капли эти, сверкая под лучами поднимающегося солнца, разбегаются по водной поверхности, а потом выстраиваются в яркую, сверкающую маленькими звёздочками дорожку. И дорожка эта тянется к нему, к Лёне, к его рукам, его лицу, обращённому к Солнцу.

 

***

Живёт-поживает Лёня Коткин в Лопшеньге, тянет диспетчерскую лямку. Встречает и провожает самолёты, вертолёты. Рейсовые и чартерные, любые… Продаёт билеты пассажирам, формирует их состав на тот или другой рейс. Взвешивает багаж каждого пассажира, следит, чтобы не было перегруза самолёта. Держит связь с Васьковским авиаотрядом, с пролетающими мимо бортами. И дружит с экипажами прилетающих самолётов, которые рады поприветствовать его как своего коллегу.

Он всё время на работе, потому что самолёты и работа – это смысл его жизни.

Он навёл порядок на взлётной полосе, на аэродромном поле. Всегда у него в должном виде посадочные знаки, они подновлены и подкрашены. Разметка полосы в полной кондиции, выкошена трава, убраны кусты и сучья, могущие помешать взлёту и посадке. Везде и всюду в его хозяйстве порядок и очевидная аккуратность.

Деревня встретила его радушно. А сельский совет выделил две комнаты в гостевом доме, давно стоявшие пустыми. Коткин всё вычистил там, выскоблил, поменял обшарпанные обои.

И стал жить.

Первым делом он привёз из города от тестя с тёщей детей – Костю и Машу. Старики плакали, прощаясь с внучатами. За последнее время они стали для них словно родные деточки. Да, что поделаешь, смирились. Лёню они тоже любили и признавали в нём хорошего отца. При расставании очень просили привозить детишек на каникулы. Лёня обещал и выполнял потом своё обещание неукоснительно.

 

***

Неожиданно, нежданно-негаданно пришла к нему ещё одна любовь. Хотя после расставания с горячо обожаемой, покойной теперь Светланой он и не надеялся встретить ещё раз в жизни такое же сильное чувство.

Получилось всё просто. В любой жизни любовь всегда начинается с самых простых встреч людей друг с другом.

Однажды сидел он в своей диспетчерской и готовил месячную отчётность. Вдруг во входную запертую дверь внизу кто-то начал сильно стучать и кричать. Он спустился вниз, открыл дверь, и в помещение влетела кричащая женщина с вытаращенными от страха глазами, сильно кем-то или чем-то напуганная. С корзиной, полной грибов.

Картина была жутковатая.

Женщина размахивала руками, порывисто, нечленораздельно пыталась ему что-то сказать.

Лёня маленько успокоил её: черпанул кружкой колодезной воды из стоящего в углу питьевого ведёрка, подал женщине. 

Та глотнула водички и стала тыкать пальцем на дверь, рассказывать. Лёня понял, в чём дело: её испугал медведь, который бродил прямо на взлётном поле.

В тот год беда была с медведями. То и дело выбредали они из леса и нахально гуляли по аэродрому. Что-то привлекало их к этому открытому пространству. Лёню они шибко-то не боялись: часто видели его, привыкли к нему, к его запаху. Между ними сложился рабочий нейтралитет: они не трогали Лёню, он не пугал их.

Но когда прилетал самолёт, Коткин был вынужден принимать репрессивные меры: выскакивал на крыльцо с ракетницей, поливал мишек крепчайшей, громкой руганью, палил в воздух из ракетницы. Медведи всегда убегали. Ругань они ещё могли бы перетерпеть, но вот пылающих в небе ракет крепко боялись.

В тот раз, когда к нему влетела перепуганная женщина, Коткин вышел на крыльцо и убедился: да, метрах в ста пятидесяти в кустах около взлётного поля преспокойно разгуливал огромный медведяра.

Лёня крикнул на него, но медведь даже ухом не повёл: звери, долго живущие рядом с человеческим жильём, перестают бояться голосов людей. Коткин поднял с земли здоровенный кол и пошёл к пасущемуся на его территории косолапому.

Медведь долго испытывал его терпение – стоял. Нахально глядел на приближающегося человека и не двигался с места.

Метрах в семидесяти Лёня поднял кол над головой и, размахивая им, как дубиной, и, страшно крича, побежал к зверю.

Тот дрогнул, развернулся и с великой скоростью умчался в лес, примыкавший к аэродрому. Прочувствовать удар Лёниного кола между ушей Мишка не захотел.

А Коткин испугался того медведя, только когда возвращался в здание аэропорта.

Зачем он побежал к медведю с этим дурацким колом? Он же прекрасно понимал, что тот матёрый ушкуй лишь маленько стукнул бы его по макушке, и пришлось бы Лёне распрощаться со своей молодой жизнью.

Но зато он познакомился с Катей.

 

***

Екатерина Терешенкова жила в деревне, была она учительницей, преподавала в старших классах русский и литературу, как и любимая покойная жена Коткина Светлана. Жилище её находилось на краю деревни, и жила она с дочкой в стареньком, обшитом древними досками, с облупившейся суриковой краской доме. И была  форменным «синим чулком»: не очень-то следила за одеждой, не увлекалась нарядами, не обращала внимания на мужские взгляды. Всегда – и осенью, и зимой, и по весне – ходила в одном и том же тёмно-коричневом пальтеце «на рыбьем меху», продуваемом всеми ветрами. Шлёпала по деревенской мостовой в одних и тех же сапогах ядовито-жёлтого цвета. Голова её обыкновенно была повязана толстым платком. Лицо пряталось где-то в глубине этого платка.

Чучело, да и только.

При случайных встречах в деревне Лёня невольно пытался разглядеть это женское лицо. Это ведь любимое дело всякого мужика – разглядывать женские лица. И несколько раз он убеждался: на нём, этом лице, не отображалась ни одна человеческая эмоция.

Оно было бесстрастно!

Единственное, что он разглядел определённо: таинственное женское лицо было правильной формы, оно носило, можно сказать, классические очертания. Лицо было красиво!

Ну, вот и всё, и не более того. Всё равно «синий чулок».

Маленький, едва уловимый интерес к этой особе возник у него после разговора со своим сынишкой Костиком, учеником пятого класса. Тот, хоть и мальчишка совсем, уже умел немного разбираться в людях.

Всё-то он нахваливал какую-то училку по литературе Екатерину Васильевну. И серьёзная она, и внимательная, и, сказывал, добрая… Костя её очень уважал.

- Кто такая? – заинтересовался Коткин – отец. – Всех твоих учителей знаю, а эту нет.

Но подвернулся какой-то школьный праздник, и Лёня пришёл в школу. Поглядеть на сына, на дочку. Как они там? Может, хульганье растёт, а отец и не в курсе?

Тогда-то он и разглядел в первый раз Екатерину. Совсем, совсем не была она «синим чулком»! Среди учителей, среди детей похаживала стройная, высокая, светловолосая, совершенно молоденькая учительница. Серьёзно, но живо и доброжелательно общалась она со всеми. А возле неё всё время крутилась девчушка, примерно второклассница, тоже стройненькая, с белыми кудряшками, в которые вплетены были два бантика. Конечно же, дочка.

Она без умолку щебетала Екатерине Васильевне какие-то свои девчоночьи глупости, а та с серьёзным и добрым лицом с ней разговаривала.

- Наверное, это хорошая семья, - подумал тогда Лёня.

И вот теперь эта молодая женщина, опять в своём толстом платке, в поношенной фуфайке, с выбившейся на лоб непокорной светлой чёлкой и испуганными глазами, стояла перед ним в маленьком зале для пассажиров Лопшеньгского аэропорта.

«Зачем, почему она постоянно носит такую глупую одежду? – подумал Коткин, - ей нельзя так одеваться, она же красивая!»

- Как Вы думаете, ушёл он в лес? Можно мне идти домой? – спросила женщина.  Взгляд её больших, источающих свет глаз был тревожен, - Честно говоря, я сильно перепугалась…

И Лёня ей бессовестно соврал:

- Вы знаете, опыт показывает, что медведи, если их что-нибудь сильно заинтересовало, далеко не убегают. Они ложатся в кустах и ждут, когда можно выйти из укрытия и напасть на жертву.

Он специально это сказал, чтобы хоть немножко ещё постращать гостью, чтобы  не уходила пока… Приглянулась она ему чем-то.

- Чего мне делать-то? Я вот грибов насобирала нам с дочкой, а тут такая преграда…

Весь её облик выражал растерянность, напряжённость. Корзинка её была почти полна красноголовиков и белых грибов. Наверно, ей хотелось поскорее поджарить их и накормить свою дочку.

Лёня не зря был полярным лётчиком. А они, как всем известно, все сообразительные. И Коткин был сообразительным тоже.

Как и подобает начальнику аэропорта, он сделал озабоченное, даже важное лицо и  весомо заявил:

- Вам остаётся только одно: немного подождать, пока он уйдёт, и попить со мной чаю.

Екатерина попыталась было что-то сказать, как-то возразить. Она уже распахнула на Лёню свои серо-голубые глаза, и с её губ уже должна была вот-вот слететь какая-то несогласная фраза, но Лёня её опередил и сразил железными аргументами.

- Сожрёт ведь ненароком. Такая зверюга… Мы же не знаем, что в голове у них, у ушкуев этих. Может, и людоед. Я провожу Вас, не беспокойтесь.

Она плюхнулась на стул. Сидела с растревоженным, растерянным лицом.

А Лёня разворачивался быстро. Скорёхонько вскипятил чайник, заварил самолучшую заварочку со складов государства Шри-Ланка, приобретённую в закромах деревенского магазина, насыпал в тарелочку овсяного печенья из своих неприкасаемых запасов. Сверху сдобрил тарелочку горстью сахарных кусочков, рассовал гостье и себе на блюдечки чайные ложечки, выставил из тумбочки чайные чашки с нарисованной земляникой…

Лёня помог Екатерине снять с плеч фуфайку. Они посидели, посудачили…

На ней была, хоть и опрятная, но затёртая серая кофточка.

«Почему она так странно одевается, – снова и снова размышлял Коткин, – она же реальная красавица?

Из разговора он узнал, что была она замужем. Но муж её – главный механик колхоза, погиб год назад. Случайно, по-дурацки. Разгружал из прицепа привезённый ему снегоход, а тракторист - молодой, бестолковый парень, случайно дал задний ход. Мужа придавило. Глупая смерть…

Она любила его очень. Теперь её никто не интересует.

«Вот поэтому и одевается как попало, - подумалось Коткину, - у женщин это бывает…»

Он тоже рассказал о себе.

Так они и познакомились.

А летом они расписались. И у Лёни Коткина поменялась жизнь.

И Катя стала другой. И появилась на Летнем Берегу Белого Моря новая дружная семья: муж, жена и трое детей. Каждый день после уроков шумная группа из четырёх человек всегда шла домой весёлой гурьбой. Шагала по деревенским мосточкам и шумно галдела, что-то рассказывая друг другу, смеясь… Две девочки и один мальчик, а посередине этой галдящей группы высокая женщина, которую зовут Екатерина Васильевна. Девочка Наташа именует её мамой. Другая девочка Маша и мальчик Костя какое-то время звали её Екатериной Васильевной. Но потом, повинуясь нескрываемой любви со стороны этой женщины, тоже стали называть её своей матерью.

А она их долго ждала. И дождалась.

И пошла лёгкой походочкой в новых сапожках по деревенским мосточкам уверенная в себе, очаровательная, хорошо одетая, вполне модная учительница.

Со счастливой улыбкой, с весёлым лицом.

Это знает весь мир: женщину очень сильно преображает любовь.

 

***

Скоро и результативно летело время на Летнем Беломорском морском берегу. Коткин до деталей освоил тонкости диспетчерской службы. Живя в добротной, любящей его  семье среди поморов, занимаясь привычным и добротным делом, Коткин вполне  свыкся со своей новой работой, с «вспомогательным», как это именуется в авиации, статусом обслуживающего лётчиков персонала. Потихоньку улеглись старые обиды, ушли в прошлое бессонные ночи. И только непроизвольно трепыхалось сердце лётчика второго класса, когда смотрел он вослед улетающим вдаль и тающим над далёким горизонтом самолётам. Тогда уходил он от людей, чтобы спрятать, скрыть от постороннего взора ненароком заискрившуюся в уголках глаз влагу.

Как и все местные мужики, с наступлением зимы «запрягал» он свой снегоход «Буран»: менял масло и бензин, заливал всё свежее, перебирал, если требовалось, мотор, прилаживал новые запчасти, следил за состоянием гусениц. По выходным, если не было напряга на работе, вся семья готовила удочки, мормышки, снаряжение, погружалась на снегоходовский прицеп и мчалась по набитым «Буранами» лесным дорожкам, по мхам. Мелькали вокруг мохнатые, увешанные снежными бородами деревья, слетали с берёз рябчики и косачи. Сдуваемая их крыльями с деревьев снежная пыль  кружилась в воздухе и оседала на кружевные узоры сучьев.

Когда пересекали болота, часто-часто видели на островерхих верхушках окружавших равнины ёлок стройные, вытянутые силуэты глухарей. Ребятишки поднимались на коленки в санях, махали им руками  и звонко кричали: «Эй, глухари, летите давайте сюда!» Но птицы не реагировали совсем на подобные шалости, а просто посиживали и разглядывали свои родные просторы.

Они прикатывали на Ленозеро, устраивались в своей рыбацкой избушке, топили печь, грелись, пили чай. А потом гурьбой высыпали на озеро, сверлили лунки, рыбачили…

Лёня сидел над своей лункой, таскал потихоньку окуньков, плотичек, ершей, разглядывал своё семейство и теперь всегда думал об одном и том же: как хорошо, что он встретил Катю, как замечательно, что он живёт теперь в Лопшеньге, как это здорово сидеть с семьёй на озере и удить рыбку! Искренне полюбил он и Катину дочку Наташку, попискивающую сейчас над своей удочкой, опрятную и добрую девочку.

А летом были семейные походы на форелевые речки, впадающие в море, выезды на катере в морскую даль за треской…

Счастливые детские визги, когда попадалась крупная рыба… Морской простор, волны, плавно качающие лодку, восходы, закаты…

И Лёня привык к такой жизни и не мечтал больше ни о чём. Чего ещё нужно человеку, у которого есть красивая, добрая и верная жена, любящие тебя дети, тёплый кров?

 

***

Уже на подходе был очередной борт – обычный пассажирский рейс. Оставалось до посадки минут пятнадцать-двадцать. Коткин уже передал экипажу сводку обстановки: направление ветра, баллы, температуру воздуха, количество пассажиров на посадку, весовую загрузку. Наблюдался, как и всегда, ежегодный «отлив» приезжающих и «прилив» отбывающих в город. Желающих улететь было гораздо больше, чем мог взять самолёт. Оно и понятно: заканчивался летний сезон, народу надо спешно попадать в город с заготовленными грибами-ягодами, с наловленной рыбой. Там ждёт работа, служба, учёба, огороды на загородных дачах…

Деревня в эти дни пустеет. Сразу же по деревенским улицам ползёт прохлада и неуют, затихает гвалт детворы, прекращается звон женских голосов. Дочери деревни, когда-то уехавшие в город,  навестили родные, взрастившие их места, надышались чистотой поморского воздуха и теперь возвращаются в городскую пыль. С ними исчезает из деревни обилие цветных платьиц и юбочек, пропадают яркость и пестрота, надвигается преобладание серого цвета. И чем ближе к зиме, тем его будет больше и больше.

Рейсы в такие времена учащаются, самолёты прилетают, считай, каждый день, и всякий раз борта улетают с полными «пузами», от пассажиров нет отбоя. И у каждого мешки, коробки, вёдра, рюкзаки с рыбой, самолёты переполнены дарами леса, соленьями-вареньями… А сколько просьб со всех сторон от граждан срочно продать билет именно им, только им! Сколько недовольных, сколько жалоб!

Люди – везде люди, со всеми их понятными запросами.

Для диспетчера это самое напряжённое время.

Сейчас на подлёте был как раз такой борт. На лужайке перед диспетчерской пошумливал народец, ждущий его – улетающие, прилетающие, провожающие, работники почты, сотрудники местного национального парка, командированные…

Всё было, как всегда.

Но что-то расшумелся народ. Послышались женские выкрики, хохот толпы, и, судя по отчётливому накалу страстей, появились явные  признаки разгоравшейся ссоры.

Это тоже было делом обычным: среди пассажиров всегда возникает много различных ситуаций. Но тут в разговоре на повышенных тонах явно участвовал голос, принадлежавший Лёниной соседке Кире Матвеевне Плотициной, в деревне именуемой гораздо проще и понятнее для всех: просто Матвевной. Скажешь «Матвевна» - и сразу ясно:  речь идёт о бабушке Кире, небывалой спорщице и скандалистке, когда дело затрагивало её личные интересы. Добродушная и сердечная, она превращалась в форменную фурию, в безрогую, агрессивную коровяку, готовую забодать любого, коли что-то делалось супротив её норова. Вся деревня давно уж привыкла к этим её повадкам. Что поделаешь, такой характер у человека.

А отходчивая! Пособачится с кем-нибудь по пустяку, наорётся, и вот уж, гляди: обнимет облаянную товарку, затащит к себе в дом, напоит чуть не силком добрым чаем, угостит рюмочкой-другой-третьей водочки (себя, конечно же, не забудет тоже), а потом согласно деревенскому обычаю, заставит спеть с ней какую-нибудь хорошую песню. И вот, только-только ругань стояла, аж пыль вихрями ходила, и тут же сидят-посиживают спорщицы на крылечке, обнимутся, уставятся томными взорами куда-то вдаль и…

Называют меня некрасивою,

Так зачем же он ходит за мной…

Звонко поют, забористо, нараспев. Кто идёт мимо, останавливаются, стоят с полуоткрытыми ртами, а потом хлопают и просят спеть ещё.

В этот раз переругивалась Матвевна с какой-то женщиной, голос которой Лёня не узнал. Не хотелось ему, чтобы прилетевших гостей встретила такая нехорошая картина. Он вышел на крыльцо.

Бабушка скандалила с явно бывшей деревенской жительницей, улетающей к себе домой, в город, молодой, грудастой и ядрёной. Та, с зардевшим, румяным лицом, расправив и без того широкие плечи, наступала на старушку, выговаривая при этом культурные и вежливые городские слова:

- А неправильно Вы поступаете, Кира Матвеевна. Так нельзя идти против всего общественного мнения. Что это Вы тут себе позволяете…

Зря она сказала такое Матвевне. Бабушка терпеть не могла фамильярного к себе отношения. Тем более со стороны какой-то городской молодухи.

- Погляди-косе! Она ишше форсу наводит туто-где! По городскому  научилась она раз-га-ва-а-ривать! Балаболка проклята! Давно ли, краса едака, из-под коровы говна-та выметала?

Молодуха только открыла рот, чтобы возразить, да не успела. Матвевна оказалась проворнее:

- Ты, Нинка, сиди туто-где, не выкуркивай! Прытка она кака нашлась! Приехала в деревню, дак и загунь! Видали ей! Ишше супротив меня чего будёт, против баушки…

Новоиспеченая горожанка тоже не отступала ни на шаг, билась в словестной дуэли до последнего патрона. Перешла при этом на родное деревенское, более доходчивое изложение:

- А чего эт ты, баба Кира, развоевалась тута? Порато много себе позволяшь! Вишь, удумала, козу в самолети везти с людями вместе. Не думашь того, што обосрече она в неби-то? Там ведь качат, а и сблюет она, дура, того-то не думашь, бабушка? Вонь одна будет с твоей козы…

- Вот шаль ты кака, Нинка, придурошна! Шаль, дак шаль и есь! Сама скоре сблюешь, шалько. Не стыднова тебе, икотнича, козочку мою кастить? Красиво ей кажёт… А моя-та Кира чистюля - чистенька, почишше тя, быват. Всяк то знат…

Так они рядились. Коткин сразу разобрался, в чём дело. Кира Матвеевна берёт с собой в полёт свою козу, тоже Киру. Та стояла рядом, вращала длинными ушами и разглядывала людей. И было такое впечатление, что намеревалась она боднуть тётку, которая скандалила с её хозяйкой.

У Матвевны были странные, необычные отношения со своей козой Кирой. Та была у неё вроде верной и преданной собачки и охотно исполняла её роль. Всегда она была рядом с хозяйкой, и, когда какая-нибудь неопытная оглашённая сучка пыталась облаять бабушку, коза, словно обученная овчарка кидалась на бедную шавку и гоняла её вокруг дома, стремясь забодать… Собаки остерегались козу Киру.

Она ходила с Матвевной в лес по грибы и ягоды, и пытливый деревенский народ после таких походов интересовался:

- А не думашь того, Матвевна, што ведмедь вывалит из кустов к тебе с Кирой? Да и тяпнет, ему чего, ошкую-ту, за милу душу…

- Почто ему тяпать-то, я ведь не трогаю его, окаянного.

- Дак ведь нявгат козочка-та твоя на весь лес, он услышит, да и прибежит ошкуй-от. Мяско-то ему в ра-адось ведь. Киру смячкат, да и тебя заодно уж, баушку. Не боиссе равзе?

- Не-е, и не боюсь, не-е, - уверенно машет руками Матвевна, - Кира моя наяниста, сама кого хошь забодат. И ведмедя етого не постесняичче, не-е!

Деревенский народ весело смеётся и от души радуется такой хорошей дружбе козы с человеком.

Люди любовались, когда они, две Киры, выходили в вечерний час на морской бережок, посиживали на песочке и обе глядели на воду, на висящую в небе луну. Коза изредка взблеивала, поглядывала на хозяйку, как будто хотела сказать:

- Красиво-то как, баба Кира!

Их соединяло какое-то сильное чувство то ли любви, то ли привязанности. Скорее всего, любви.

- Умишша-та у ей поболе всяко быват, чем у тебя-та, Нинка. Побо-оле!

Молодуха не знала, чем ей и крыть. Не смогла она справиться с этой донельзя прыткой бабушкой Матвевной.

А народ окружил козу и требует:

- А ты покажи, Матвевна, умишшо козы-то твоей. Могет, в самом деле чего умёт?

- Чичас и покажу.

Матвевна повернулась и отскочила в сторону шага на два, приказала:

- Ну-косе, Кируша, поишши-ко у баушки хлебушко в карманчиках. В каком  полеживат?

Тут коза трогается с места, подходит к хозяйке и какое-то время стоит перед ней, шевелит ноздрями, принюхивается. Потом решительно подходит к правому карману плюшевого бабушкиного пальтишка и суёт в него свою козью морду. Ворочает в кармане языком, и вот во рту у неё сладкая корочка белого хлеба. Коза стоит, глядит победно на публику и жуёт добычу, двигая нижней челюстью из стороны в сторону.

Народ хохочет и рукоплещет, удивляется необыкновенным способностям домашней животинки. А бабка Матвевна гладит её по мягкому загривку и всё ещё ворчит:

- Скажи ты на милось, чево она встреёт, бестолковка. Форс у ей один, а всё требуеца ей козочку мою забижать…

Это она всё о Нинке.

Лёня стоит на крылечке и пытается внести хоть какой-то порядок в эту сцену.

- Кира Матвеевна, дак Вы чего, с козой летите? У меня такой заявки от Вас не  было. Я только Вам билет выписал.

- Какой такой билет ешшо, Лёнюшка? На козочку равзе билетик требуецца? Она, всяко быват, животна, а не жёнка кака. Пошто ето билет-то? Не пужай ты меня, старушку, Христа ради, Лёнюшка. А и не знала я про билетик етот.

Этим поморским бабушкам хитрости не занимать… Знала она, конечно всё вызнала заранее. А тут вот ставит перед фактом. А самолёт уже заходит на посадку. Времени совсем нет на оформление билета… Всё учла Матвевна… С другой стороны, какие у неё доходы? Каждый рублик на счету.

Но Коткин не имел права публично, у всех на виду нарушать финансовую дисциплину. Надо было выходить из ситуации.

- Знала, не знала, надо, бабушка, козу оформить, как положено.

Матвевна сотворила неимоверно кислую мину на морщинистом старушечьем личике, жалостливо глянула на народ, пропела:

- Не приведи ты, Осподи, таку беду. Последню как есь копеечку отдаваю. Ладно, дитятко, продавай мне билетик, баушки. Все-то денежки мои профукались.

Коткин понимает, что теперь народ возражать не будет, Матвевна устроила правильный спектакль. Он поставил вопрос на народное голосование:

- Ну, люди добрые, что с бабушкиной козой делать будем? На аэродроме оставим или пускай летит?

Народ единодушно загудел:

- Да, чего там, пускай… Лишь бы не забодала кого.

- Не-е, не будет она, добра у меня козочка.

Потом она поклонилась честному народу, скуксилась, утёрлась белым платочком и сказала:

- Спасибо вам, бажёны. Мне к дочки надоть попадать, к Ларисе, в Коношу. Живёт она тамогде с детями, да с мужиком своим, этим… Там Кира-та моя и пригодицца. Внучкам моим стрась как молочко-то ндравицца. А и как я пуста-та поеду в семейку? Жить там ведь надоть, зиму зимовать. А нахлебничать-то не хочче мне перед людями. А так я вроде и не пуста прикатила, а с молочком…

Пассажиры вошли в салон. Бабушка Матвевна уселась на кресло, пристегнулась. А коза Кира легла у неё в ногах, словно послушная собачка.

Самолёт взмыл в небо.

 

***

Лёня уже не помышлял о том, что когда-нибудь судьба снова круто развернёт его жизнь, и опять он сядет за штурвал, и металлические крылья снова понесут его над разноцветными коврами лесов, полей и гор, над бескрайними синими морскими просторами, над бесконечной твердыней по имени Земля.

Но это произошло!

Как-то сентябрьским погожим днём прилетел в Лопшеньгу самолёт. Обыкновенный Ан-2 с пассажирами и грузом. Коткин вышел его встречать. Постоял, понаблюдал за погрузкой-выгрузкой, помог двум немощным бабушкам вынести из салона тяжёлые сумки…

Почему-то к нему не выходил из кабины лётчик с полётной документацией. Это было совсем делом необычным: лётчики ужасно любят выскочить из самолёта первыми, погулять по травке, размяться, поболтать с ним, с диспетчером, обсудить новости… Им ведь предстоит новый перелёт, непростая работа. А этот сидит, не выходит. Чего-то он застрял в пилотском кресле.

Ну, может, дела какие-то, неотложные?

И тут один из последних пассажиров подошёл к Коткину и сказал такую фразу:

- Какой-то он квёлый, этот лётчик. Еле-еле шевелится. Как посадил самолёт, не знаю?

Лёня запрыгнул вовнутрь, мигом скакнул к кабине… Командир Веня Матюшкин, давно ему знакомый, хороший парень, известный в авиаотряде балагур, сидел, согнувшись, скособочившись, уткнувшись головой о приборы. Рядом второй пилот, какой-то совсем  Лёне не знакомый, совершенно юный парнишка, пытался робко его тормошить, вернуть в сидячее положение. Но у него не хватало сил… Парнишка был испуган и растерян, тоже как будто не в себе. Трясётся весь…

- Веня, Венька, что с тобой?

А у лётчика на лице гримаса боли, лицо белое, как бумажный лист.

Подняться не может, только тихо, протяжно стонет. Руки согнуты в локтях, прижаты к животу.

Картина - не приведи, Господи…

Лёня выскочил к пассажирам. Те стояли, скучковавшись у крылечка. Все были очень довольны: самолёт прилетел, сейчас всем улетать.

- Врач среди вас имеется? – крикнул Коткин.

Народ остолбенел и замолчал. Все поняли: произошло нечто очень серьёзное. Пассажиры стояли и помалкивали, и было ясно, что врача среди них нету.

-  Фельдшер есть, - раздался робкий голос, - фельдшер подойдёт Вам? - Это произнесла какая-то худенькая девчушка и вышла вперёд. Она щурилась на ветру, который трепал её длинные каштановые волосы. Девушка собрала их в пучок и прижала ко лбу. Так и стояла перед Лёней. С тяжёлой сумкой в левой руке.

- Вы кто? – спросил её Лёня, чего-то я Вас не припоминаю.

- Я здесь в гостях, у бабушки. Работаю в Пинеге медсестрой в поликлинике. Возвращаюсь… - Потом добавила:

- Но у меня уже большой опыт медицинской практики.

Взгляд у неё был серьёзный и твёрдый. Медицинский взгляд.

- «Шмакодявка, - подумал Лёня. – Откуда у неё опыт? Без году неделя! Загубит совсем Веньку.»

Но выбора у него не было.

Уже перед входом в самолёт он спросил у неё:

- Как зовут-то тебя, профессорша?

- Таней меня зовут. – И поправилась, - Татьяной Георгиевной. И не профессор я пока что, а медсестра.

- Ладно, Татьяна Георгиевна, прошу осмотреть нашего лётчика. Какая-то с ним беда.

Медсестра начала с того, что расстегнула и стянула с плеч Матюшкина служебную куртку, ослабила ворот рубашки, потом подняла его подбородок. Свернула куртку и подсунула её под голову. Веня как бы выпрямился в кресле.

- Как Вы себя чувствуете? – спросила она его требовательно, по-медицински, как и подобает специалисту.

Тот не ответил, только пошевелил слабо губами. Внятно говорить он не мог. Лёня смотрел на него с жалостью, не понимал, чем можно помочь старому товарищу.

«Чего она такие глупые вопросы задаёт? – сомневался Коткин в медсестре, - не видит что ли, человек едва живой?»

Но медицинская сестра, видимо, не зря проедала государственный хлебушек в системе здравоохранения посёлка Пинега. Она скорёхонько ловкими, точными движениями отпальпировала больному живот. Тот начал сильно страдать при прощупывании правой нижней части живота. Стал хрипеть, скрежетать зубами и чуть слышно, но со злостью матюгаться.

Медсестра наконец выпрямилась, встала перед Лёней и, глядя ему в глаза, выдала однозначный диагноз:

- У больного аппендицит в последней стадии. Может быть, уже начался перитонит. Скорее всего, начался.

Коткин слыхал о перитоните. Он знал, что с этой штукой шутки плохи. Это разрыв слепой кишки и попадание гноя в организм. Если не принять срочных мер, смерть неизбежна, потому что идёт быстрое заражение крови.

Лёня схватил медицинского работника за рукав и быстро-быстро вывел, считай, что выволок из самолёта. Уже на траве спросил:

- Сколько ему осталось?

- Чего осталось? – не поняла Татьяна.

- Ну, жить сколько? Минут, часов, дней…

Медсестра посмотрела на море, на морской горизонт… Потом на Коткина и честно сказала:

- Я не знаю, я не врач. Но, если разрыв уже произошёл, то часа три, а может, даже два. Какое сердце у него?… Видите, сознание уже теряет, а это последняя стадия.

- Спасибо, Татьяна Георгиевна.

Времени совсем нет!

Лёня бросился ко второму пилоту. Молодой совсем парнишка сидел и хлопал глазами… Был он бледен и потерян, растёкся по креслу. Тоже никакой…

- За штурвал сядешь? Срочно в город надо!

- Не, не умею я, Леонид Матвеевич. Я ведь курсант пока. На практике вот…

Руки у курсанта трясутся. Не лётчик это, не помощник сейчас… Обуза одна…

Что же делать-то, что делать?

Решение пришло само собой, пришло быстро. Что делать? Человека надо спасать! Вот что.

- Давай, авиатор, помогай! – Лёня принял командование на себя. Он не думал сейчас, что не имеет права… Что он всего лишь диспетчер, а никакой не лётчик.

Вдвоём со стажёром они перетащили тяжеленное тело Вени Матюшкина на кресло второго пилота, усадили его, пристегнули ремнём, и Коткин бросился к пассажирам.

Встревоженный, растерянный народ скучковался около крылечка. Ждали Коткина, его решения. Все уже знали, что умирает лётчик и управлять самолётом некому. А всем хотелось улететь: дома ждали дела…

Лёня высунулся из салона, махнул решительно рукой, негромко, но твёрдо скомандовал:

- Быстрая погрузка! Через пять минут взлёт…

Пассажиров упрашивать долго не пришлось. Через полторы минуты все были в салоне, на своих сиденьях. Багаж погрузили тоже мгновенно.

Закрыта и заблокирована дверь, Коткин уселся на командирском месте. Заглянул в салон, глянул на людей, на их напряжённые лица.

- Все  готовы?

- Все-е-е!

- Тогда разрешите взлёт?

- Разреша-аем!

- Ну, тогда полетели.

Лёня глянул на доску приборов. Впервые за последние годы. Нет, ничего он не забыл за промелькнувшие времена. Руки и ноги работали автоматически.

Включил бензокран на отметку «Баки открыты», повернул магнето на «0», провернул винт, включил электропитание, щёлкнул тумблерами автономной защиты сети… Приборы показывали, что все системы самолёта в исправном состоянии, работают нормально. Лёня включил и проверил всё, что требовалось. Наконец, запустил двигатель, прогрел его до нужного режима… Самолёт побежал по взлётному полю, полетел…

 

***

У него  был особенный полётный почерк: когда совершались рейсы в прибрежные деревни, Коткин всегда летел над кромкой воды и берега. Все, кто видел его самолёт, знали - это летит Лёня.

Перед ним распахивались две природные стихии – земля и вода. Обе бескрайние, с бесконечно далёкими, идеально ровными линиями горизонтов. Только с одной стороны разноцветное одеяло из поросших лесом гигантских зелёных пространств, перемежающихся с рыже-коричневыми площадями мхов и болот, голубизной озёр, тёмными, неровными очертаниями берегов, извилистыми, врезанными в лес лентами ручьёв и таёжных рек, то и дело прячущимися за лесными обрывами, густыми зарослями ёлок и берёз.

А с другой стороны, с противоположной – серое, или голубое, или ярко-синее распахнутое пространство бескрайнего моря. В ветреную погоду испещрённое рваными лентами белых, пенных барашков, бегущих по вершинам волн. В штиль – всегда под цвет неба, умиротворённое, гладкое. В нештормовую погоду с самолётной высоты Лёня любит высматривать белые  силуэты белух, гоняющих в море косяки сельди. Белухам, как и китам, и дельфинам надо дышать, поэтому они всплывают из глубины на поверхность за воздухом. Тогда их тела прекрасно видны под тонкой водяной оболочкой. А потом белухи снова скрываются на глубине в новой погоне за добычей.

А над этими распахнутыми перед ним безграничными пространствами нависает ещё одна объединяющая их стихия, тоже необъятная, бесконечная в своей дали, шири и вышине – Лёнино обожание, смысл его жизни – небо! Это его восторг, любимая среда обитания, трепетная часть судьбы.

Этот его полёт наверняка был в последний раз – Лёня осознавал это распрекрасно. Он ведь не имел права садиться за штурвал без разрешения начальства. Понимал, что Винников ничего ему не спустит. А аргумент о том, что другой лётчик попал в беду – разве  довод для начальника-карьериста? Раздует новое дело…

Будь что будет! Он опять, напоследок, полетел на стыке Земли и Воды и снова до деталей, до последней чёрточки разглядел с вышины красоту этих величественных, составляющих основу жизни стихий.

Рядом, на кресле второго пилота, лежал хороший парень Венька Матюшкин. Он больше не стонал, только иногда ворочался с боку на бок. Лёня ни о чём не жалел и ничего не боялся. Он твёрдо знал, что Веню надо спасать и что поступает правильно.

 

***

Коткин посадил самолёт в родном Васьково. Как полагается, спросил по рации разрешения у диспетчера на посадку. Тот ничего не понял, переспросил:

- Не узнаю голос лётчика. С кем имею честь?

А Лёня его узнал.

- Да Коткин я, Коткин. Забыл уже, Михаил Никифорович?

- А, Лёнька! Летаешь, брат! Наконец-то! Садись, Лёня, садись. Полоса свободна.

Когда приземлились и самолёт подкатил к аэровокзалу, пассажиры не поторопились, как обычно, бежать в аэровокзал, подходили к пилоту, дружно благодарили – они ведь тоже понимали, что к чему – и предлагали помощь:

- Радеем мы за Вас, Леонид Матвеевич, а чем помочь, не знаем. Может, письмо куда написать в поддержку?

Лёня народ благодарил, но и сам не знал, кто и чем ему может помочь.

Он помог погрузить обездвиженного Веню в машину скорой помощи, проверил кабину, привычно осмотрел салон: не остались ли чьи-то вещи?

Потом уселся на пассажирское сиденье, опёрся локтями в колени. Не понимал, чего делать дальше. 

Минут через семь прибежал взмыленный начальник отдела перевозок. Стоял перед открытой дверью, удивлённо тараща глаза на сидящего в салоне Коткина. Соображал, видно, чего сказать?

- Леонид Матвеевич, ты чего тут делаешь?

- Да вот, прилетел…

- На чём, куда, кто разрешил? На тебя полётные документы я не подписывал.

- Ладно, долго объяснять. Где Безверхий?

- В кабинете у себя, где ему быть? Сейчас башку тебе оторвёт. Как пить дать оторвёт. Давай, двигай к нему, авантюрист.

Единственным, самым сильным желанием Николая Петровича Безверхого всегда было одно: замять опасный вопрос, спрятать концы в воду. Но тут было всё из ряда вон…

Руки вошедшему Коткину он  подавать не стал. Мало ли чего…

- Опять ты на мою голову, Коткин! Со своими выкрутасами. Без них не можешь?

Он схватил графин и из горлышка стал жадно поглощать нагревшуюся за день воду. Кадык у него ходил ходуном, и изо рта в такт глоткам  вылетали какие-то хрумкающие звуки.

Ни здравствуй, ни до свидания.

- Дак ведь, Николай Петрович, Веня-то при смерти.

- Как это при смерти? Кто? Какой такой Веня? Почему при смерти?

Безверхого такой поворот разговора огорошил.

- Ну, Веня, лётчик наш, Матюшкин. Врачи определили предсмертное состояние. Вот я и привёз его. Не помирать же человеку. Куда деваться было…

Ситуация вроде бы стала меняться. Безверхий осознал, что из неё можно выкрутиться. Он начал ориентироваться в пространстве, крутить головой.

- А где он, Матюшкин? Чего это он?

- Скорая приехала, увезла. Врачи не знают, довезут или нет…

- А где ты подобрал его, ну, это, при смерти?

- В Лопшеньгу он прилетел на своём рейсе, и помирать начал. Перитонит у него, в общем, страшное дело. А мне чего, Николай Петрович, делать, другого лётчика не было, вот я и доставил…

Безверхий окончательно сообразил, что дело-то выглядит совсем не так уж и плохо: самолёт на месте, в целости, заболевший лётчик, как положено, доставлен в больницу. По крайней мере, с него, с начальника авиаотряда, башку не отстригут. А могут и похвалить - как дело подать.

А вот с Коткиным что?.. Вроде бы хорошее дело сделал – больного товарища привёз… Это с одной стороны. А с другой? С другого боку, неправильно это, когда диспетчеры без разрешения и документов самолётами управляют. Ладно, пускай руководство решает…

- Ну, Коткин, ну ты авантюрист! Прилетел он, поглядите на него…

Начальник ещё попыхтел, подумал, вышагивая по кабинету взад-вперёд, развёл руками и сказал:

- Ладно, Леонид, чего сейчас… Тут руководству надо думать… Я, конечно, скажу, как надо, давно тебя знаю… А сейчас ступай-ко ты домой, да отдохни манёхо. Завтра разговоры разные, завтра.

Когда Коткин ушёл, начальник отряда позвонил секретарше Винникова, узнал, что тот на месте, и поехал к начальству. На доклад.

 

***

- Ну, вырастили мы с тобой бандита! Опять вон чего натворил! В тюрьму давно надо этого придурка, а мы всё цацкаемся с ним! В бирюльки играем!

Винников распластался по креслу, раскинул по подлокотникам локти. Пальцы растопырены и дрожат.

Гмырин, главный кадровик Управления гражданской авиации, вызванный в кабинет начальника для разговора, понимал, конечно, о ком пойдёт речь, но делал недоумённое лицо. Как всякий опытный руководитель, давно уже работающий с людьми, каждый день решающий человеческие судьбы, он в принципиальных случаях не любил делать скоропалительные выводы, выступать вперёд. Всегда тянул время, выжидал, куда повернутся события.

- Что случилось-то, Виктор Иванович, о ком это Вы?

- О ком, о ком, будто первый раз слышишь. Об авантюристе этом сказываю, о Коткине. О ком ещё. Всё продолжает свои художества…

Винников глянул в окно с кислым видом, ещё больше скуксил лицо, будто увидел в нём донельзя противную физиономию заглядывающего в его кабинет Лёни Коткина.

- Опять дел натворил, гад, не слышал, что ли? Это так, значит, кадровая служба у нас работает? Работнички преступления совершают, а он первый раз слышит.

- Мимо меня почему-то прошло. Ну, я разберусь. Чего стряслось-то, Виктор Иванович?

- Представляешь, этот хренов диспетчер в Лопшеньге садится в самолёт вместо лётчика, сажает пассажиров и летит в Архангельск!

Винников начал от переизбытка волнения раскачиваться в кресле. Багровое лицо его перекосилось, рот скривился в нервной гримасе. Начальник управления очень не любил Лёню Коткина. Он сильно хлопнул ладонью по столу и возмущённо, с перекошенной челюстью, строго и безапелляционно  проговорил:

- Это что происходит в нашем управлении? Почему люди не в наручниках? Где милиция? Где дисциплина?

Гмырин такой цирк наблюдал не раз. Он уже много раз поражался феноменальной способности Винникова делать из мухи слона, когда ему это было выгодно, и обращать всё наоборот, когда так требовали обстоятельства.

Искренне удивляли его и немалые актёрские данные своего начальника. Какое искреннее возмущение, какое перевоплощение!

Но совсем уж не лыком шит был и Гмырин, старый аппаратчик, много чего повидавший на своём чиновничьем веку. И  переживший много чего… И таких Винниковых видал он, и других… Никому из них ещё не удалось объехать его на хромой кобыле…     Конечно, он был готов к разговору и достаточно хорошо изучил суть дела. Гмырин согласно качнул головой:

- Да, ежели так, наказывать надо, конечно… Распустились люди в самом деле…

Кадровик сидел и выстукивал кончиками пальцев какой-то военный марш. Винникова это раздражало.

- Сажать надо, а не просто наказывать! Сажать!

В разговоре возникла короткая пауза, и Гмырин этим воспользовался. Он потихоньку пошёл в наступление. Знал он, что победит в этой нервной беседе. Винников, несмотря на наработанные чиновничьи выверты, щенок по сравнению с ним…

- Дак он что, совсем кокнулся, этот Коткин? Взял, оттолкнул пилота и полетел сам? Совсем с ума сошёл?

Винникову страшно не хотелось отвечать на прямые вопросы. Закатать бы Коткина за решётку, да и все дела…

- Какая тебе разница, отпихнул – не отпихнул? Сел в кабину и прилетел в Архангельск. Самовольно. Преступление есть преступление. Нарушение всех правил. Он же диспетчер, а не лётчик. Какое право имел? Никакого.

Гмырин поднялся со стула и начал ходить вдоль стола, взад-вперёд. Ему всегда так было легче развивать мысль в принципиальных ситуациях. Нравится это Винникову или нет, его сейчас не интересовало. Он перехватывал инициативу в разговоре, он перешёл на «ты», невольно перешёл.

- Ты погоди, Виктор Иванович, не кипятись. Я тут случаем слышал, что Коткин своим поступком спас жизнь нашему лётчику Матюшкину Вениамину. Скажи-ко мне лучше, спас или же нет?

- Демагогию разводишь: спас – не спас? Какая разница? Он правила нарушил наши с тобой, авиационные.

- Да большая разница. Матюшкину оставался всего час жизни. Так не я, так врачи сказали, это официальные данные. Тут прямо надо говорить: наш работник Леонид Коткин вырвал из лап смерти пилота третьего класса Матюшкина. Извини за красивые слова.

- Извиняю, - пробурчал Винников. – Ты чего, на трибуне стоишь? Разговорился тут… Давай к делу ближе.

- Ну, к делу так к делу.

Гмырин опять присел к столу и, глядя в глаза начальнику, начал выкладывать аргументы.

- Ты, Виктор Иванович, понимаешь хоть, что Лёня Коткин и тебя, и меня, и всех нас от увольнения с работы избавил или чего того похуже?

- Ты не особо-то пужай, видали мы… Почему это?

- Да потому, что мы с тобой и вся наша сраная медицинская служба выпустили в полёт лётчика с приступом аппендицита, перешедшего в перитонит. А тот жаловался на боль в животе перед рейсом… А наши доблестные коновалы сказали ему: пусть не придуривается! Вон физиономия лоснится! У него уже всё в последней стадии, а ему говорят, дурака-то не валяй! Пощупали там чего-то и выпустили. Ну он и полетел… Тоже придурок, конечно… Надо было ему отказаться, да и всё, к врачам пойти… А он, видите ли, дисциплинированный такой. Придурок…

Винников сидел нахохлившись, хлопал глазами, помалкивал.

- Он бы грохнулся, Веня, от потери в полёте сознания… Вместе с пассажирами… Представляешь, что бы было потом на всю страну?

Гмырин обречённо махнул рукой:

- Да и на весь мир. И где бы мы с тобой оказались за такую постановку службы в региональном управлении? Хорошо, если не за решёткой.

Винников невольно втянул голову в плечи и побледнел. Ему очень не хотелось сейчас слушать Гмырина, но тот говорил правду. Осознав ситуацию, он сильно испугался, но виду старался не подавать. Только замолчал и с тревожными глазами уставился в свои бумаги.

- Ладно, - сказал Гмырин, - давай теперь по порядку. Вот ты, Виктор Иванович, хочешь, чтобы на Коткина завели дело?

Винников, видя неоднозначность складывающейся картины, не стал отвечать утвердительно, хотя очень этого хотел бы. Только едва-едва кивнул головой.

- Хорошо, дело завели и тебя вызвали к следователю как свидетеля. Какие ты дашь показания? Скажешь, мол, Коткин, будучи диспетчером, не имел права садиться за штурвал.

- А как ещё говорить прикажешь? Так и скажу!

- Вот ты уже и соврал следствию! Он пилот второго класса! Какая же после этого к тебе вера?

- Погоди-погоди, Гмырин, разве квалификацию мы с него не сняли за его прежние делишки? Я же тебе указывал…

- Не, не отобрали, - боднул воздух кадровик.

- А почему это ты приказ мой не исполнил? Как это понимать?

Гмырин не выдержал, опять заходил по кабинету.

- Ты, Виктор Иванович, помнишь хоть, как дело-то было? Кого он тогда вывез с озера?

- Ну, и кого? Людей вывез с рыбой.

- Партийных работников, вот кого! Областной комитет партии! Они же тогда письмо накатали нашему министру с требованием шкуру с тебя спустить за то, что ты незаслуженно лётчика обидел, с работы снял… Мол, он их выручил, а ты его замордовал.

- Чего-то ты, Гмырин, мне об этом не рассказывал.

- Да не стал расстраивать, сам дело уладил. И как после этого Коткина было лишать классности? Тебе бы партийцы вообще голову  оторвали.

Кадровый начальник встал напротив Винникова – тревожный, озабоченный, руки сцеплены за спиной:

- И ты, Виктор Иванович, опять намерен против Коткина воевать? Я бы тебе не советовал. Проиграешь ты и неприятностей огребёшь столько, что и не унести будет… Подумай… Не твоя эта ситуация.

Винников сидел пришибленный. Нижняя губа дрожала. Он отвернулся опять к окошку и молчал. Гмырин молчал тоже. Он знал: сейчас начальник будет искать выход из ситуации, в которую сам себя и загнал.

- Чего будем делать-то, кадровик? Получается, Коткина награждать надо. Прав он во всём, видите ли… А мы вот кровь из человека пьём, карьеру ему портим…

- Выходит, что так.

В кабинете начальника Управления опять повисла тишина. От Винникова исходила злая энергия. Весь он был напряжён, взбешён. Сидел пунцовый, раздражённый. Такие люди, как он, не любят проигрывать. Он в шмась размазал бы сейчас ненавистного былого однокурсника Лёню, крепко настучавшему ему когда-то по физиономии, выплеснул бы из себя застарелую, мешающую ему жить злую память…

Не получается…

- Ты понимаешь, Гмырин, не хочу я, чтобы в моём управлении, под моим руководством работал человек, который…

- Понимаю.

- Ну и что прикажешь делать?

Начальник отдела кадров остановился посреди кабинета, уставился в окно и с равнодушным видом стал рассуждать:

- В соответствии с действующими приказами мы, отдел кадров, обязаны следить за уровнем профессиональной подготовки личного состава. Для этого существует целая система кадровой переподготовки в целях повышения квалификации авиационных специалистов…

- А короче нельзя, Гмырин? Лекции мне читать будешь?

- Я предлагаю отправить Коткина на учёбу.

- Куда это?

- Разные варианты есть. Но лучше в Академию гражданской авиации.

Винников скривился и хмыкнул:

- Не жирно ему будет, такому придурку? Ему бы в дурдом, а не в академию.

Гмырин словно не заметил этих подколов. Он понимал: это всё игра.

- Если направить на курсы переподготовки, он вернётся опять к нам. А из академии пойдёт по распределению, полетит на просторы страны.

Глаза Винникова распахнулись, в них заискрились блёстки надежды.

- Ну, ты голова, кадровик! А сколько времени там учиться надо?

- Три года, как минимум, по действующим на текущий момент правилам.

Винников не выдержал. Он выскочил из-за стола, крепко обнял Гмырина, прижал к груди.

- Не зря, не зря я держу тебя своим заместителем! Хорошо ты это придумал! Целых три года эту рожу видеть не буду и фамилию не слышать! Как ты ловко, а!

И он полез в шкапчик доставать коньяк и рюмочки.

Друг и ученик Лёниного отца опять выправил ситуацию, разогнал тучи, так густо и неотвратимо нависшие над головой хорошего человека, лётчика второго класса Леонида Матвеевича Коткина.

 

***

Прошло много лет.

На всём их протяжении регулярно прилетает в Лопшеньгу самолёт с четырьмя крыльями, изобретённый ещё в стародавние сороковые годы двадцатого века авиаконструктором Антоновым - старый, надёжный, испытанный Ан-2, именуемый в простонародье «Аннушкой» или «Кукурузником».

Пассажиры, купившие билет, ждущие его в аэропорту, соревнуются, кто раньше разглядит на горизонте его приближение. И все глядят не просто вдаль, а выглядывают самолётный силуэт именно над кромкой берега. Все лётчики с давних пор переняли эту моду от уважаемого, знаменитого пилота Леонида Матвеевича Коткина, когда-то давно служившего в их авиаотряде, о мастерстве которого до сих пор ходят разнообразные легенды.

Положенное расписанием время подходит… Вот сейчас, сейчас…

И в самом деле, далеко-далеко, на границе двух стихий - земли и воды- вырисовывается крохотный силуэтик. Будто там, в лёгком мареве вступившего в силу дня, проклюнулись очертания изящной стрекозы, летящей к людям. Самые зоркие начинают кричать:

- Вон он, вон там! Лети-ит!

И силуэтик увеличивается, увеличивается… Вот уже различимы четыре его крыла.

Пролетев над самыми крышами деревенских домов, решительно и деловито фырча, «кукурузник» касается колёсами лётного поля, пробегает по инерции по аэродрому, круто разворачивается и, словно большой и шумный  тарантас, подкатывает к зданию аэропорта.

А перед ним уже царит весёлая, звонкая, бестолковая суета: пассажиры, народ встречающий, улетающий, провожающий, просто глазеющий, перемещение с места на место разноцветных чемоданов, рюкзаков…

С крыльца с папкой документов выбегает диспетчер. Навстречу ему из самолёта выходит лётчик… Встречи, объятья старых знакомых, а то и друзей…

Каждый год летней порой в деревню прилетает на «кукурузнике» уважаемый всеми пассажир, хорошо известный населению с давних времён, о котором постоянно что-нибудь пишут в прессе. Статный, седой, дружелюбный и с лётчиками, и с населением, он всегда приезжает со своей супругой, непременно модно одетой, стройной, высокой женщиной.

Они выходят из самолёта, и знаменитый пассажир первым делом тепло здоровается с диспетчером. Потом они с женой погружают багаж во встречающий их колхозный УАЗик и едут в свой ладный дом, обшитый ровной, крашеной суриком вагонкой. Живут там весь отпуск.

Любимое дело для той женщины – грибы да ягоды.

А мужчина страсть как любит рыбалку, и целыми днями он на озёрах, на речках, на тресковых морских «бакланах». Всё он с лодками, с моторами, удочками и спиннингами…

И охоч тот мужчина вечерней тихой порой, когда заходящее солнце окрашивает морской берег и лица в нежно-розовый цвет, посидеть на брёвнышке с местными мужичками и бабушками, посудачить с ними о их сыновьях-дочках, о житье-бытье, о том-сем… О жизни.

Приезжает тот мужчина всё в разных качествах. То он слушатель авиационного вуза, то, говорят, пилот, летающий в полярных широтах, заслуженный, сказывают, человек, большой авиационный начальник…

Теперь можно сказать приезжал.

С недавних пор не сходит больше он с трапа самолёта на местное лётное поле. Бывает здесь только его супруга, тоже теперь в годах, пожилая женщина с приветливым лицом. Иногда вместе с ней наезжают дочери – молодые женщины с мужьями и детьми. В последнее время часто наведывается к матери сын Константин, крепкий молодой мужчина в синей авиационной форменной фуражке.

И в доме их на всё лето поселяется праздник. Деревня этой семье всегда рада.

Женщина и дочери, и дети дочерей по выходным дням ходят на деревенское кладбище. Там они ухаживают за довольно свежей могилой. Подметают и убирают иголки, ветки и листья, которые приносит ветер, бережно и аккуратно укладывают цветы.

Потом они садятся на скамеечку рядом с могилой, и детишки, самые младшенькие, старательно, по слогам, громко вслух читают выбитую на гранитном постаменте надпись:

КОТКИН Леонид Матвеевич

Герой России.

Почётный полярный лётчик. 

Заслуженный пилот Российской Федерации.

А Костя Коткин, сын его, тоже летает. Служит в полярной авиации. Он изучает для России Северный морской путь. Идёт по стопам отца и деда.

НЕЧАЯННАЯ РАДОСТЬ

Вот уж залилось рыбки, так залилось! Всего в ручье было выставлено три «морды», а для заполнения пестеря «с чупышем» хватило и первых двух. Из последней снасти сорог да окуней пришлось «выливать» обратно в воду. Рыбёшка, вовсю живая, булькалась в ручей, радостно плескала хвостами и шмыгала в разные стороны. А что делать, ежели ноша и без того получилась тяжеленная. С этой-то попробуй дошагай до дома по мхам, да лесным кочерыгам, по расхлябанной весенней размытости.

Но дело это, конечно же, разлюбезное – ловить сорожку в ручье около Малого Боровского озера. Кирилл Новосёлов давно выпытал сорожью моду – заходить в него весной. Получалось так, что зимовала рыба в соседнем Большом Боровском, где еды хоть и поменьше, зато глубины больше, а значит, и кислорода зимой достаточно, а на лето возвращалась в кормовые места, в Малое озеро, где вдосталь травы и ила, и гуляла там остаток весны, всё лето и всю осень, нагуливала жирок, наращивала свои бочка. Потом, на зиму, поздней осенью, перед ледоставом, опять скатывалась в соседний водоём, на глубину, и там в дрёме проводила зиму. Природа!

На ручье, по которому рыба шастала туда-сюда, он делал заколы: перегораживал течение частыми колышками да еловыми и можжевёловыми ветками, чтобы рыбке ни в какую щёлку не просунуться было, а посерёдке закола устраивал маленькие ворота, куда рыбеха и устремлялась. Да только тут-то и ждала её хитрость: сразу за проходом попадала она в горловину морды, а из него в сам кут, из которого выхода уже не было.

Новосёлову в радость разгадывать всякие там рыбьи хитрости-загадки, оттого и удачлив он в рыбалке. Кто бы ещё в деревне вот так вываливал обратно в воду излишек пойманной рыбы? Никто, это факт.

           

 

Бушевала во всю свою распахнутую удаль весна. Над лесом тянули и призывно хоркали  длинноносые вальдшнепы, зовущие спрятавшихся в траве самок. На Светлом болоте, что лежало в километре от озера, раздавались гортанные крики гусей – гуменников. Там, среди жухлой редкой травы всегда высыпало много клюквы, вытаявшей из-под ушедшего льда, к этой поре завсегда сладкой: зима вытягивает из этой ягоды всю горечь, и клюква теперь, хоть и сморщенная и скукоженная, а мила и человеку и привередливому гуменнику.

Табуны гусей на перелётах завсегда, испокон веку, сворачивают со своего привычного маршрута к гнездовьям в тундряных местах и присаживаются на это болото. Расхаживают здесь вперевалочку на нарядных красных лапах, склёвывают приникшие ко мху ягоды и без умолку разговаривают друг с дружкой, обсуждают последние новости, издавая гортанные звуки, задирая головы кверху. Кирилл обыкновенно любит, расположившись на краю болота, разглядывать в бинокль этих громадных птиц, прилетевших на свою родину и теперь отдыхающих.

 «Прибыли опеть, гуляки, - шепчет он про себя, внимательно разглядывает гусей в синие окуляры и щурится словно сытый кот, - ишь мнут сладеньку ягодку, ядрена-матрена. Бока толсты у самих, наелись уж, а всё мнут, да мнут. Ну прилетели, голубочки, дак и прилетели, слава те Осподи. Навестили опеть родинку-ту свою. Ну, кушайте, кушайте…»

Сейчас он посиживает у кострища, что рядом с его избушкой, подкладывает в огонь еловые сучья, греет чай. Потом долго сидит на завалинке, и, опираясь спиной о брёвна избушки, пьёт из кружки сладкую жидкость. Немилосердно фыркает, закатывает от удовольствия глаза и полусонными глазами разглядывает небо, деревья и озеро. Глядит, как на озёрную воду упала с неба и разлеглась во всю ширь водного пространства красно-сиреневая вечерняя заря и теперь покачивается на лёгкой волне.

Посреди озера, прямо в гуще яркой краски  зари плавают две большие белые птицы – пара лебедей. Они уже много лет гнездятся здесь и живут всё лето с двойкой - тройкой серых птенцов, необыкновенно быстро растущих. Супружеская пара время от времени горланит в свои лебединые трубы, и длинные, сильные звуки улетают в лесные дебри.

Ещё слушает Новосёлов, как на прилегающих к озеру мхах поют  страстные песни косачи, как они с шипеньем чуфыкают, томно урчат, захлёбываясь в восторге весеннего ликования. И их песни журчат над землёй словно буйные разлившиеся ручьи.

Косачи, это ведь петухи, и на виду у своих самок-тетёрок они рьяно, азартно дерутся, стучат друг о друга крыльями, и шум их драк и хлопки их крыльев доносятся до Кирилла.

Весь этот весенний, радостный шум просыпающейся природы возбуждает его. Сейчас он словно подросток, увидевший перед собой женщину необычайной красоты и оттого оробевший, растерявшийся. Он сидит, прильнувший к своей избушке, сидит с полуоткрытым ртом. И перед ним во всей расцветающей красе гуляет по озёрному бережку русоволосая синеокая молодая женщина по имени Весна, смотрит на него ясными, распахнутыми глазами и улыбается ему хорошей простой улыбкой.

 

Домой, в деревню, он попал только к обеду. Проспал начало дня в лесной избе. Этой ночью ему не спалось, потому что на весь белый свет вместе с весной нагрянули прозрачные бессонные ночи, и потому, что в мире светло, даже когда закрываешь глаза. Полночи куролесил он вокруг да, около избушки, долго сидел на озёрном бережке и слушал Весну. Не мог от неё оторваться. Солнышко уже стояло над деревьями и раскидывало густые косые тени в озёрную синь, когда он пошагал от озера домой.

В деревне было всё как всегда. Так же лаяли собаки на проходящих по улицам людей, так же каркали на морском берегу вороны. Но всё же стало как-то посветлее что ли, повеселее. Всё правильно: весна вступала в свои права.

На скворечниках – считай на всех – посиживали скворцы и, вытянув к небу горлышки, фигурно высвистывали свои затейливые песенки. И, хоть свежая травка едва-едва проросла, по деревне, по всем её закоулкам расхаживали овцы и блеяли и подпрыгивали и взбрыкивали, радуясь новому раздолью.

Глаз Новосёлова зацепился за дом, в котором проживал старый его приятель Никандр Пестунов. С ним Кирилл дружил, несмотря на то, что увёл тот в молодости от него Верку, школьную кирюхину подругу, считай невесту. Да чего теперь об этом вспоминать? Дело прошлое.

На углу дома, на коленях сидела какая-то женочка, протягивала руки под брёвна и чего-то там ковыряла.

 «Верка, - узнал Новосёлов и направился к ней.

- Привет, - сказал он ей, - ты чего мастеришь-то тутогде одна? Где мужик-от твой?

Верка не ответила ему ничего. Только глазищами зыркнула. Злыми и усталыми.

- Где-где, сказала бы я тебе где, да ругачче не больно хочу.

Было видно, что у Верки нету желания разговаривать и отвлекаться от дела. Она всё ковырялась под брёвнами, пыхтела и чуть слышно ругалась. Килилл стянул с плеч пестерь, наклонился и заглянул под угол. Там на узкой и короткой доске стоял домкрат. Стоял неровно и постоянно соскальзывал, когда Верка пыталась его подкачать. Было видно, что она хотела приподнять угол дома, да разве поднимешь его на такой шаткой основе?

- Вера, ты сбрендила, аль как? Тут как следоват надо, а не едак.

- Не е-е-едак! – Верка откинула в сторону ломик, который являлся орудием накачки, полыхнула ярко-зелёными глазищами и резко высказалась Новосёлову в лицо:

- А не едак, дак сделал бы как надо сам, да и всё. А то ходют тут, указывают! Равзе могу я как надо, ежели я баба!

- Дак мужик-от твой где, Вера? Пускай бы и смастрячил, чево он-то?

Верка выпрямилась, поднялась на ноги и сказала желчно и зло:

- Нету больше у мня мужика нонеча, всё!

- А где же он Никандрушко-то? Куды делся?

- Выгнала его, змееватика, вытурила гадину.

Верка стояла злющая, брызгала зеленью глаз и явно было – разговаривать больше не хотела. Появись в сей момент перед нею никандровская физиономия – крепко бы ей досталось.

Лежало рядом с углом дома толстое бревно метра полтора длиной – новая стойка – свая, которую надо было подладить под угол. Старая сгнила совсем, её надо было заменить. Из-за этой гнили дом стал заваливаться и просел на угол. Верка и бросилась спасать ситуацию. Кирюхе было понятно, что ей одной с такой мужской работой не справиться.

Он постоял, поразмышлял.

- Ладно, - сказал он, - приду опосля, сделаю. Ты не суйся тут, а то дом уронишь.

Видно было, что Верка обрадовалась, но виду она не подала – характер у неё такой, фыркнула и отвернулась. Всё же маленько поговорила:

- Ну, дак ладно уж, коли желанье…

Потом резко повернулась и высказала… Все женщины не могут не высказать:

- Тольки, Кира, денег я не дам, у меня их нету.

Кирилл махнул рукой, надел опять тяжеленный пестерь и убрёл домой. В этот день он отдыхал, засаливал рыбу в деревянном маленьком чане, топил баню, мылся.

А на другое утро пошёл к Веркиному дому и заменил стойку, выровнял угол дома. Всё сделал, как надо. И вернулся домой. Верку даже и не видел.

 

А вечером она заявилась к нему сама. Застучала в дверь, зашумела под окнами.

Когда зашла в избу, стало понятно: выпившая она, а потому развесёлая. Раскомандовалась. Новосёлов хотел выставить её, да не смог.

- Пока рюмку со мной не выглоташь, не уберусь я никуда. Так, парнишко, и знай!

Она достала из кармана старинного, но вполне сносного пальто  (видно нарядилась, как смогла) маленькую бутылку водки и шлёпнула донышком об стол:

- Неси стаканы, Кира.

Что ему было делать? Они вместе учились, считай, старинные друзья. Кирилл и принёс. Кроме того, доставил к столу тарелку со свежепросольной рыбой, миску с картошкой в мундире, хлеб.

Выпили. Крякнули. Закусили.

Посидели. Помолчали. Вера, нахохлившись, раскачивалась на стуле. Видно, не знала, с чего начать разговор. А поговорить ей, судя по всему, хотелось.

- А тебе спасибо, Кира. Выручил ты меня… Дом бы упал, - она наконец решительно глянула на него, - куда мне одной-то было? Некуда, да и всё… А дом, вишь ты, падать начал. Хряснул бы, кабы не ты…

Она сидела, раскачивалась и нервничала. Ей необходимо было поговорить.

- Где Никандрушко-то, Вера?

Было очевидно, что для неё это сейчас была самая больная язва, самый поганый вопрос. Она машинально потянулась к бутылке, но та была пуста, и Верка со злостью хлопнула ею по столешнице. Чудом не растрескала бутылку. Ей необходимо было выпить.

- У тебя в шкапчиках не осталось ешшо маленько чего-нинабудь? А, Кира? Тошно мне…

У Кирилла, конечно, стояла в чулане на холодке поллитровочка, но он не поддержал пьяненькую женщину. Качнул отрицательно головой.

- Эх ты, жалко, - сокрушённо охнула Верка. Помолчала, спрятав подбородок в плечах, и высказала своё, наболевшее.

- А я прогнала своего. Насовсем, суку. Не знай, живой таперича, аль нет, не знай.

- Чего ето помереть Никандр должон? Прихворал, али чего?

- Нахряпала я ево страхи Божьи как, уколотила сколько мога… Поленом намячкала.

Новосёлов испугался, да и заинтересовался тоже. Верка говорила какие-то страшенные вещи.

- С чего эт ты Никандрушка-та, поленом-то? С какой такой стати?

- А вот тебе и с какой! – Верка не на шутку взбеленилась, прямо заподпрыгивала на стуле. – Я намеднись от мамы прикатила с Витькой, соседом на мотоцикли, из Яреньги. Хотела в следушшо утро – муженьку-то так и обешшала, а прикатила пораньше. Ну, так ето подстатилось. Вечером-то и заявилась я…

Тут Вера вытаращила в ужасе глаза, поглотала ртом воздух и выпалила тяжеленную для неё самой новость:

- А оне и разлеглись, сученыши, на моей-то, да муженька постелюшке. Дергаючче под одеялом, окаянны… Спарились, как кобель со ссучкой…

Верка не могла продолжать, помолчала…

- Да, хто ето они-то?

- Проститутка ета, Надька, доярка, шалава ета… Ну и мой… Лежат, разлеглись… На моей простынке.

Вера так разволновалась, что ей трудно было говорить. Она открывала рот, но слова не получались.

- Я полено-то и схватила от печки. Отходила обоих по чему попало. А потом выпинала на улицу.

Она завершила жуткий для неё рассказ и сидела притихшая, потухшая.

- Сказывают обоих в Пертоминск увезли, в больницу. Не знай, живы, нет, не знай.

Кирилл тоже помолчал, подумал:

- Ну, ежели не забрали тебя, Вера, значит живы они.

Так успокоил он Верку, а сам пошёл на поветь за бутылкой. Разволновался он сам от таких событий. Налил себе и Вере. Но только по одной налил. Больше не разрешил. И сказал ей:

- Слышал я, Вера, што выпивать ты стала сверх всякой меры. Народ тебя осуждат. И я тоже осуждаю. Не надо бы тебе ето дело…

Верка горестно склонила голову:

- Сама знаю, а жись у мня така. Вот поетому…

Она махнула сокрушённо рукой и побрела, покачиваясь, домой.

 

Стоял солнечный денёк начала июня. С утра до полудня Кирилл готовил в колхозном ангаре снасти – проверял справность ставного сёмужьего невода, выделенного ему колхозом для путины, как звеньевому рыбацкого стана: развешивал на вешалах тяжёлую капроновую стенку, тайник, крылья. Выглядывал, не прогнила ли, не порвалась ли в каких-нибудь местах нитка, похаживал вокруг невода с иглой, подшивал, подправлял, терпеливо и тщательно перебирал руками снасть. Неводу ведь тоже, как и человеку, необходимо отдохнуть после зимы, глотнуть свеженького воздуха, повялиться на солнышке. Доля у него такая: зимой в душном ангаре, в скукоженном виде, а всё лето – в солёной морской воде.

Кирилл разглаживал его – старого, надёжного помощника, тихонько добродушно ворчал:

- Ну, ты, ето, повиси тут покудова, погрей бочка. Скоро уж нам с тобой в морюшко пехачче…

И вдыхал поднимаемый теплом со слежавшегося капронового полотна прогорьклый запах морской соли и кисловатый аромат просохших за зиму морских водорослей – родной с детства поморский запах.

Потом он сидел на крылечке своего дома, откинувшись на ступеньки, выставив лицо солнышку и призакрыв глаза. Слушал начало лета. Это была хорошая пора, когда картошка уже посажена, когда ещё не начался сенокос и пока ещё не началась сёмужья путина. И можно было вот так посидеть, расслабиться хоть на полчаса, послушать, как живёт деревня. Звуки были одни и те же, что и всегда, но они отрадой ложились на сердце. Где-то приглушённо орала детвора. За огородами, около полей, какой-то мужик без конца всё пилил и пилил дрова, и бензопила его распевала визгливые песни. Словно мужик решил заготовить дрова для всей деревни. Мычанья коров – самого обыденного звука - не было слышно: в эту дневную пору стадо пасётся на травяных пажитях за озером.

И прямо напротив его глаз, почти над головой, пел скворец. Он расселся на кончике крышки скворечника, сколоченного Новоселовым пару лет назад, и даже не пел, а выделывал, будто специально перед своим хозяином, невероятные выкрутасы художественного свиста. Кирил слыхал, конечно, что у скворцов нет собственной песни, они, как попугаи, воруют трели у самых разных птиц, но этот, его сосед - скворец, явно превзошёл всех попугаев.

Он вытянулся в струнку, будто искусный оперный певец на сцене, растопырил дрожащие в азарте крылья, задрал головку, распахнул клюв и, слегка подпрыгивая, верещал то чистым соловьём, то щеглом, то воробьём и даже сорокой. Явно работал на внимательного слушателя – Кирилла.

А тот полулежал, полудремал, ему было хорошо на солнышке. Да разве долго отдохнёшь с односельчанами! Нет, не получится…

- Мишка-та пишет чего, аль нет? – громко позвала его соседка Ангелина. Шла она за водой к Кирюхиному колодцу, и ей надо было себя обнаружить, вот и кричит она, будто оглашённая. А как же, все же к чужому колодцу идёт.

Мишка – это сын Кирилла. Он в прошлом году закончил мореходку, механический факультет, и в этом сезоне, хоть и последним механиком, но ушёл в загранку на сухогрузе.

- Пишет-пишет, - пробурчал Новосёлов, разговаривать и прерывать сладкую дрёму ему не хотелось.

- Вот и слава те Осподи, парень батька не забыват. - Ангелина так и унесла полные вёдра, не поговорив.

А потом к нему подсел кто-то щупленький и легонько толкнул в бок.

- Здравствуй-косе, дядя Кира, - пропел девичий голос.

Кирилл узнал его, голосок этот, пришлось ему проснуться.

Это была Любашка, Веркина дочка. У той было их две. Старшая Людмила училась в Архангельске на фельдшерицу, а эта, младшенькая, примерно классе в пятом. Но по ней не скажешь, что малявка, хотя и пигалица с острыми коленками, а такая она не по годам умница-разумница! Кирилл это давно приметил. Справная девчонка будет, когда подрастёт.

Она сидела рядом, и личико её было розовеньким и возбуждённым. Белая чёлка свисала на пряменький, аккуратненький носик.

- Че ты, беляска, прибежала? – Кирилл окончательно проснулся. Он был рад повстречать Любу. Та всегда тоже радовалась, когда они встречались на улице, всегда первая здоровалась и почему-то непременно улыбалась при этом.

А вот сейчас она, судя по кислой мордашке, была чем-то расстроена, что-то тревожило маленькое её сердечко.

- Ну-ко, ну-ко! – Новосёлов развернулся к ней, легонько потрепал Любашкино плечо и стал допытываться. – Докладай-ко, деушка, че стряслось-то тако?

Люба склонила лицо к коленкам и захныкала, плечики её задёргались.

- Та-ак! Вот явилась нюня така! Дак што ето с тобой, Люба, ну-ко растолкуй мне?

Та подняла к нему зарёванное лицо, и через всхлипы Кирилл разобрал:

- Мама пьёт… Да гулят где-то. Вчерась дома не ночевала. Лежит пьяна…

Для Кирилла это не было большой новостью. Он давно всё знал, как знала и вся деревня. Знал и жалел Верку. Они ведь учились в одном классе. Она была тогда для него самой замечательной девочкой в школе. И они дружили, пока он не ушёл в армию. Когда он вернулся, Верка была уже другая. Она была замужем.

Кирилл не знал, что можно тут поделать? Женщина-выпивоха – это страшное дело.

А Любаша вдруг сказала:

- Я, дядя Кира, придумала, как надо поступить. Всю ночь думала-думала и придумала. Только ты мне должен помочь. Мне одной тяжело будет.

План её оказался занятным и вполне проработанным, чего Кирилл совсем не ожидал от такой малявки.

- Надо на маму мою повлиять стрессом,- Любка ляпнула то, чего Кирилл совсем уж не мог ожидать.

- Это чего тако? – выпучил он глаза.

Люба повернулась к нему всем своим тельцем, выпрямила спинку и деловым тоном, как учительница школяру, разъяснила суть своего плана. Глаза её быстро высохли. Наверно, учительницей она и будет.

- Я, дядя Кира, зимой проштудировала всю нашу библиотеку в клубе, разговаривала с фельдшерицей Антониной Вячеславовной. Всё я разузнала.

- Ну и што там тако про стресс-от етот сказывают? Интересно мне…

- Из всего, что я узнала, я поняла, что алкоголизм можно излечить лишь в результате сильного емоциального воздействия.

Где она таких слов-то нахваталась? Наверно серьёзно изучила вопрос. Кирилл робковато спросил:

- Может, эмоционального?

- Чего? А, да, конечно же, да. Эмоциального.

Она пошмыгала красивым носиком, продолжила:

- Человека надо, дядя Кира, угрозить угрозой смерти, или же гибели близких людей. От етого страху он перепугается и закончит свою пьянку. А иначе ему не победить своё нутро, как бы он етого не захотел.

Во даёт, шмакодявка! Кирилл отвернулся, помолчал. Надо же, «угроза смерти»… Так и помрёт кто-нибудь. Впутывают его…

- Ты, Люба, не придумай чего. Помереть же может Вера-то. Узнашь тогда, как без мамки-то?

- Да не-е, не в маме дело. Ей-то чего? Я под угрозой должна быть.

- Ишше чего не хватат? – Кирилл от неожиданности кашлянул, - из-за еенной пьянки тебя, дева, под монастырь поведём? Ты-то куда почто собралась?

Вот тут Любаша заулыбалась. Ей было приятно, что о ней позаботились. А потом, это ж удовольствие разговаривать с таким непонятливым в медицинских делах человеком.

Шмыгая носиком и быстро-быстро кивая головкой, она поведала свой план. Простой и вполне проработанный.

Она должна пойти в лес за вениками – берёзовые листочки как раз приспели – и там, лесу, она потеряется. Как бы потеряется. На самом деле она спрячется в лесной избушке, в которую её отведёт дядя Кира. Мать, конечно, будет ходить по лесу, искать, кричать, и так и не найдёт свою доченьку. Вот это и будет для неё стрессом.

А затем она, опять же с помощью дяди Кирилла выберется из леса. А потрясённая мать выздоровеет.

Кирилл поначалу сидел остолбеневши. Не мог ничего сказать. Авантюра, конечно, но вроде бы всё правильно. В его избушке тепло, еда у неё будет. Да и безопасно, чего там говорить. Кирилл подумал, помычал в кулак и спросил:

- А не страшно тебе будет, деушка, одной-то в лесу? Медведя ведь кругом, а зубья у их во!

И он показал скрюченный указательный палец.

Любаша посмотрела на этот палец, представила… Ей действительно было страшно, чего уж тут… Жуть как страшно.  Сидеть одной, когда вокруг такие зверюги с такими вот зубьями!

Но на что не решишься ради хоть и пьющей, но любимой мамы? И она решительно тряхнула чёлкой.

- Всё-таки пойду я в твою избушку, дядя Кира. Пусть моя мама выздоровеет.

Кирилл опять задумался. Втягивают его не весть во что. Люди потом скажут: долбанулся Кирюха совсем! Очень ему это надо… А как тут быть: Верку он всё одно уважал, что бы о ней ни судачили. Тепло у него на душе от воспоминаний о юности. От их с Веркой юности. Он помолчал и сказал:

- Я тебя не отпушшу, красава.

Любаша взвилась, ведь она всё продумала, она правильно всё решила! А маму надо спасать!

- Тогда я одна в лес уйду. Под кустом буду сидеть, а уйду! Ежели ты не поможешь.

Кирилл возразил спокойно, твёрдо и убедительно:

- А ушкуй придёт к тебе… Не боисся? Тяпнет маленько, да и нету тебя, девоньки, вместе с кишочками. Ты же малехонна  кака. Хошь, Люба, штобы я грех на себя навалил? Не хочче мне таку обузу брать.

Они замолчали и сидели, склонив головы.

Кирилл размышлял: вот ведь соплюха совсем, кнопка, а как за мамку свою воюет! От этой мысли ему было почему-то радостно.

Наконец Кирилл придумал! Он поглядел на Любашку, улыбнулся во весь свой немаленький рот и высказал ценную идею:

- Давай-косе, Любушка, так сделам, коли уж туда пошло: спрячу-ко я тебя на время у теты своей, у Насти, в Яреньге котора. Всё одно, каникулы чичас. Школу не прогуляшь. А у теты моей ладно тебе будет, деушка. Пошто тебе с ведмедями сидеть?

- А лес-то как? В лесу ведь мне надо потерячче.

- Дак, ты всем и заяви, што, мол, за вениками ты. Матка тебя отпустит, люди будут знать… А ты в лес пойдёшь, потом шасть из леса на бережок, да по бережку и в Яреньгу. К теты моей. Ты ведь всяко знашь, где тета моя проживат? Дом-от синенькой окол речки.

- Да знаю я, знаю. Мама мне показывала.

- Во-во, а я к ей на мотоцикли скатаю, предупрежду.

Ещё они помолчали. На сердцах обоих царила благодать от того, что намечалось благое дело.

Потом Любашка помялась, помялась, повернулась к Кириллу, глянула прямо в глаза и тихо прошептала спрятанные до сей поры слова, как будто раскрывала ему глубокую-глубокую тайну:

- Дядя Кира, а ведь моя мама тебя любит.

- Чего это? Чего ты? – замахал рукой Кирилл, - полуумна ты!

- Да, дядя Кира, так это, так… Плачет она иногда и сказыват мне, что зря не дождалась тебя из армии. Жалет она, да ревёт…

- Ладно, ты ето, чего теперь?

Кирилл поднялся, отвернулся и сказал:

- Зайди ко мне, Люба, послезавтрева. Я пока скатаю до теты, договорюсь. Да невод у мня вот, дело многодельно…

И он ушёл, так и не повернув к Любе лицо. Не хотел показывать покрасневшие свои глаза.

 

Искала Любу, почитай, вся деревня. Искала-искала и не нашла. Жители группами и в одиночку прочёсывали лес. Лесник Федотов разбил его на квадраты, собрал в своей конторке народ и каждому поставил задачи: ты идёшь туда, ты – сюда.

Нет, не нашли девочку.

Кирилл тоже, как все, сходил на поиски. Дошёл до своей избы, хоть и не близко было. Зато навёл порядок и в самой избе и снаружи – так-то все время некогда, всё бегом, бегом. Выдраил можжевёловыми ветками посуду, нарубил и прибавил под навесом дров.

Посидел на озёрном бережке. Посерёдке воды, как и во все годы плавало лебединое семейство – пара взрослых птиц и пара птенцов.

 «Семья, - подумалось ему.

Лебеди плавали безмятежно. Детишки их гонялись друг за дружкой, прятались по очереди под крыльями родителей, а те время от времени гулко, на всю водную ширь, гугукали. Им м было раздольно одним на большом лесном озере.

А вот у Кирилла семьи не было. Вернее сказать её не стало, когда года три назад умерла Светлана, жена. Какая-то странная болезнь привязалась к ней. Стала она вдруг бледнеть и худеть. И постепенно сгорела в этой непонятной хвори. Кирилл из больничных разговоров только и понял, что в её крови белые кровяные тельца победили красные. А для человека это, мол, смертельная штука.

И ушла от него Светлана, лежит теперь на деревенском погосте.

А сын Володя моряком стал. Уплыл от отца в заморские края, ходит где-то на своих кораблях. К батьке наезжает редко. То учёба у него, то работа, а то отпуск на югах с дружками…

Ну, да ладно, может, женится, образумится. Будет с жёнкой, да с деточками наезжать.

Без семьи Кириллу было тяжело.

 

На другой день, в самую рань постучалась к нему Верка.

За три дня похудела она крепко. Наверно, не ест, не пьёт, и не спит тоже. Сидит на стульчике скелет скелетом. Глаза ввалились, бегают беспокойные.

Посидела с минуту молча, опустив низко голову, потом завыла.

- О-о-еей, Кириллушко, тошнёхонько-то мне-е. Не могу-то я натить доченьку-ту свою-ю… Потерялась девонька-та моя-я-а…

Кирилл подошёл к ней, остановился напротив.

- А не потерялась она, а ушла от тебя, галюзы, вот што, - сказал,- так оно и есь.

Верка перестала выть. Глянула на Новосёлова, донельзя вытаращила глаза:

- Как ето ушла, куда ето?

- В лес пошла, к зверям лютым, лишь бы с тобой не жить, окаянной.

- Почему ето не жить? Я же мамка ей. Мы с ей хорошо живём, даже очень, в согласии. Как две голубки. Золота она, девонька-то.

- Она-та золота, а ты-то хто?

- А хто я есь, Кира?

- Пьянь ты, вот хто. Всяк знат.

Этих слов Вера не выдержала. Как пуля вылетела она из избы, полетела по проулку. Кирилл смотрел ей вослед.

Вдруг она остановилась, резко развернулась и побежала опять к Кириллу в дом. Со всего размаху упала она на пол, звучно, хрястко стукнулась коленками и, стоя на карачках перед Кириллом, опять завыла, только ещё громче, с надрывом.

- Всё, Кира, всё-ё-о! Не пью я больше енту заразину! Три дни уж! В рот больше не возьму-у! Хошь поклянусь тебе, Кира?

- Порато надо мне твои клятвы слушать. Не пей, да и всё.

- Мамой своей клянусь, Фёклой Северьяновной. Не буду больше-е!

Она глянула на Кирилла бешеными, смертельно усталыми глазами и уже тихо, потерянно сказала:

- А убьюсь я, Кира, ежли чево. Ежли Любушку не найдут. Пошто мне жись без ей?

Она, видно не могла подняться, обессилела совсем. Кирилл подошёл, обхватил руками за подмышки, оторвал от пола и усадил на стул.

Верка сидела обездвиженная, со сникшими плечами, никакая

- Поишши-ко девку мою, Кира. Сам сходи, да поишши. На тебя токо и надёжа. Токо ты и найдёшь, знаю я.

Она глянула на него с мольбой. В глазах стояла безысходность и тяжёлая тоска.

- Ты ведь Любушку уважашь, знаю я… Дак и она тебя привечат, кабуди дочка твоя…

- Ладно, сказал Кирилл, схожу, поишшу. А ты, Вера, поди-ко ты домой, да поспи. Как скелетина бродишь, людей пугашь.

 

Посреди белой ночи, когда соседняя деревня Яреньга мирно спала, он вывел Любашку из дома своей тётушки и увёл в лес. Через два часа они пришли к его избушке. Люба сразу в неё и шмыгнула.

- Ой, чисто-то как тут! – защебетала она, сунув везде свой носик. – Приборки никакой и не надо.

Кирилл развёл костерок, сварил вермишелевый суп. Пока его хлебали, вскипел и чайник.

Любашка жевала мочёные сухари, фыркала, вытягивая из ложки горяченный суп, потом прихлёбывала чай и разглядывала раннее утро, сменившее белую ночь. Глядела на белёсую сырость, лёгким туманом лежащую на озёрной воде. Куталась в тёплый свитер, наброшенный ей Кириллом на плечи, щурилась от переизбытка впечатлений и мечтала:

- Вот бы здесь жить, да жить… Хорошо-то ка-ак, дядечка Кирочка!

Тряхнула вдруг головой и добавила:

- Чтобы и мама тутогде тоже была… Рядышком сидела.

Она помолчала, подумала маленько и ни с того, ни с сего ляпнула:

- А ты, дядя Кира, чтобы был моим папой.

Кирилл и не смутился совсем.

- А я бы, Люба и не возражал, - сказал он.

Потом он вдруг засобирался. Позвал Любу в избу и там проинструктировал:

- Вот спички, вот береста, вот дрова. Костерок сама растаганишь, чай согрешь. Вот тебе топор.

Он снял с гвоздя мешок с припасами.

- Тут тебе еда, девонька. Много чего, с голодухи не помрёшь. Месяц можешь питаться.

- Дак чего, месяц мне тут сидеть? – Любаша маленько встрепенулась, - а мама моя как? Она же волнуется!

- Вот таперича про твою мамку и поговорим. Шибко она переживат, конечно, что потерялась ты. Мне и людям обешшат, што пить не будет боле. А где зарок, скажи на милось. Вдруг опеть она к водке етой, к заразе… Надо бы ей ешшо попугать, штобы уж насовсем она остановилась, глупа женочка.

Любашка со всем этим была согласна:

- Ну, дак и чего, дядя Кира? Ну, дак и как?

Кирилл присел на нары и сообщил:

- Она сегодня придёт к тебе, Люба.

- Ой, девочки! – захлопала та ладошки. – Ой-е-ей! Мамка придёт!

- Только прошу тя, краса едака, ты сразу-то ей не открывайся, придержи форсу.

- Как ето?

- Принцип ей поставь. Скажи, ежели пить будешь, мамка, не пойду с тобой домой. Тут буду, в лесу жить. Поняла?

Любашка сидела на супротивных нарах и уже улыбалась. Довольнешенькая от всего, что тут сейчас происходило.

- Уж это нам понятно, дядя Кира, уж сделам всё, как надо.

Уходя, Кирилл строго-настрого наказал:

- Сиди в избе, Люба! Не выкуркивай. Вот крючок на двери, зашшолнись на его и посиживай тихонько.

-А чай, дядя Кира? Чайку-то надо ведь согреть.

Кирилл это разрешил:

- Согрей чай, согрей, ладно. И тут же в избу. Понятно? Мало ли чево…

- Понятно, понятно!  

 

Верка его уже ждала. Сидела перед домом на завалинке. Опять, наверно, не спала или спала мало. Выпытывать что, да как, приступила, когда он ещё не подошёл ко крылечку.

- Нашёл, аль как? Че молчишь-то?

- Да я ведь и сказать-то не поспел ишшо.

- Не молчи, сказывай, нашёл, аль нет?

Кирилл потихоньку стянул с плеч старый рюкзачишко, повесил его на крючок. Сел рядом с Веркой, слился с нагретой поверхностью завалинки, медленно начал стягивать с усталых ног сапоги.

Верка глядела на всё это словно голодная волчица перед броском на ничего не подозревающую, зазевавшуюся жертву.

- Ты скажешь мне, аль нет? – неторопливость Кирилла вывела её из себя.

- Чего сказать-то тебе я должон, Вера?

- Че ты как придурок какой. Дочку мою отыскал, аль нет? – Верка кричала ему в самое ухо. – Нашёл, спрашиваю, или чего?

- Нет, - спокойно и твёрдо сообщил Кирилл. - Самой Любаши я не нашёл, но, ето самое…

- Что ето за но тако? – Верка совсем сорвалась на крик. – Как ето самой не нашёл? А кого ты тогда нашёл? Што за но за тако тут ишше?

Кирилл повернул к ней усталое, вполне добродушное лицо и, как бы между прочим сказанул:

- Я голос слышал.

Верка глядела на него оторопело, в глазах её тёмно-зелёных запроглядывала ненависть.

- Какой такой ишше голос. Я ему про Любашечку мою, про доченьку, в лесу, могет, загибшую, а он хреначит мне про голос какой-то. Нашёл ты, обормотина, кровинушку, аль нет?

- Найти не нашёл, а голос еенной был. Прознал я его. Кричала она.

- Хто кричала, хто?

- Дак Любашка и кричала, хто ишше. Ейной голос. Че, я Любу с кем перепутаю.

- Дак, ты-то ей кричал? Ты-то? Аль нет? Ты-то как?

- И я кричал.

- Дак, а она чего?

- Дак, не слышала она меня.

- Как ето так, не слышала? Ты, мол, слышал, а она и нет!

- Дак ветер был встречной для ей. Как она услышит, коли рвань така. Задувало ей навстречу, крепко задувало. Не пробить голосом. От ей ветром наносит, а от меня к ей нет. Любой не услышит.

Вера уже стояла, руки врастопырку, рот распахнут. Она не знала, чего сказать в такой нелепой ситуации. Кирилл тоже поднялся, отшагнул малость. Неизвестно, чего от Верки ждать.

- Ну, дак скажи ты мне таперича, Кирьян, куды мне бежать? Где дочку искать. Потерял ты Любушку мою, одну оставил сиротинушку, из леса не вывел. Голоса у его не хватило… Ну, дак я тебе чичас поправлю его, счас шибче запоёшь…

И она стала искать под ногами полено – обычное для неё оружие. Но полена не нашлось, поэтому Вера пошла на мужика с голыми, но, по всему видно, крепкими руками.

Кирилл на всякий случай отступил, урезонил мамку разбушевавшуюся:

- Да остынь ты, шальна баба! Нашёл я твою Любу, нашёл. Чичас расскажу где, сама и отышешь.

И приказал на всякий случай:

- Садись-ко ты обратно на завалинку, остынь, горяча больно. Привыкла с Никандром руки распускать…

Когда Верка, тяжело дышащая, стреляющая бешеными глазами, присела, Кирилл расказал, что голос был от избы его, что на озере. А идти он не смог, потому как нога у него подвернулась, а шагать до Любашки надо было километра два.

- Куды мне, Вера, скажи ты на милось, топать в таку даль с подвёрнутой -то ногой? Некуды! Не дошёл бы я. Вишь, еле стою, хромаю страхи Божьи! Понимать должна…

Верка сидела теперь притихшая, только стреляла глазами.

- Это изба, котора на мысу стоит, дак я видала, – сказала она с нервной визгливостью.

- Та сама, котора ишше может там быть? Бывала всяко, найдёшь…

- Бывала-бывала, - кричала ему Верка, уже убегая в лес.

К своей доченьке, к Любашке.

 

Поначалу они жили не вполне мирно – мать и дочка. На глазах у всей деревни поругивались, затем сразу же мирились и миловались и миловались… Не знали уж чем друг дружке угодить. Чего там говорить, любовь их взаимная была у всех на глазах.

Вера долго не могла пережить свой стресс, ведь не было у неё на белом свете никого дороже и ближе, чем родная доченька Любаша, красавица из красавиц, умница из умниц.

О выпивке сразу как-то забылось. Эта беда ушла из их дома раз и навсегда.

 

Однажды, уже в конце лета пришли к Кириллу в дом две счастливые особы – Вера и Люба. Нанесли пирогов. За разговорами повечеряли, напились чаю. Кирилл – радушный хозяин - выставил было бутылочку шампанского. Как же, гостей надо бы уважить. Только никто пить не стал. А Вера даже и не взглянула на симпатичную зелёную сосудину. Так и простояла она нетронутая.

А в воскресенье Кирилл пошёл за деревню, на кладбище. Постоял около могилки Светланы, жены, погладил её фотографию, прибрал какой-никакой мусор с холмика. Сел на скамейку рядышком и сказал:

- Пойми ты меня, Светушка, чижало мне одному век вековать. Хозяйка в доме нужна. Возьму-ко я Веру, да Любу к себе, хороши оне люди. Сама ето знашь. Не обижайсе ты на меня, Христа ради, Светушка…

Потом поднялся, потоптался минуту около бугорка и пошёл в деревню. В новую жизнь.

 

«Пустите детей приходить ко Мне

 и не возбраняйте им,

 ибо таковых есть Царствие Божие»

                                                                                                         (Лк. 18; 16)

 

                                                   «Смотрите, не презирайте ни одного из малых сих,

                                                   ибо говорю вам, что Ангелы их на небесах всегда

видят  лице Отца Моего Небесного»

(Мф. 18; 10)

 «И НА ЗЕМЛИ МИР…»

Что-то зашабарчало на крыльце. Вроде бы кто-то пришёл и начал подниматься по ступенькам, потом шаги стихли. Но сквозь ветер, ударяющий о стену и шелестящий в пазах, пробивались звуки, говорящие о том, что на крылечке кто-то примостился, сидел там и не уходил. Тяжело поскрипывали толстые доски, пошаркивали чьи-то каблуки.

Мать, глубоко верующая, а потому всегда спокойная и равнодушная ко всяким несуразным страхам, отчего-то вдруг заволновалась, напряглась на своём низеньком стульчике, вытянула шею, с тревогой в глазах запоглядывала на сына, сидящего за кухонным столом и корпящего над уроками.

- Чого оно тамогде? На крылечки-то. Али пришёл етохто? Глянь-ко, Егорушко.

Сынок оторвался от своей «арихметики», соскочил с конца лавки, сунул босые ноги в катаночьи обрезки, раскиданные в углу избы, и раздетый, без шапчонки, выскочил на крыльцо. Ему самому давно уж хотелось хоть ненадолго убежать от книжек и тетрадок, от обрыдлого занятия, да размять малость ноги.

На крылечке спиной к нему сидел-посиживал местный письмонос Артёмко, сидел почему-то согбенный и смирный в эту минуту, совсем не похожий на себя. Обычно бывал он шумным, матершинистым и весёлым. Когда шёл по деревне, то в любую минуту из любого конца деревни можно было определить его место нахождения. Вокруг него всегда гуртовался народ, вседа рядом с ним крики, хохот и весёлая ругань.

А тут разместился на крылечке и помалкивал, сидел, обняв одной рукой свой почтовый мешок из старой замызганной парусины.

Отчего-то не заходил в дом. На Егорку глянул мельком и отвернулся.

- Дак, заходи, давай, дядя Артём, заходи-тко в избу-то. Холодно ведь тутова… - сказал ему Егорко приветливо. Он уважал почтальона за доброту, и за простоту. И тот всегда уж ласково трепал ему вихры, когда встречал на улице.

А Артём отчего-то медлил, только спросил вполголоса:

- Агафья-та дома, аль нет?

- Сидит, мама, шерсть чипат, дома она.

Почтальон как-то нехотя, невозможно кряхтя, поднялся на ноги, покачал головой и пошёл в дом. Егор за ним.

Агафья выбирала из кучки овечьей шерсти, лежащей на расстеленных на полу газетных листах,  всклокоченные спутанные комочки, понемногу раздёргивала их и укладывала настальные крючки старенькой чипахи. Потом накрывала другой и шаркала чипахами в разные стороны. Через малое время поднимала верхнюю чипаху и перед нею оказывался воздушно-мягкий, чистый и пушистый шерстяной пучок, готовый к укладке в прялку, к тому, чтобы скать из него ровное шерстяное прядено.

Переступив порог, Артём повернулся к образам, сотворил короткую молитву и перекрестился. Потом стал перед Агафией.

- Здрава будь-ко, большуха Агафья Онисимовна… - сказал он негромко и вдруг заторопился, запустил руку в сумку и достал из неё большой серый конверт. Скособоченно как-то подшагнул к хозяйке и положил конверт к ней на колени. Вынул из мешка ещё одну бумагу, ткнул пальцем в какую-то клеточку на ней и велел в этой клеточке расписаться.

- Это мне под отчёт надо, - сказал он хрипло.

Агафья расписываться не умела, она нарисовала в указанном месте крестик.

Почтальон ничего больше не сказал, сунул бумагу в мешок и выскочил за дверь. Его шаги грузно протарабанили по ступенькам. Всё стихло.

В вечернем избяном полумраке серый квадрат письма тускло отсвечивал на коленях матери. От него почему-то исходила смутная опасность, нечто взволновавшее душу.

- Чево-то озарко мне Егорушко… - в голосе матери зазвучала вдруг тревожная нота. Так меняется песня лесной птицы, распознавшей беду, возникшую перед её птенцами.

- Ты почитал бы мне, Гоша енти бумаги. Грамотной таперича… А у мня с глазами-то худо нонеча. Ты ведь знашь…

Егорко забрал у матери конверт и осторожно большими овечьими ножницами с боку отстриг тонкую полоску. Достал само письмо. Оно представляло собой лист твёрдой бумаги, почему-то пахнущий тюленьей ворванью.

- Читай давай, Егорко, читай, чево оне там пишут, еретики ети?

Мать чем-то была встревожена. Оторвалась от своего чипанья. Сидела выпрямленная, настороженная. Глядела на сына растерянно, будто что-то чувствовала. В глазах - испуг и страх.

- На конверти-то чего? На конверти-то?

Читал Егорко медленно, спотыкаясь, путая рукописные буквы. Он ещё не привык к людским почеркам. У него был всего лишь второй класс начальной школы.

- Му – мур–ман – ская. Это значеть мурманская, чего там дальше? За – го – тови – тель – ная. А, это выходит заготовительная…

- Мурманская заготовительная зверобойная контора, - с превеликим трудом разобрал он название организации.

- Ну, ну, дак и понятно. Чево в письме-то самом? Прочитай ты ради Христа… - торопила его Агафья.

Сын её развернул перед собой письмо и начал громко, по слогам зачитывать текст. Читал он долго.

 «Васильевской Агафии Анисимовне.

С прискорбием сообщаем Вам, что Ваш муж Васильевский Андрей Павлович скончался во время зверобойного промысла от переохлаждения в результате крупозного воспаления лёгких на ледокольном судне «Георгий Седов». Тело его захоронено…»

- Стой-ко, стой-ко, погодитко-се, - не осознала мать сути написанного.

Она сидела с приоткрытым от ужаса ртом. До неё с трудом доходил весь трагический смысл этих роковых, леденящих сердце слов.

- Дак, они ошалели, али как? Чего тако оне пишут-то? Ты, сынок, не спутал там чево?

- Не, мама, тут тако написано.

Мать с остекленевшими глазами упала на колени, на пол и завыла протяжно, по-звериному. Заплакала  волчицей в зимнем, холодном, промозглом и голодном лесу, у которой охотники убили вожака её стаи, отца её выводка. Теперь без него ей не прокормить своих детёнышей.

Егорко, перепуганный стенаниями матери, так поначалу ничего и не понявший, убежал на поветь, забился в уголок и только там осознал громадную беду, на него свалившуюся. И тоже, завывая, заплакал, словно щенок, потерявший семью. Плакал долго и безутешно, навзрыд.

Потом к нему пришла мать. Она села рядышком, прижала к себе, и они плакали вдвоём. Два трясущихся от холода и горя человека.

Так девятилетний Егорка Васильевский  стал сиротой.

 

***

Бабушка его, мать отца Феклиста Ефимовна, очень его жалела. В великую радость было для неё, когда внучек по какой-то причине должен был остаться в доме один. Тогда она скорёхонько семенила на стареньких, заскорузлых ножках в дом к невестке Агафье и всегда уж просила:

- Агаша, пушшай дитятко-то у мня, у бабки поживёт, пока тебя-та не будёт. А уж я-та уважу его, паренечика-та. У мня и колобки сготовлены, и галагатка, и мусьничинка налажона… Не оголодат уж всяко парнишечко-то у мня…

И любил  Егорка эти гостеванья у бабушки Феклисты.

Ещё в недавние, коегодние годы было у бабушки Феклисты шестеро внучат – детей сына Андрея и невестки Агафьи. Четыре парня и две девочки. Справными росли, послушными. Старшие уже вовсю на поле и в море помогали. Да не случилось им возмужать и войти в полноценную жизнь. Убила их нагрянувшая на морские побережья страшная лихоманка – неведомая и неслыханная здесь доселе чёрная оспа. Крепко выкосила она деревни. Умирали и стар, и млад. Больше гибли дети. Растаяли на глазах и внуки бабушки Феклисты. Только-только ещё катались на лыжах, помогали по дому родителям, удили окуней, да ершей в речке, и вдруг становились вялыми, бледными, валились с ног. Молодуха Агафья с мужем несли гробик на кладбище, отпевали там, плакали. Потом, бывало, возвращались изнурённые трагедией домой, а там уже упокоился следующий ребёночек. Лежит на кроватке бледненький, личико изъедено ямками-оспинами. Ещё один отлучился навсегда от дома, от любящих домочадцев. И от высасывающей кровь и жизнь болезни. Теперь пришла очередь везти и его на погост.

Агафья от горя еле передвигалась. Шла по деревне словно сгорбленная старушка, хотя ей не было и тридцати. Когда умерла пятая девочка – предпоследний её ребёнок, она совсем уже не смогла двигаться.  Пришло то известие, и она упала посреди улицы, лежала без движения, словно сама покойница. Муж Андрей отнёс её на руках в дом и неделю потом выхаживал.

Остался в живых только Егорушко.

Измучив деревни, оставив после себя разор и опустошённые семьи, страшная хворь улетела в другие края, чтобы сеять и там смерть. Но перед тем, как исчезнуть, навестила она и его. Посидела у детского изголовья, провела костлявой рукой по  лицу… Но почему-то не убила, а заставила долго лежать в жару и беспамятстве. Перепугала родителей и бабушку. Видимо, костлявая карга пожалела его – последыша и оставила лишь память о своём огненном, смертельном дыхании да ямки на всём теле.

Егорушку поднимали, как могли, да какие были лекарства в те голодные, страшные двадцатые годы? И всё же встал он с болезненной своей кроватки, поднялся на ноги. Не сразу, но пошёл потихоньку по деревенской травке, пошёл и пошёл.

- Стал на ножки, хворобушко-то мой… - радовалась Агафья.

А через недельку-другую и побежал он босыми ногами по деревенским улицам, включился в домашние работы, в мальчишеские игры. Свалившая его с ног болезнь отпрянула от детского тельца, а потом и совсем забылась. Долго жила только слабость в коленках, да и та потом прошла.

Начало лета в тот тридцать второй год выдалось ладное. Шумное, ведряное, тёплое. С серёдки мая как пошли благие ветра – побережники, да с лета, да шелонники, так и стояли они с маленькими промежутками почитай весь июнь и вот уже половину июля. Изредка, по светлым вечерам, хмарилась погода. Небо припадало к земле, и из-за высоких угоров, громадными валами огородившими деревню с западной стороны, выкатывались тяжёлыми туманами тёмно-синие тучи и выливали на деревню, на всю природу, на море потоки летних дождей. Эти проносные ливни обильно напитывали водой тёплые поля, пашни и пожни. Оттого быстро и густо росла трава, сочнее зеленели житные нивы, суля селянам добрый урожай.

Егорушкина мама Агафья ходила в припольки глядеть траву. Она всегда в начале лета хаживала туда, ей было интересно вызнать, какая она в этом году будет на родовой пожне в Андреевшине, густа ли, да высока? Давно известно, какая трава в припольках, такая и на лесных пожнях, да в сюземках. Когда трава справна – больших раздолий выкашивать не надо. Двух своих пожень вполне хватает и для коровы, и для коня-трёхлетки, и для овечек.

 

***

Было так до прошлого года. Егор только-только научился ладно сидеть верхом на домашнем мерине Ветерке. Отец долго не решался посадить его в седло, опасался, вдруг да свернётся сын с лошадиной спины. Но когда парню исполнилось восемь годов, он сказал:

- Пойдём-ко, Егорушко, со мной.

И повёл к коню. Взял Ветерка под узцы, вывел на морской берег и, подняв сына на вытянутые руки, усадил в седло.

- Крепко сидишь? – спросил.

Егорка маленько струхнул. Тут, на конской спине, сидеть было страшновато, земля казалась далеко внизу, отец тоже… Но нельзя ему было выказывать трусость, очень хотелось уметь скакать на лошади, как другие старшие ребята. Егор покрутил головой, поёрзал и решительно выкрикнул:

- Крепко, папа, крепко!

И конь степенно завышагивал вдоль морской кромки, неся на спине восторженного мальчишку.

Поддувал с моря восточный ветерок «сток», гулял по морю небольшой взводенек. А конь мерно и спокойно выхаживал по морскому заплёстку. И от этого морского простора, распахнувшегося по правую сторону, и кипенья солнечных искр, бьющих в глаза, свежего прохладного морского ветра, бодрящего его детское тельце, и от счастливого осознания того, что отец разрешил ему самостоятельно проехать верхом на коне, Егорку охватил восторг.

И закричал Егорка в упоении радостной минутки:

- Вперёд, Ветерок, вперёд!

Теперь год, ровно год прошёл с того момента, когда были в его жизни отец и жеребец Ветерок.

Вот теперь нет ни того, ни другого.

Отец погиб на Мурмане. Любимого мерина забрала другая беда. И коня, и корову Ромашку.

Зимой понаехали из района уполномоченные, важное руководство и организовали в деревне колхоз.

Было большое, шумное собрание. Спорили, курили, галдели, отчего в избе-читальне висел непролазный чад. Кашляли задыхающиеся от дыма жёночки. Создали колхоз «Промышленник», объявили кулаками три семейства. Через неделю всех их увезли на подводах. Мужики матюкались, женщины надсадно выли.

Обратно никто из них не вернулся.

У новоиспечённых колхозников, у всей деревни отобрали всю добротную скотину – лошадей и коров. Оставили только овечек. И то благо – и мяско - какое-никакое, и опять же - шерсть на носки-рукавицы, на тёплые рубашки для морской промысловой работы.

К Васильевским тоже пришли. Отец бросился на поветь, перекрыл дверь в хлев сухой берёзовой поперечиной, да и ломом припёр. Незваные гости потолкали её, поматюкались, а потом, видя, что бесполезно, принялись рубить дверь топорами. Корова Ромашка тревожно и как-то отчаянно замычала, начала биться беременными боками о стенки стойла. Ветерок тоже встревожился, застучал копытами, громко, на всю деревню, заржал.

Что было делать, отец открыл изрубленную дверь…

Теперь, проходя мимо конюшни, Егорко всякий раз выкрикивал:

- Ветерок, Ветерок!

И мерин узнавал его голос и тоже кричал по-своему, по-лошадиному что-то протяжное и обречённо-горькое.

Егорко всякий раз плакал при этом, и конь плакал тоже.

А Ромашка, когда возвращалась с выпаса с колхозным стадом вместе со своим телёнком, всегда уж заворачивала к родному дому, стояла и мычала.

Мать никогда не выходила к ней, а только падала на кровать и потихоньку выла. И просила Егорку:

- Уведи-ко ей скорей, Егорушко, не могу я…

Они с Ромашкой были большие подружки.

Теперь совсем не было нужно ходить в приполек и проверять траву, какова она сейгод?

Но мать всё равно ходила и проверяла.

Такая у неё была привычка.

 

***

Сенокосы, пятнадцать человек, вышли в сюземок. На разливные луга Сярт-озера, где самолучшие клевера, где всегда густое, душистое разнотравье. Ушли ранним утром с косами-горбушами, с граблями.     

Егоркина мать Агафья ушла с ними тоже. Уложила в пестерёк какой-никакой скарб: одежонку на пересменку да хлебный каравай из самомолотого ячменя. Вышла из дома на зыбкой зорьке светоносного июльского дня, не разбудив сыночка, не перекусив толком, не глотнув горячего чая. Некогда ей было гонять чаи – у колхозного правления к пяти утра, согласно спущенному сверху указанию, уже собиралась сенокосная артель.

Стояла пара мужиков с вилами, с топорами и кучковались, уже подходили к ним всё новые жёночки. И рыскал промеж всеми вездесущий бригадир Иван Перелогов, неугомонный и неудержимый в колхозном своём рвении. Ему не стоялось спокойно. Тело его всё дёргалось куда-то вперёд, вперёд куда-то.

- Че тянитесь, едри бабку, че тянитесь? Итить надоть уж давно! Солнышко запалит – как пошаркаите? Скисните ить, скисните!

Обошёл каждую.

- Ты, Дашутка, всё взяла? Где брусок? Чем править косу будешь? А ты, Олена?

У каждой гребеи, кроме пестерька, грабли в тугой связке с косой, лезвия обмотаны мешковиной и перетянуты верёвками. Путь долгий, тяжёлый – двенадцать вёрст через лес, да болота – не шутка. Ежели в дороге чего расхлябается, времени на перевязку не достанет, ждать никто не будет. Беги потом одна по лесу, догоняй народ.

Хоть и знал Егорко, что мать уйдёт в лес с косарями, а всё же нет никакой радости оставаться дома одному. Проснулся он и понял: нету мамы, он один в доме. И стало ему одиноко и тоскливо. Полежал он в нерадостном настроении. Солнышко уже висело над морем, било лучами по окнам и по нему, лежащему напротив восточной стороны. Ело глаза ярким светом, лежать дальше было невозможно.

Вставать не хотелось. По пустому дому гуляли какие-то звуки; Егорко всегда их побаивался и убегал к матери. Сегодня бежать было не к кому.  Осознал он вдруг, что этот застаревший страх поглощается сейчас другим острым чувством. Что ему насущно не хватает гвалда братьев и сестёр, которых  неосознанно, невысказанно, без памяти любил, не достаёт дружбы с ними, детских драк, игр, таких привычных в совсем недавнее время. Не хватает той весёлой обыденности, которая сопровождала его во все годы осмысленной жизни.

Нет больше отца, его широких, сильных плеч, которые Егорко так любил оседлать.

Ушла на сенокос мать, и бабы Феклисты тоже пока нет. Одному в доме страшно.

Егорку два года назад напугал домовой. Он явственно жил в их доме, всё время чего-то воровал, прятал вещи, вечно стучал в стены, в дверь, скрёбся за печкой и на повети. Все домочадцы знали о его присутствии, чувствовали его, и все относились к нему как к обыкновенной, даже обязательной принадлежности деревенского дома. И почти не боялись его, потому что он никого не обижал.

А тут напугал.

Егорушко спал  в горнице на деревянной лавке около стены, напротив входной двери. В этой же комнате спали на широкой, самодельной лежанке мать с отцом. Вдруг сквозь сон, сквозь глубокое забытьё услышал он, как открылась тихонько дверь, и послышались тяжёлые шаги, от которых подгибались половицы. Шаги приближались к нему, и Егор почувствовал, что над ним склонился и тяжело дышит кто-то. Этот кто-то стоял над ним и стоял. И даже запах от него исходил, запах старого дома, и ещё чего-то старинного и душного. Егорке было нестерпимо интересно: кто же это? Он выпрастал из-под одеяла руку и протянул к тому, жуткому и таинственному. И уткнулся рукой в грубую, длинную шерсть.

Тут же по руке его сильно ударили, и Егорко заорал от ужаса и боли. Подбежала испуганная мать, села рядом, прижала к себе… А он, мальчишка, ещё долго не мог успокоиться, и уснул лишь на родительской кровати, лёжа между матерью и отцом.

А утром пришла к ним в дом баба Феклиста, зашла за печку и выругала домового в пух и прах:

- Ты чего творишь-то, проклятушшой! Ты пошто, змееватик, внучка мово пужашь? Штобы не было больше етого! Вишь, моду взял окаянной! Рыло своё выказал. Вот с иконой приду, да с ладаном, ак будёшь знать, погана твоя морда! Загунь, штоб я больше не слышала тебя! Парня нашего вон как перепугал! Живёшь, дак и живи как следоват, а нет, дак и уматывай отсель!

Егорко прибрал постель - и отец и мать всегда требовали убираться за собой. Сполоснул лицо и руки, и на кухне съел то, что оставила для него мать – варёные в мундире две картошины с солью, солёную и тоже варёную сорожку, кусок хлеба и попил холодного морошечного чая.

Бабы Феклисты всё не было, и Егорко сунул ноги в шаршаки – старые истоптанные бахильи обрезки и пошёл к морю. Вся деревня ходила к морю, когда выдавалась свободная минута – на морском берегу было всегда веселее. Сел там на полувсосанное в песок, подгнившее, а оттого мягкое бревно и стал глядеть на воду.

На море была «кроткая» вода – самый отлив. И каменистые кошки выпятили на свет Божий покатые, обглоданные штормами валуны, пучки коричневых водорослей.

Но вода уже «вздохнула», потихоньку начинался прилив и струи приливного течения врывались из-за корги в прибрежное залудье.

Далеко-далеко, за ярко-синей полосой горизонта, как бы из воды поднимался дым. Егор знал уже, что это за дым – там, в самой дальней морской голомени идёт пароход. А дымит он оттого, что двигатель его работает на каменном угле. Ему это растолковала школьная учительница Таисья Павловна. Сейчас кочегары бросают в топку этот уголь, и он при сгорании сильно чадит. Идёт пароход в горло Белого моря и везёт из Архангельска лес за границу. Там лес продадут, государство на этом заработает деньги, и страна наша будет жить ещё богаче. Даже богаче, чем сейчас.

Прямо перед ним за каменистой коргой жировала, гонялась за селёдкой белуха Маня. Она показывала Егорке из воды белую, гладкую и мокрую спину, кажущуюся на густой синеве морской поверхности боком резвящегося в море белоснежного лебедя, шумно выстреливала из спинного отверстия струю влажного воздуха и опять уходила в глубину за новой добычей.

- Манька, Манька! – позвал её Егорко.

Он дружил с белухой, и та была для него вроде ручной собачки, всегда откликалась на зов и приплывала за коргу, когда он выходил на берег. Егорко приподнялся на брёвнышке и замахал белухе руками. Та, вынырнув, издала гортанный звук – поприветствовала приятеля, фыркнула опять воздухом и ушла под воду.       

Егорко понимал красоту моря и хотел бы нарисовать её, но рисование не давалось ему. А так он изобразил бы и море в шторма, и в штилевую погоду, и проплывающие на горизонте пароходы, и рыбаков в чёрных просмолённых карбасах, и невода, и чаек, и свою подружку белуху Маню.

Он нарисовал бы своё море.

Посидел он на брёвнышке, посидел… Послушал гуляющую по сердцу и разливающуюся по телу тоску. На него вдруг тяжеленным, неподъёмным бременем навалилось одиночество. Ушла в сюземки мать, оставив его одного,  не меньше, чем на неделю. Вокруг пластался огромный мир с этим бесконечным морем, с полями и лесами, а он, Егорко, был в этом мире один-одинёшенек.

Понял он, что не вынести ему одному целую неделю без матери. Что и взаправду помрёт он от тоски.

Ему невыносимо захотелось к родной душе, бесконечно ласковой и любимой – к матери.

- Егорушко, вот ты где! Здрастуй-косе, мил человек!

Бабушка Феклиста наконец-то явилась. В выцветшем платочке, в старом блёклом сарафанчике. Видно, что старушка запыхалась спозаранку со своими ягушечками, да двумя баранами, да с домашними хлопотами.

Она кое-как согнула старые свои косточки, поскрипела ими и уселась рядышком с внучком.

- Вот ты валяесся, бедошник, а овечки-то твои по деревни-то и калабродют. Их матка твоя Агафьюшка выпустила из хлева, а им куды девачче? Стоят кол мово дому, да и блеют, срамники. Ну, да я их угостила кусочками, с моима вместе и упехались куды-то. Всяко знают друг дружку, родня, дак чево… Да приду-утоне, кудыдеваючче.

Она посидела рядышком на брёвнышке, поглядела на море, на морскую даль и спросила:

- Ак, ты-то, мужичок, чево делать удумал? Один ведь. Али ко мне пойдёшь, к бабушки своей? Я тебе и рада буду, парнишечку. Да и матка твоя мне заказывала тебя приютить.

Егорко поглядел по сторонам, фыркнул пару раз, как деревенский мужик бы это сделал, потом сказал решительно:

- Не, баба, я к маме пойду. Не могу я без мамы, заскомнал я…

Феклиста вызняла кверху руки, шлёпнула ладонями по коленям.

- Поглядит-косе на его, на шаляка! Куды удумал! В сюзёмок хошь! Один!

- Куды ишше? Мама-та ведь тамогде.

- А не пушшу я тебя, парень. Один-то по лесу как пойдёшь? Зверьё тамогде, ведмедя! Страшшаютоне… Замнут, да и всё…

- А и страшшают, дак чего? Пойду, да и пойду, дойду всяко! Всяко не замячкают меня…

- А дороги-то не знашь, окаянной! Уведёт лешой куды-нинабудь. Загинёшь один-то!

- А я, баба, по следам косарьим пойду. Натопали всяко благошко, пятнадцать человек, заметно всяко…

Феклиста посидела, повсплескивала руками.

- Разумник нашелсе едакой! По следам… Оголодашь тамогде в дороги, замрёшь с голоду под кустом…

- Ак, ты, бабушка, положи мне кусок какой… Да и я дома у мамы поишшу. Мама всяко уж оставила.

- Не знай, чо и делать с тобой? Удумал чего не надоть, бедошник. Ты топорик положи в пестерёк, да ножик, как без их?

Феклиста с растерянным видом посидела опять, поразмышляла. Ей не удавалось предостеречь от неразумного поступка непослушного, самовольного внучка, идущего прямо в пасти лютого зверья. Она бормотала тревожную ругань, и всё всплёскивала руками.

А Егорко твёрдо сказал:

- Выйду рано утром. А сёдни, баушка Феклиста, байну бы затопить.

И он знал, и Феклиста знала, что ни один мужик в деревне не начнёт серьёзного дела, не помывшись в бане. Обычай таков. И отец его также всегда поступал.

Бабушка с трудом, с кряхтением, с хрустом в древних косточках поднялась с брёвнышка. Махнула старой ручкой.

- Решил, дак уж чого. Ташши в байну воду, да дрова, у мня-та, мил чоловек, мочи некакой нету… Натаскашь, дак крикни, я приду, стоплю.

И пошаркала к своему дому. Оглянулась на секундочку и сказала негромко с неприкрытой гордостью за внука:

- Мужичок стал… Ишь, сам всё решат…

Покачала седой, старой головой и, ступая к дому, добавила:

- Без батька теперь дак, куды деваться.

И утёрла слезу кончиком платка.

Егорко долго тюкал колуном по чуркам, пока наколол дров на три охапки – этого хватало, чтобы натопить байну до крепкого жара. Отцовский топор был тяжёл. Выздымать его над головой было непростым делом. Да и удары по чуркам не попадали в одну точку. Приходилось тюкать по многу раз, чтобы располовинить каждую чурку, а потом расчетверить. Отнёс поленья в предбанник. Начерпал порочкой воды из колодца, залил чугунный бак, что был встроен в булыжную кладку чёрной банной печи. Это для горячей воды. Принёс ещё два ведра холоденки для самой помывки. Поставил в предбанник.

Слазил на чердак, снял с сушильной верёвки высохший до звона берёзовый веник. Занёс его в парилку и положил на полок. Потом надо будет запарить в кипятке.

Он крепко замаялся от проделанной работы – вода да дрова – дело тяжёлое. Надо бы передохнуть, но Егорко пошёл к бабе Феклисте, позвал  затоплять баню.

А та – на то дельный мастер по растопке да натопке чёрных бань. Совсем скоро байна пыхала во все стороны густым дымом – из продушин и из дверей. Огонь взялся за привычное дело – начал усердно нагревать выложенные сводом-печурой гранитные каменюки. 

 

***

Пока баня топилась, Егорко сделал попытку собраться к завтрашнему походу. Вынес из прохода на поветь отцовский пестерь, пахнущий лесом и дичью с косачинными и рябчиковыми перьями на днище. Взялся собрать какую-нибудь одежду – не получилось. Он не знал, чего брать, а чего не надо, если идёшь в лес надолго? Какую еду, и где её взять? Матери нет рядом, и некому подсказать. Егорко ещё никогда не уходил из дома так далеко, да ещё и на несколько дней.

Но пришла из бани бабушка. Увидела разбросанные на полу, на лавках драные, старые братовьи штаны и рубашки и наругала внука:

- Ничего-то ты, Егорко, не толкуешь! Давай-ко, батюшко, садись-ко сюды, а я буду сказывать, чего брать, а чего не надоть. Пока байна настаиваичче.

Она порылась в местах, где лежала одежда, хоть и ношенная, зато выстиранная матерью, пахнущая чистотой.

- Кладёшь сперва рубашку нательну да кальсонишки. Это, когда испотешь весь, на передёвку. Опосля гляди: рубашка вязана. Это, когда ночью изба выстынет, оденешь. Вот чепец тебе батьков. В лесу нельзя без шапки. С лесин много чего на голову падат, чепец-от и оборонит. Вот косоворотка для роботы, опять, когда обмокнешь, ли спотешь ли – тоже на передёвку.

Феклиста глянула на босые Егоркины ноги:

- Обувка кака у тя на ноги?

- Не знай, баба, я думал босиком…

- Вот ты, шально место, не знашь, а ето перво дело – обувка. В лесу-ту, брателко мой, босы ноги сразу и истыкашь чем-нинабудь. Коренья, да сучья… Беда! Искровишь лапы свои… Есь у тебя чего?

- Вот бахильчи да лапти стары батьковы…

- Не-е, нельзя. Тут так понимать надоть: бахилы зальёшь, и будешь водой хлюпать. Тяжелы бахилы с водой… Тебе, Егорушко, надо бы стары бахильи обрезки натить, дырявы. Оне в самой раз – в воду ступил, ноги замочил, и топай дальше, вода сама вытечет. Лето чичас, не холодно всяко. Зато можно везде ступать, ноги не обранишь.

Феклиста поразмышляла, покачала головой:

- Ладно, огудан, дам я тебе свои шаршаки. Тебе в самой раз и будут. Мне-то куды таперича? Отбегалась я по лесам…

- Вот, баба, хорошо ето, хорошо.

 

***

Когда Феклиста ушла, Егорко пошёл за ружьём. Последнее дело – ходить в лес без ружья. Дичина какая выскочит, а ты - с пустыми руками. Да и не страшно в лесу с ружьём.

У отца была «Берданка». Старинная, разболтанная во всех соединениях, но надёжная и лёгкая. Егорко снял её с гвоздя на повети и занёс в избу. Намотал на конец самодельного шомпола промасленную тюленьим салом тряпку и протёр ствол. Вынул затвор и посмотрел на свет в ствол. Тот был во вполне надлежащем состоянии – за ним с отцовской стороны всегда был надёжный пригляд - ствольная поверхность тускло и ровно отсвечивала матовым светом.

Отец всегда выговаривал в таких случаях:

- Дырка есь, значит, пулька вылетит!

И почему-то всегда сильно дул в ствольную дырку.

Егорко тоже дунул и сказал то же самое.

Снаряжённых патронов было всего только два. Остальные отец распулял на глухаринных да на косачинных токах. Страсть как любил он это дело. Была бы его воля – на них бы он и жил. Ну, два, так два. Теперь заряжать поздно. Поднёс один к уху, тряхнул - звук сыпучий и звонкий. Значит, мелкая дробь – «пшёнка». Отец держал её для чирков да для рябчиков.

Жалко, не оказалось пули на случай, если вывалит медведяра. Егорко закатал бы в него пулю-то.

- Ничего, - думал он, - зато ружьё имеется. Медведь самого вида ружья боится. Не вывалит, струсит он, трус тот ишше…

Так ему рассказывал отец.

Егорко поднял берданку, решительно передёрнул затвор, прицелился в окошко и нажал на спусковой крючок. Затвор щёлкнул.

- Во-во! - сказал сам себе Егорко удовлетворённо. – Работат оружье!

Вот так он хряпнет по медведю, ежели тот осмелится напасть.

 

***

Страхи Божии! Как Егорко не любил жаркую баню! Когда отец брал его с собой на помывку, он посиживал, скрючившись, на нижней полке и слушал, как отец, развалившись на самой верхотуре, кряхтя, повизгивая, выкрикивая какие-то несуразные вопли, хлестал сам себя веником по всему телу и ещё поддавал и поддавал жару.

- Ы-ы-ы! – кричал он. - Еддрри в маковку! Крепко зацепило! А ну-ко ишшё ожедернем! - и плескал из ковшичка кипяток на раскалённые каменья. Потом скакал на серёдку пола, подпрыгивал и обливал себя из ведра холоденкой. После всего этого выскакивал он в прохладу предбанника, лежал там на лавке минут пяток, сладко там стонал… А потом опять забегал на верхний свой полок…

Егорко поглядывал на это форменное смертоубийство, ёжился и … завидовал. Как бы ему вот также с жару, да в ледяную воду.

А сейчас он пришёл один, без отца. Посидел в предбаннике, поразмышлял… Горестные то были мысли, и Егорко всплакнул. Всё теперь одному… Он не был готов к тому, что отца теперь не будет совсем…

Надо теперь быть в доме хозяином. Всё делать без него и за него. И даже в байне мыться, как он. Так положено. В доме должен быть мужик.

Егорко разделся и вошёл в парилку. Постоял в тяжёлой жаре, скрестив на груди руки, с прижатым ко груди подбородком. Маленько попривыкнув, и прокричав «у - у - ухх - ты!», ринулся на верхний полок. Честно выдержал там секунд  десять, больше не смог. Жар впился в тело, в каждый его сантиметрик, ударил вовнутрь, под кожу, ожог все печонки, глаза, уши, перехватил дыхание…

Егорко сдался и сошмыгнул вниз, на пол. Схватил ковшик, булькнул его в ведро с холодной водой, зачерпнул полный и выплеснул всё себе на голову. Потом ещё и ещё… Выскочил в предбанник… Сидел там и глубоко дышал. А сердце стучало и стучало, и молоточки колотили по вискам… Не получается у него пока по-отцовски, не получается…

Он открыл дверь в парилку и долго выпускал жар. Зашёл, когда стало просто тепло. Помылся.

Баня победила его, Егорко не смог её одолеть.

Уходя, он повернулся лицом к ней и сказал мужицкие, твёрдые слова:

- Всё равно, баинка, попарюсь я в тебе! Некуда не денесся ты, таперича я твой хозяин! Так и знай, голубушка, вот чего.

 

***

Спал он у бабушки Феклисты, намаявшийся за день, усталый мальчик.

Свой дом Егорко накрепко закрыл, так, как закрывают жилища все поморы: просто приставил к двери батожок. Через этот батожок никто и никогда не переступит и не войдёт без спросу в дом.

Феклиста проводила его за деревню, до самого леса. Здесь начиналась тропинка на Сярт-озеро. На ней отчётливо виднелись следы большой группы людей, недавно здесь прошедших. И сам Егорко хаживал уже когда-то тут до Самосушного озера.

- Вот тутогде твоя матка и топала… - сказала Феклиста.

Они посидели на маленьком угорышке, поглядели на деревню, лежащую за полем, за Белой рекой. Отсюда виднелись тёмно-серые крыши, расположенные рядами вдоль морского берега, и само море, сейчас, спозаранок, ещё не всклокоченное резвыми летними ветрами.

В деревне орали петухи и дружно мычали коровы. Это колхозное коровье стадо выбредало со скотного двора на выпасные пажити. На море темнели очертания чёрных карбасов, вышедших на проверку сельдяных и сёмужьих неводов.

Начинался рабочий день.

Баба Феклиста всё покачивала головой. Не согласна она была с затеей внука одному пойти в дальнюю дорогу. Наказывала:

- Ты, Егорушко, не сворачивай с дорожки-то некуды. Всё поди, да поди, как она бежит, туда и ты. С ей отвороток нету. А закружашь, дак не робей, не бегай шальком по лесу, не убивайсе, а то силёнки быстро потеряшь. Всё одно - выскочишь к любой речки, ли к ручейку ли – вниз по теченьицу-то пройди, дак оно тебя, баженого, к морюшку-ту и приведёт. Вся вода из лесу в мори текёт. А там уж и дом, у моря-та!

Она посидела, повертелась на угорышке, с сердитым видом постучала своей палочкой по стволу корявенькой сосны:

- Ты, вот што, парень, ведмедя где встренешь, дак не бойси ево. Ему самому озарко тебя увидеть, сам и умильнёт первёхонькой.

- А я, баушка, из берданки батьковой на его как нацелюсь, дак он и перепужаичче, проклятой, убежит в лес, оне боячче ружей-то, мне папа сказывал…

- За зайцами, за птичками не бегай, всё равно не догонишь. Только время в затрату уйдёт. И дорогу опеть потеряшь.

Феклиста подумала, чем бы ещё надоумить внучка, поглядела в ту сторону, куда ему предстояло уходить.

- Штёишше… Как к озеру-то выскочишь, к Сярти-то, там салма будет, проливина, не широка она. Ей надоть будет переплыть. Скинь одёжку, оставь на берегу и переплыви. Плавать-то умешь, аль нет?

- Всяко уж умею.

- Ну, вот, на том бережку, маленько в лесочки, увидишь избу. Людев в ей нету, все на покоси. Опосля будут. Напротив, на бережку карбасок с весёлками. На ем сходи за одёжкой, да за пестерьком своим. Карбасок поставь на место, штобы сенокосы тебя не кастили.

- А откуда ты всё знашь-то, баба Феклиста?

- Дак, ети пожни исконья наполовину наши были. Я тама с измала босиком бегала. Всё мной исхожено с батькой, да с маткой…  

Она постояла, пожала старыми плечиками. Ей не хотелось уходить в деревню одной.

- Матке своей, Агафьюшке, поклон мой передай. Всем баженым тоже скажи, ште им баушка Феклиста кланялась.

Она тяжело привзнялась с бугорка.

- Ну, побегай с Богом, внучок.

И, глядя на его, уходящего, крикнула вдруг:

- Погодь-ко, парнишко. Погодь!

И неуклюже заторопилась, посеменила к нему скрюченными ногами. Подошла, обняла, прижала к себе. Зашмыгала, перекрестила.

- Ты вот чего, Егорушко, побереги ты себя, паренечик. Ты ведь один внук у мня, остатней. Сиротинушко. Ежели с тобой чего, я ведь помру тогдысь, стара бабка. Земляна старуха…

И Егор её тоже крепко обнял. Он ведь сильно любил свою бабушку.

 

***

Шагал он быстро. От деревни до Сярт-озера - четыре часа ходу, но Егорке хотелось поскорее попасть туда, чтобы наконец-то встретиться со своей мамой. За несколько дней разлуки он по ней сильно соскучился.

Ребята в деревне не очень-то любят, когда кто-то из них так привязан к своей мамке. Таких называют «подподольщиками», «хвостами», а то и чем-нибудь похлеще. В общем всяко называют. И Егорко побаивался эдаких кличек. Но поделать с собой ничего не мог. Он любил свою мать беззаветно и готов был снести ради неё любые прозвища.

Тропа была непростой. То с горки на горку, то надо было пересекать вязкие места, то кривлялась она промежду деревьев, как змеюка какая. Егор, тем не менее, нигде не спрямлял путь, старательно ступал на дорожку, истоптанную сенокосами. Опасался он потерять её, вертлявую. Только пару раз отошёл маленько в сторону. Когда проходил мимо озера, вдоль проблёскивающего через листву и хвою серебра воды. Эти места были ему знакомы. До сюда он хаживал со своим отцом.

Тут могли быть утки!

Он не удержался. Воткнул в край дорожки палку, на неё сверху повесил свою кепку – это была метка, чтобы не потерять дорогу. И свернул к озеру.

Егорко повторил всё, что ему когда-то показал отец. Из-за деревьев, из-за кустов подкрался к береговым зарослям, перед самой водой раздвинул ветви, осторожно просунул между них ружьё, потом лицо и огляделся, нет ли поблизости уток. В глаза била солнечная дрожь водной ряби. В этих ослепительных, радужных брызгах разглядел прыгающие силуэты двух уток, снующих между кувшинками.

Стрелять или не стрелять? Впрочем, у Егорки сомнений не возникло. Отец бы, конечно, подстрелил уточку и принёс на сенокос в общий котёл.

Он оттянул затвор берданки, положил ствол на веточку куста и прицелился. Прямо на  мушке, среди жёлтых цветов кувшинок, в гуще ярких блёсток солнечной дорожки плескались и резвились в озере ничего не подозревающие утки.

Егорко нажал на спусковой крючок.

Приклад сильно стуконул в плечо. В глаза ударила  вспышка выстрела, полыхнувшая из ствола. Глаза невольно зажмурились.

И вослед вспышке бьющие по воде хлопки крыльев в панике улетающих уток.

- Промазал!

Егорко поднялся ошарашенный такой неудачей, положил берданку на плечо и побрёл к дорожке. Представил, какие слова сказал бы ему сейчас отец? Наверное, ничего бы не сказал, а только покачал бы головой, махнул бы рукой и побрёл бы куда-нибудь прочь от него, мазилы… Егор уже переживал такие моменты. Горькие они и противные… У тропинки он присел на кочку и погоревал. Всё, одного патрона у него уже нет. Одного из двух. Один только и остался. Хоть бы его не потратить впустую. Как тогда от зверья отбиваться?

Но в другой раз выскочил на дорожку заяц, увидал мужичка с ружьём, да как сиганул в сторону. Как тут удержишься? Руки сами подняли берданку, палец сам нажал на спуск. Опять шарахнул выстрел… И в глазах замелькали белые лапы стремительно улепётывающего зайца.

 «Неужели опять профукал?»

Егорко с бешено стучащим сердцем пошёл смотреть то место, куда должна была ударить дробь.  Понимал, конечно, что не найдёт там ничего. Ничего и не нашёл.

Что тут поделаешь? Мазила он! Как есть, мазила, пустое место, а не добытчик. Если будет  и дальше так стрелять, наголодаются они с матерью, лесной дичинки-то и не попробуют…

С такими вот мыслями положил он ружьё на плечо и уныло побрёл дальше.

Теперь, оставшись совсем без патронов, Егорко оказался один на один со всем лесным диким зверьём, безо всякого сомнения, обитающим среди кустов, да деревьев в великом множестве. Тёмные сгустки сучьев в кронах ёлок и сосен, возвышающиеся по сторонам дорожки вывороты деревьев, чёрные, торчащие из земли корневища казались ему злыми чудищами, готовыми в любую минуту напасть. Егорко наставлял на них ружьё, целился и, состроив страшенную физиономию, злобно, гортанно выговаривал:

- Чего это ты, гад, рожу-то на меня выпятил! Я чичас вот пульну в твоё рыло пулей, дакузнашьу мня! Кокну, да и всё! Поди-ко прочь, змееватик!

Он одолел уже большую часть дорожки и всё поджидал, когда же начнёт она спускаться вниз, к озеру. Ему так сказывали, что в конце пути будет этот спуск. И вот тут навстречу ему попалась Евлалья, молодая колхозница.Она вывернулась нечаянно-негаданно из-за деревьев. В коротких бахильцах, с закатанным выше колен, выцветшим подолом старого сарафана, раскрасневшаяся, запыхавшаяся.С видно что пустым и лёгким пестерьком на спине. Беленькая косынка её сбилась на затылок, отчего волосы слегка растрепались. Лицо красное и… доброжелательное, как у большинства деревенскихженочек.Выбежала навстречу, всплеснула руками и, крикнув:

- Ох, темнеченько-то мне! – как шла, так и села на бугорок.

Сильно, видно, испугалась встреченного неожиданно мужичка с ружьём. Вгляделась и заулыбалась:

- Ак, ты ште ли, Егорушко? Ты-то во стрету-то мне и попал!

- Я, кто ж ешшо, - важно, по-мужицки ответил Егор. Так положено в лесу встречаться мужику с жёночкой, а не прыгать от радости, не собачка он маленькая всяко.

- Ак, куды наладилсе-то, паренёчек?

- К мамы иду, в сюземок. Помогать тамогденать.

- О, дак я оттуль и попадаю…

И поведала Евлалья, что «травишша в сем годе страшенна», что «работушку надоть будет на два дни продлить, потому как не поспеть убрать ето сенишшо, как хотелось, за четыре-то ноченьки. Надоть все шесь»…

- А Агашка, матерь-то твоя, с нами и робит. Вся исприбилась, бажена. Все скоре, да скоре ей надоть. Парень, грит, один у мня в доми-то осталсе… А ты-то сам-то к ей и бежишь. Вот уж ей радось-то будет…

И Евлальяс удовольствием чмокнула пару раз губами:

- Работнича она самолучша, матка твоя…

Поморский порядок требует поинтересоваться, куда и зачем идёт человек? И Егорко спросил:

- А ты-то почто в деревню летишь, тета?

- Ак, хлеба-то мало будет на эстолько-то ден. Сам разумешь всяко. А ишше две косы хрупнули, о каменья треснуты… Надоть замену принести. Косари стоят, ждут меня.

Уже убегая, поинтересовалась:

- А дробовку-то почто ташшишь? Дичину каку чикнуть?

-Не-а, ошкуя боюсь, озарко мне без ружья-та.

- Рад он тебя порато… Не бойсе ты его Егорушко. Он первой в штаны наложит, ежели встренутесь. Я дак в умах не вожу.

И вдруг она всполошилась, у неё было ещё много непеределанных дел:

- Карбасок-от на место поставь, паренечок.

И умчалась в деревню с пустым своим пестерьком.

 

***

А вот это была уже забота-заботушка! Лодку в самом деле надо будет возвращать, а значит – самому голышом переплывать на другой берег.

Он спустился к Сярт-озеру. Перед ним лежала салма, не широкий пролив посерёдке озера. А по бокам – справа и слева раскинулась серо-голубая озёрная ширь, убегающая к дальним, тёмным полосам лесов, в лёгкой ряби падающего с боку на воду летнего ветра – шелонника. С белыми облаками, улетающими за горизонт, утыканный острыми вершинами высоченных ёлок.

На берегу, в конце дорожки, стоял уткнувшийся носом в песок тот самый карбасок. Был он привязан за верёвочку к тоненькой прибрежной берёзке, словно бычок, вернувшийся с прогулки и ждущий теперь хозяев.

Егорко поднял из кормы старое дырявое ведро с помятыми боками и вычерпал из лодки воду. Это всегда первое дело. Положил на заднюю банку поклажу, поставил в нос берданку и оттолкнулся от берега, переплыл озёрную проливину.

На противоположном берегу никого не было. Только пошумливала на ветерке жёлтая треста, да кричало на ёлках растревоженное вороньё, охраняющее подросших уже птенцов.

Лодка с лёгким шелестом наползла носом на берег. Егорко посидел на банке, послушал звуки – лес, озеро, ветер. Голосов косарей не было слышно. Значит, все они, и его мама – где-то далеко. Сходил к сенокосной избушке, там тоже не было никого.

Значит, надо всё делать и всё решать самому.

Он занёс свой пестерёк в избушку, оставил там в сенях, на него сложил и одежду. Остался в одних трусах. И пошёл опять к озеру, к лодке. Столкнул её с песка и на вёслах переплыл на другой берег. Привязал лодку к берёзке.

Егорко всё сделал так, как бы поступил любой мужик из деревни – оставил карбас человеку, который потом придёт на озеро и которому нужна будет переправа.

А сам ступил в воду и поплыл к избушке, к одежде, к маме.

Плавал он по-собачьи и совсем худо. В другой раз испытал бы он жуткий страх от, дикого, неведомого лесного озера, от одиночества в этом огромном, чужом пространстве, в котором никогда раньше не бывал, от опасной, глубокой водной бездны, которую надо было преодолеть во что бы то ни стало.

Но впереди его ждала, очень ждала его мама, и встречи с ней он тоже ждал со всем своим детским нетерпением. И страх сам собой куда-то уходил.

Движенье получалось трудно. Егорко перебирал перед грудью руки, согнутые в локтях, загребал воду по себя, загребал… Долго и тяжело работал ладонями… Наконец, стало казаться ему, что стоит он на месте, и берег, к которому хотел он приплыть, оставался всё также далеко, не приближался.

Руки, наконец, совершенно устали. Егорко понял: ещё маленько, и всё… И он не знал, что ему поделать с этой усталостью. Она мешала ему приплыть к матери, доплыть…

Заливший руки свинец давил и давил, тянул в глубину его маленькое тело.

И в этот последний момент беспомощности увидел Егорко лицо отца. Спокойное, доброе, спасительное.

- Помоги ты мне Христа ради, папа! - взмолился он, прокричал из последних сил с уже залитым водой ртом. - Тону ведь я!

И отец помог. Проговорил спокойно и твёрдо:

- Помнишь, сынок, показывал я тебе, как на спине можно отдыхать? Переворачивайсе-ко да ложись на спину.

И Егорко перевернулся и сразу стал опять тонуть.

- Ты тело своё, парнишко, вытяни да руками, да ногами его поддярживай! Как будто выталкивай маленько себя из воды…

Отец был рядом и учил, учил…

И Егорко отдохнул. Лежать на воде оказалось совсем не сложно.

- Есть силёнки? – спросил отец через какое-то время.

- Есть, папа, есть! – радостно ответил ему Егорко.

- Ну, теперь опять  давай-ко на грудь вертайся. Плыви, пока снова не опристанешь.

Егорко снова поплыл по-собачьи. Так он отдыхал и плыл, отдыхал и плыл. Отец всё время был рядом, подсказывал.

Вот и берег. Егорко выполз на песок и оглянулся, чтобы встретиться взглядом с отцом, заговорить с ним опять. Отца с ним больше не было.

Потом он долго лежал на берегу, потому что сильно устал. Наконец поднялся на колени, сел на траву и, уткнув лицо в колени, заплакал.

Ему было бесконечно жаль, что отец, бесконечно любимый им человек, опять куда-то пропал, снова исчез из его жизни.

 

***

Он пошёл в сенокосную избу, где в бригаде заготовителей сена жила в эти дни Агафья, его мама. Никого там не было.

На полу лежал берёзовый голик – кто-то не успел подмести пол. На столе грудой лежали не помытые кружки, миски и ложки, посерёдке стола – большая кастрюля и железный чайник, чёрный, обгоревший, служащий этой избе верой и правдой многие годы.

Егорко сполоснул железную кружку и налил в неё из чайника холодный, настоявшийся на брусничном листе чай. Жадно его выглотал: очень ему хотелось пить. Посидел, подумал: что же дальше-то делать? Никого пока нет, но он-то - здесь! Он пришёл сюда, в избушку, в которой царит кавардак. Он должен быть вместе со всеми, должен помогать!

И Егорко начал помогать.

Собрал он со стола в висевший на гвозде в сенях верёвочный куток всю грязную посуду и отнёс к озеру. Там песком и травой всю её отшоркал, сполоснул озёрной водой и отнёс чистенькую в избу. Оттёр стол мокрой тряпкой и уложил посуду рядком по самому его краешку. Получилось красиво – стол заблестел и как бы обновился.

Потом Егорко взялся за пол. Сначала подмёл его голиком, затем взял из угла половую тряпку, чохнул на пол два ведра озёрной воды. Кое-как оттёр замызганные доски. Ещё раз пролил на пол чистую водицу и вытер тряпкой насухо.

Мамина и бабушкина школа мытья полов не пропала даром.

Устал Егорушко. Прилёг  на нары на минутку – так он решил – и проспал крепким сном, наверно, долго: намаявшийся маленький его организм нуждался в отдыхе.

Разбудила его хлопнувшая входная дверь и женский возглас:

- О, дак хто ето туто где полеживат? Какой такой мужичок?

В тускловатом предвечернем свете, посреди лесной избушки стояла какая-то молодуха. В старенькой, драной вылинявшей кофте, внеопределённого цвета такой же драной юбчонке, в скособоченно повязанном платочке. Спросонок Егорко не узнал её.

- Ты ли ето, Гошка? – спросила жёночка.

- Угу, - отвечал он, - я ето и есь.

- Ак ты откуль взялсе-то, шально место?

- Из деревни, откулье шшо.

Егорко уселся на краешек нар и начал протирать сонные глаза.

- Ак, сам ште ли прибежал?

- Ну.

Жёночка присела на лавку и изумлённо раскрыла рот:

- Са-а-ам! Как не забоялсе-то? Страшно ведь одному-то, страшно ведь!

- А чего, у мня дробовка вон…

- Малой ведь ты совсем, Гошка. Одному через лес…

Егорко понурил голову и сказал:

- К мамы я хочу. Вот и пошёл…

- Ак, меня-та не признал ште ли, паренёк?

Егорко уставил на жёночку глаза и видел только одно – что-то родное, деревенское.

- Не, тета, не признал.

- Дак, я ведь Татьяна, Олеши Новосёлова, дружка твово матка.

Она вдруг остановилась посреди пола, растопырила по сторонам руки:

- А матерь-то твоя, Агафьюшка-та, ждё-ёт тебя, ждё-ёт! Быват, ште и поревит, как ждёт…

Тут Егорко вспомнил её. Она ещё чаем его угощала, когда он приходил к Лёшке в гости по какому-то рыбацкому поводу.

Хорошая она, Татьяна, и добрая. Поведала она ему, что в сенокосной артели имеется у неё ещё одна «роботушка» - быть поварихой. Вот она и пришла пораньше, до того, как косари, да гребеи закончат сегодняшнюю работу. Надо сготовить ужин.

- Ох темнёченько-то, радось-то мне кака! Ты-то, голубеюшко, спомог-от мне как! Вон уж, подиткосе, полдела за меня сробил! – причитала она и громко  радовалась. – Ну, придут, дак всем расскажу про тебя, про роботничка!

Вместе они развели костёр. Егорко бегал за водой к озеру и обратно, снова за водой, ходил в прилесок за сушняком, рубил сучья топором, подтаскивал к кострищу, помогал чистить и варить картошку… Оксенья пошумливала, похохатывала, разворачивалась бойко и ухватисто. Звонкий её голос улетал в озёрные и лесные дали, звенел в пространстве.

- Экка бяда-а, крупы маловатенько осталось, не хватит на все дни… Зато картошечка-та есь у нас! А мы с ей-то и проживём сенокосье. С голодухи-товсяко уж не помрём! Проживё-ё-м, Гошка!

Когда прозрачный июльский вечер размыл лёгкой акварелью очертания деревьев, когда наплывающая белая ночь накинула на озеро, на лес и на людей воздушное серебряное покрывало, лес вдруг заполнился звуками. То были голоса косарей, возвращающихся со страды. Вот разноцветная толпа замелькала в прореженных просветах деревьев.

Вот на опушку вышли люди.

Егорко матери сразу не увидел, но побежал к ним. Мать разглядела его первой, выбежала к нему из толпы. Опередила всех.

- Егорушко, сыночок! Ты откуль тут?

Она обняла его, прижала к себе и встала перед ним на колени. От нахлынувшего волнения, от радости, захлестнувшей грудь, она не могла стоять. А Егорко прижался к маме, обхватил шею, заплакал навзрыд и только и смог сказать:

- Я, мама, соскучилсе по тебе! Страхи Божьи как…

И люди все ему обрадовались. Подошли, окружили, назадавали вопросов:

- Как там мои?

- А мои как?

Егорко был для них доброй весточкой из деревни, от их жилищ, от родных.

Вечер был тёплый, и работники не пошли ужинать в избу.

Усталые, они сидели вокруг костра, стучали ложками о миски, ели кашу, пили брусничный, несладкий чай и вели негромкие разговоры. И лёгкий ветерок уносил их слова вместе с вечерней росой в распахнутый, прозрачный простор озера и мягко опускал на успокоившуюся к концу дня воду, в которой отражалась закатная ярко-рыжая заря.

 

***

Подъём в сюземке в пять утра.

Егорко проснулся на нарах вместе со всеми. Косари лежали на полатях вповалку, рядком,  друг за дружкой. Вставали дружно, хотя и постанывали, и кряхтели. Но собрались быстро.

Вышли.

Сам сенокос был в километре от избушки. Егорко полусонный, расслабленный радостной встречей с матерью, брёл позади всех и нёс маленькую косу. Самую маленькую. Она по размеру не подходила ни к одному из работников и была взята на всякий случай, «для запасу». Вот и пригодилась. Егорко нёс её радостно, с гордым видом равного со всеми косаря.

А косить он не умел совсем. Ох, какое же это тяжёлое и хитроумное дело – скашивать траву косой-горбушей! Попробуйте поработать, скрючившись в пояснице, поразмахивать ею несколько часов подряд, долго и нудно срезать тяжёлую густую траву! Не получится без сноровки и упорной тренировки. А тут девятилетний мальчик…

Но Егорко очень хотел помочь своей маме. Ну и, конечно, внести посильный вклад в общее дело деревни, в колхозное дело!

Его поставили выкашивать кулиги – затемнённые, спрятанные в уголках пожень участки. Косари стараются не углубляться в них – слишком суедельное и непродуктивное это занятие - ковырять траву  во всяких там узких отворотках. Ставят на них обычно тех, от кого мало толку на суземных просторах – слабосильных или неловких работников. Егорко как раз таким и был.

Матери некогда было его обучать. За него взялся сам бригадир Перелогов, напористый, доброжелательный мужик.

Он подвёл парнишку к довольно широкой кулиге, глубоко уходящей в лесные заросли и сказал:

- Смотри-ко, Гошка, как надоть!

И пошёл с косой вперёд.

Перелогов подошёл к краю кулиги, крепко взял рукоятку косы двумя руками, склонился над травой, сделал широкий замах влево и резко секанул правую сторону.

- Ррраз, - сказал он громко.

Тут же в продолжение полёта косы пошёл замах вправо:

- Два-а!

И пошёл махать, передвигая вперёд одну за другой ноги:

- Рраз-два! Рраз- два!

Поверженная трава ровными пластами ложилась перед ним по обе стороны.

Обернулся, повернулся к Егорке и приказал:

- Таперича пробуй сам! Давай-ко, колхозничок!

Егорко стал пытаться повторить движения бригадира. Наклонился, секанул в одну сторону. Кончик косы уткнулся в корневища травы, застрял в них. Еле-еле удалось выдернуть лезвие из тугих сплетений. Замахнулся с другой стороны. На этот раз воткнул косу в землю.

- Не пойдёт так дело, - сказал бригадир совсем без укоризны, - ну, дак и не тушуйсе, парнёк, сперва не у кого не идёт справно. Ты давай-ко присматривай получше да и повторяй.

Он поправил косу брусочком и стал терпеливо показывать, как держать её в руках, как делать замах, как следить за тем, чтобы лезвие срезало траву над самой землёй, а «не прыгало туды-сюды»

- Чем ближе к земельке, тем длиньше трава, а, значит, и сена больше, да зарод толше. Не режь травку в серединку, а режь во весь росток!

Егорко долго пыхтел, пока у него стало что-то получаться. Бригадир потом подошёл и оценил:

- Ты, Гошка, справной мужик-от! Вон травы навалял эстолько! Больше, чем я, куды мне до тебя-та!

Егорушко, хоть и понимал, что немилосердно перехваливают его, а всё же маленько загордился.

- Ты, дружочок, заканчивай-ко кулижку-то, да, когда зашабашишь, дуй-ко на речку. Надоть окуньков косарям на уху наудить. Все на каши сидят, бажены, да на картошки. Надоели оне, страхи Божьи! Удить-то умешь?

- Умею, а как же, - важно сказал Егорко.

- Ну, а умешь, дак и валяй.

Перед уходом на речку Егорушко глянул на пожню, на косарей. Средь высокой травы, между разноцветьем женских сарафанов и платочков сверкали на солнышке и повизгивали лезвия кос и журчали ручейки разговоров и перекличек жёночек, мерно покачивающихся в ритмах косьбы  и медленно уходящих по своим прокосам в луговую даль. Среди них была и его мама.

 

***

Бригадир и подсказал, где взять готовую уду. Она стояла прислонённая к одинокой берёзе, на обрывчике над речкой, впадающей в Сярт-озеро. Там же, в консервной банке, спрятанной между торчащих над землёй корневищ хранились и навозные черви, припорошённые жирной чёрной земелькой, накрытые свежей зелёной травкой, живые и ядрёные. Всё это хозяйство какой-то заядлый рыбачок приготовил, но воспользоваться пока что не смог, потому, что вместе со всеми был на сенокосе.

Егорко любил рыбалку. Ещё прошлым летом он приноровился удить ершей на деревенской Белой реке, и его семья постоянно хлебала и нахваливала уху из его рыбёшки. И его, Егорку, нахваливала, а уж как ему это нравилось!

- Добытчик растёт у нас, - говаривал отец, - завалил батька с маткой свежой рыбой!

Он взял уду, выбрал червяка пожирнее и с трудом наживил на крючок – такой тот оказался вёрткий.

- Ты у мня, брат, повертись ишше, повертись, некуда ты всё равно от рыбака Егора Ондреича не денесся, а будёшь рыбу мне ловить. Так и знай! – сообщил червяку Егорушко и забросил удочку.

Довольно споро он натаскал  окуней – штук шестьдесят. Окуни клевали без устатку. Наверное, там, на дне омута их были сотни, а то и тысячи. Егор принёс от избы старое, дырявое ведро, сложил в него рыбу и отнёс стряпухе Татьяне. Вот уж она обрадовалась:

- Слава те, Осподи, дитятко, не ведала уж я, чего и варить-то нонеча. Все кончаичче. А ты, Гошенька, рыбы навалил эстолько!

Взяла она из избы два наточенных ножичка, переделанных из сломанных кос, и они с Егоркой понесли окуней на озёрный бережок.

Там рыбу почистили, да промыли. А потом, когда до прихода косарей оставалось совсем немножко, Татьяна навела уху. Попросила рыбачка приготовить для засыпки картошку.

 «Да штобнетолсту шкурку сьимал».

Достала из общего мешочка соль, вытащила из газетного кулёчка какие-то травки и высыпала всё это в кипящую уху… Сидела рядом с котлом и всё распробывала, доставая варево деревянной ложкой, фыркала, причмокивала. Потом закатила глаза, секунду поразмышляла и наконец твёрдо сказала:

- Кажись, готово!

Котёл висел над углями на перекладине, ждал едоков, от него исходил невероятно вкусный дурман, заполнивший всё окружающее пространство. Егорко, голоднющий, похаживал вокруг, вдыхал этот аромат и вздыхал и страдал. Ему очень уж хотелось, чтобы наконец пришли с пожень косари, чтобы вместе с ними сесть у костра…

Нагрянули наконец они, хмурые и голодные. Но на подходе запотягивали носами, заулыбались:

- Этчево у тебя, повариха, за кушаньё за тако? Вкуснотишша-та кака! Чего, бажена, наварила-та?

А та и рада ответить:

- Не меня хвалите, а благодетеля нашего, Егорку Агафьиного. Он, батюшко, рыбы наловил, да начистил. Я-та чего, сварила, да и вся-недолга…

Потом артель сидела на бережке и нахваливала Егорку и нахваливала. И мама его, Агафья, очень рада была за своего сыночка за то, что растёт он тружеником и за то, что народ им доволен.

И Татьяну тоже хвалили. Она посиживала около костра разрумянившаяся от добрых людских слов, довольнешенькая.

Егорко был на седьмом небе. Ему хотелось ещё чего-нибудь сделать для артели полезное. Только не знал, чего.

И висел опять над избушкой, над людьми, над костром, над лесом и озером длинный, тихий, слегка пасмурный вечер, наполненный звонкими колокольчиками трелей лесных птах, трескотнёй кузнечиков, лёгким шелестом маленьких волн, засыпающих в прибрежной траве.

           

***

Познал Егорушко в сюземке всякий труд по заготовке сена. Косил он траву, научился косить не хуже других. Только силёнок у него не хватало для широкого и могучего мужицкого замаха. Освоился, как сноровистее сгребать подсохшее сено и вместе с гребеями-жёночками широко и легко орудовал граблями. Особенно приноровился он участвовать в постановке зародов.

Мужики-метальщики нанизывали на вилы огромные охапки сена и с бодрыми покрикиваниями забрасывали их на возрастающий зарод. А Егорко с какой-нибудь легковесной сноровистой жёночкой ждали охапку наверху. Подхватывали они сено, раскидывали по верхушке зарода и утанцовывали – уминали. Задача заключалась в том, чтобы уложить его ровно, не утяжелить  или не ослабить какой-нибудь бок, не скособочить весь зарод. От уминальщика и зависит, простоит ли  он всю зиму один в лесу, не рухнет ли от ветра или от гнёта снега.

- Поберегись! - кричали мужики и с кряканьем, с уханьем наваливали на самую верхотуру громадную кучищу сена. И Егорушко с напарницей раскидывали её по всей верхушке, и всё повторялось сначала.

Когда вилы у мужиков переставали доставать до уложенного верха, Егорко выхаживал по зародовой «крыше» мерными шагами, из конца в конец. Высматривал, все ли стороны ровно уложены, уминал, выравнивал укладку. Потом кричал вниз:

- Имай роботника!

И спрыгивал с зарода. Его подхватывал кто-нибудь из мужиков. Он ловил, обхватывал его руками и обязательно падал вместе с Егоркой. Лежал с ним и выговаривал:

- Ну, Жорка, ну и велик ты стал! Равзе удёржишь эку тяжесь!

И мужики, стоя вокруг, дружно и весело смеялись.

Потом все обходили зарод вокруг, разглаживали его граблями, выравнивали…

И стояли теперь они, красивые, ухоженные эти зароды, по всему сюземку.

Зимой, когда в ледяной корке будут стоять реки и озера, и толстый, утрамбованный ветрами снег уляжется на уснувшей, промёрзлой земле, сюда придут из деревни пустые подводы, запряжённые колхозными лошадками и крепкие, озябшие мужики вилами перебросают сено в дровни. Утопчут, умнут его, перемотают верёвками пухлые возы. И лошадки под бойкие вскрикивания своих возниц уволокут сено в деревню. Там его уложат в копны и стога в омётах, что рядом со скотным двором, с конюшней. И будут кормить колхозную скотинку-животинку всю  зиму, и всю весну.  И будет продолжаться деревенская жизнь.

 

***

За эти жаркие дни и душистые вечера сенокосной страды насмотрелся Егорко всяких разных цветных картинок крестьянского бытия, подивился сложности человеческих отношений и проник в такие сердечные глубины, которые были немыслимы для его понимания совсем недавно.

Деревенская жизнь казалась простой и понятной. И люди, его односельчане, тоже были обыкновенны, и тоже понятны и просты. А теперь, по прошествии всего нескольких дней и ночей пребывания в сюземке, обыкновенные деревенские люди оказались куда как заковыристее, с совсем необъяснимыми для него поступками, каждый со своими привычками, со своим норовом.  Оказалось, что жизнь эта вовсе и не обыденна и не так уж размеренна, и что в ней множество загадок, разгадать которые ему пока что было не дано.

Понасмотрелся Егорушко, понаслышался всякого и разного, много чего в себя впитал. Открылись ему невиданные раньше картины человеческих отношений, сложные, противоречивые, раскрылись разные характеры. Впервые увидел он и воочию осознал, что и люди в деревне живут  совсем не похожие друг на друга, чего он до этого просто не замечал.

И эти новые впечатления запомнились ему навсегда, и память о них он пронёс через всю жизнь.

 

***

Плехает и плехает в сторонке о берег озёрная волна. Над сиреневой от дальнего заката водой, над прозрачным покрывалом вечерней росы, распростёртым над озером, висит-покачивается тонкий серебряный серпик луны. Отмеривает кому-то долгий век неугомонная кукушка. И кто-то, словно не устающий плотник, стучит деревянным молоточком о сухое дерево. Это чёрный дятел-желна долбит своим жёлтым клювом верхушку просохшей, давно умершей ивы.

На лежащем на траве толстом стволе упавшей берёзы сидят двое косарей, два уставших после тяжёлого дня молодых парня. Слушают кукушку, глядят на озеро, разговаривают. Вечеряют.

- А и не жалко тебе его? Дядька ведь наш с тобой… Семейку егонную всю таперича угнали. А почто? Жалко ведь, загибнут тамогде оне в голоду, да холоду… Сывтыкар, бают, какой-то. Змёрзнут оне…

- А чего ето змёрзнут? Можа тамогде теплынь кака стоит? Можа, радуичче он в том Сытывкари, али как там его…

- Да-а, теплынь… Тебе бы таку… Вон, Олександр-от Лукич помер уж тамогде. Написал кто-то… С тоски, да с холоду.

Помолчали они. Тот, который задавал вопросы, всё переминался на брёвнышке, не сиделось ему.

- Почто ты ето, Федька, письмо-то написал на мужика-та? Наврал ведь в ём, всё наврал… Его и замантифонили куды-то. Жалко мне его, не виноват он не в чём, дядя-та наш… Помрёт семья.

- А я ето смышляю, чего ты морду свою от меня воротишь, двоюродник? Откуль остуда промежду нами пошла? Из-за дядьки, значит…

- Оттуда и есь!

- Да-а, не виноват… А ты вспомни, Тимоня, как матка моя копейку у него просила на новы сани. Дал он ей? Вот, и не дал. Сестры своей! Надо-то было сколько-то рубликов… А ишше сказал: пускай, грит, мужичёнко твой сам робит, а не на печки полёживат.

- Ну, а ежели батько твой попиват, дак чего? Не соврал дядька-та. А ты сразу письма писать…

- А и чего? Мироед он и есь! Кулачья морда! Всё ему больше всех надоть было. Три коня да две коровы… Куды естолько?

- Дак, он ведь сам и гробилсе над имя. Да на поли, да на сенокоси… Сам всё. Не коналсе не у кого… У людев не канючил.

- Сам, да сам! Заталдычил… Нечего было гогольком хаживать по деревни, в хромовых сапогах. Погляньте на его, люди добры… Вот таперича пущай в Сутыкари своей походит. Там ему покажут хромовы сапожки…

Так сидели и мирно судачили они, колхозные парни, на берегу засыпающего озера, под серпиком луны, среди шелеста травы и пения ночных птиц. Двоюродные братья.

 

***

Пелагея Маезерова, самолучшая гребея, колхозная звеньевая, крепкая жёночка, вдруг занемогла. Рабочий день подходил к концу, и солнышко, спустившееся с зенита к самому закату, уже цеплялось за острые концы самых высоких ёлок, а она вдруг закричала раненой лебёдушкой. Ничего не предвещало беды. Пелагея особенно не торопясь, переваливала тыльником граблей к уже почти сметанному зароду тяжеленную кучу сена и, на тебе: встала на колени, обхватила двумя руками живот и повалилась на бок. Жёночки сгруппировались вокруг, стояли и не знали, чем могут помочь?

- Дак, чего оно с Пелагушкой-то тако? – спрашивали друг у друга.

- Ак, она цельной день сегодни приплакивала, чего-то у ей болело. Не знамо чего, робила да робила, всяко с ног не падала…

Так рассуждали колхозницы. А Пелагея поднялась вдруг на нетвёрдые ноги, поглядела  вокруг вытаращенными, видно, от боли глазами и с громкими стонами, держась за живот и качаясь из стороны в сторону, направилась в ближний лесок.

Она так шла, поднимая и резко опуская правую руку, несколько раз крикнула:

- Не ходите за мной не хто! Не ходите!

Но двое всё же пошли – свекровка её Наталья да троюродница Алевтина. Та уж не могла не пойти, крепко она всю жизнь любила Пелагею.

- Ште оно сейтако приключилось, с жёночкой нашой, - судил-рядил народ, - кака-така лихоманка?

- Ребёночка она несёт, - знаю я…- сказал кто-то.

И все замолчали.

Пелагея родила прямо тут, в лесочке. Роды были скоротечные, с обильной кровью. Был выкидыш.

Женщины ей, как могли, помогали.

Пелагея сидела на земле с окровавленным подолом, держала на ладонях маленького человечка.

- Вон, уж не шевелится. Перестал, - сказала спокойно троюродница, - помер он.

А Пелагея сидела, растопырив колени, держа в руках мёртвое своё дитё. И плакала навзрыд, и плакала.

- Говорила я ему, змееватику, куды ты меня гонишь, несу ведь я… А он, проклятой, нечего, говорит, ты баба крепка, стерпишь…

Она не знала, куда положить, куда девать мёртвого ребёночка? Но из рук его не выпускала,  прижала к груди.

- Ты, говорит, лучша звеньева, куды без тебя… Надо, говорит, идти, поди и не спорь… Не срывай колхозной план… Дурак проклятой! А я сено сгребаю, а у мня в глазах красны уголья… Вот и догреблась, без сыночика и осталась…Лучша звеньева…

Она посидела, постонала, потом умолкла и тихо сказала:

- Чего таперича мне Николай мой скажот? Он ведь сыночика-та жда-ал.

Не сдержала она рыданий, когда оторвала от груди окровавленный комочек. Аккуратно, как живого, положила в сторонку на травку, подошла к берёзке, стоящей рядом, и около неё вырыла руками яму. Обложила дно сухими сучьями и листьями. Подняла с земли крошечное тельце, расцеловала его всего и уложила на приготовленную постельку. Сняла с головы белый платок и обернула в него своего мальчика. Как в саван. Потом посидела над ним, постенала, как над родным покойником плачут поморские женщины, и завалила земелькой.

Похоронила.

Собрался вокруг народ. Ей никто не мешал. Все молчали.

А Пелагея склонилась над свежей могилкой. Сказала:

- Прощевай-ко, ребёночек мой любименькой!

И, подняв к небу рот, завыла смертельно раненной волчицей.

 

***

Он давно, с деревенской школы, любит её, она - его. Они любят друг друга – молодой колхозник Кирюха Долгов и столь же молоденькая колхозница Настя Шмакова. Об этом знает вся деревня. Гремит и гремит на камушках лесной ручей Мошница, где-то на озере оголтело квакают лягушки. Голоса влюблённых звучат приглушённо.

Они сидят рядышком на берегу ручья, глядят на воду, прижавшись друг к другу плечами.

- Ндрависся ты мне, девка, - горячим шёпотом сказывает Кирюха, - давно уж, у попа когда учились… Всё я у тебя уроки списывал, штебы, значить поближе к тебе быть.

Кирюха наклоняется немного вперёд, вытягивает шею и заглядывает Насте в лицо. Долго на неё смотрит, хлопает влюблёнными глазками, щурится. Физиономия у него счастливая и отчаянная. Он явно хочет сказать девушке нечто важное, давно выношенное.

- Люба ты мне, вот что. Обженитьсе хочу на тебе, Настасьюшка, стрась как хочу.

А та приотворачивает от него в смущении голову. Говорит как бы в сторону, кокетничает.

- А люба, дак и чево? Сватов-то чево не присылашь? Давно бы уж… Я ведь обжидаю…

Кирилл шумно вздыхает, говорит жалостливо:

- А матка моя бурчит. Грит, оне в богачестви живут, нам, грит, не ровня. Киселя кажинной день хлебают. Тебя, грит, Кира, за печкой держать будут. Им чево!

Настя куксится, теснее жмётся к жениху, ласково-твёрдо выговаривает:

- А пусь оне попробуют на тебя… На мово желанного. Я тогды им устрою жись…

И Кирюха, крепкий парень, поднялся вдруг над землёй, над травой, и девицу свою на руки поднял, и понёс её куда-то. Унёс.

Егорко так и не понял, куда и зачем?

 

***

С полудня всем объявили:

- Завтра утром воротишше!

А это значит, конец сенокосу, все возвращаются домой.

И Егорко сразу побежал на речку, за окунями. Вся артель попросила его:

- Натаскай-ко, парнишечко, окуньков. Стрась, как ушки напоследок похлебать хочче.

Он всё успел, поспела и уха.

А вечером, на самом закате, косари и гребеи закатили «отвальную».

На западной стороне во всю небесную ширь и высь полыхал оранжевый закат. И серые облака, окантованные золотой краской, были разбросаны по всему цветному пространству. Казались они стадом овец, разгуливающих по небесным пажитям.

Сенокосный народ, ещё пару часов назад еле-еле принёсший ноги с пожень, окончательно уставший, полуголодный, скрюченный тяжёлым трудом, вдруг распрямился и поднял опять голову.

Народ наконец огляделся вокруг. И оказалось, что кругом шумит и колышется цветной лес, бушует вечная природа, блестит всеми красками озеро и шебечут птицы. И что вот уже завтра всех ждут родные очаги, свои хозяйства с тяжёлыми, но необходимыми и близкими сердцу заботами, где звенят детские голоса.

Деревенский люд, нахлебавшийся свежей ухи, наевшийся ячменной каши, напившийся горячего чайку на брусничных, морошечных да клюквенных листочках, расселся вокруг костра на озёрном бережку.

И, как всегда в такие минуты, русскому человеку захотелось петь.

Все вдруг, словно проснувшись, загалдели:

- Ну-кось, ты, Онисьюшка, запой-ко давай чего-нинабудь, штебы сердечко проняло.

- Веселенько давай, веселенько! – подхватили сидящие поодаль.

Молодуха Онисья, первая запевала и деревенская красавица, поправила концы ситцевого цветастого платочка, разгладила их на груди… Распрямила плечики. Помолчала, оглянулась вокруг со смущённой улыбочкой, мол, не судите строго, ежели чего не так… Закрыла глаза и звонко и громко затянула:

Не бела заря занимаичче,

А то парень молодой разгуляичче

На угори как да на угорышки…

Она запевала, народ подхватывал. Все хотели попасть в такт, не у всех это получалось, потому что не все умели петь, у кого-то совсем не было голоса. Но после тяжёлых сенокосных дней и ночей людям нужна была разрядка. И песня получилась громкой.

Когда она закончилась, Оксенью стали просить:

- Ишше давай, жёночка! Другу давай!

- А каку таку?

- А хоть бы и «косу оборочку» спой.

Тут Оксенья встала, подошла поближе к огню, к середине сцены. Подбоченилась. Одна рука на поясе, другая, с платочком, поднята над головой. И пошла приплясывать в маленьком круге, да напевать:

Я стояла на угорочке,

Сарафан с косой оборочкой,

Сарафанчик раздуваичче,

Ко мне милый приближаичче…

Егорушко  прижимался к материнскому боку, разморённый, уставший. Вокруг него сидели с раскрасневшимися лицами и громко распевали песни косари, раздухаренные весёлой минуткой. Но шумное это разгулье его не возбуждало. Егорушку немилосердно клонило ко сну.

- Мама, - сказал он, - пойду-ко я да лягу.

- Поди-ко, дитятко, поди. Да и я к тебе скоро приду. Посижу только ишше маленько, послушаю жёночек. Хорошо оне поют…

- Я не в избу лягу седни, а в сено, на улицу… Можно мне?

Мать понимала, что никакой угрозы для сына в этом нет.

- Ложись-ложись. Да не бойсе тамогде, я ведь рядышком буду.

И Егорко пошёл в сено. Ему хотелось напоследок подышать воздухом пожни, которую он полюбил. Опираясь на колышек, по боковой подпоре влез он на ближний зарод, улёгся на самой верхушке и нагрёб на себя с боков высохшей, душистой травы. Так теплее будет проводить ночь.

Какое-то время  лежал и думал. Думал он о том, что очень сильно любит свою мать. И ещё о том, что не зря сюда он пришёл, в этот дальний сюземок, что принёс людям пользу, и в деревне теперь о нём будут хорошо говорить. Народ, наверное, скажет:

- Агафьин парень-от порато работяшшой. Рыбы наловил косарям да сена спомог наметать благошко. Мужичок справной растёт…

И было Егорке приятно от этих мыслей. С ними он и уснул.

И увидел во сне, как в высоком-высоком, прозрачном небе над ним среди неярких звёзд белой ночи парили и парили, кружили в облачениях, расшитых светом, весёлые ангелы. Их пушистые крылья трепетали на ветру. Посланцы небес, они  трубели в длинные, точёные дудочки и дивным хором пели Славу Богу и Людям.

Слава в вышних Богу

И на земли мир,

Во человецех благоволение!

Спящий мальчик вслед за ангелами благоговейно повторял эти чудные слова молитвы. И было хорошо ему в этом сонном забытьи.  Не знал он ещё тогда, что Бога и мир надо славить не только, когда всё вокруг благостно и умиротворённо, когда рядом любимая мама, когда всё удаётся и все любят тебя, а ты - всех. Но и когда приходят невзгоды и трудности, попускаются испытания…

Всё это вдосталь узнал Егорко в своей жизни и не устал любить Бога и человеческий Мир.